Текст книги "Для фортепиано соло. Новеллы"
Автор книги: Андре Моруа
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Я пригласил вас приехать на день раньше, – сказал он, – потому что завтра Борис Розенкранц дает концерт русской музыки… Если бы мы назначили конференцию на тот же день, мы б не выдержали конкуренции. Боюсь, что к нам не пришла бы ни одна женщина.
– Не сомневаюсь, – ответил я. – Впрочем, я с радостью воспользуюсь случаем и пойду послушать Бориса… Наверное, мы с ним увидимся у Робинсонов, и я останусь до концерта.
Судья улыбнулся.
– Я буду удивлен, – сказан он, – если вы увидитесь с Розенкранцем в доме вашей приятельницы.
– Почему?.. Они поссорились?..
– Этого я не знаю… Я вам ничего не говорил… Но, думаю, от вас не укроется, что прекрасная Китти вот уже год как стала большой домоседкой.
– Судья, вам что-то известно!
– Нет, или, во всяком случае, ни один суд не счел бы мои сведения свидетельством, достойным внимания… Но вы сами увидите…
Китти приняла меня с привычной любезностью, в которой сквозила отстраненность. Она отвела меня в предназначавшиеся мне апартаменты; я увидел, что это была б о льшая из двух гостевых комнат, с картинами Пикассо, которую обычно занимал Розенкранц, если мы с ним приезжали одновременного. Она сказала:
– Надеюсь, что вы останетесь подольше.
– Подольше?.. Увы, не смогу: послезавтра мне надо выступать в Вашингтоне; но, если вы позволите, останусь на завтрашний вечер, чтобы пойти на концерт Бориса.
Она не ответила, вернее, ответила вопросом, что бы я хотел завтра получить на breakfast. [17]17
Завтрак (англ.).
[Закрыть]
– Я не ошибся? – настаивал я. – Разве завтра Борис не играет в Филадельфии?
– Возможно… По-моему, да… Но, знаете, я в последнее время никуда не хожу… Я не очень хорошо себя чувствую.
Я счел себя обязанным справиться о ее здоровье. В этот момент в дверях появился Гровер; он вернулся с фабрики. Он положил обе руки мне на плечи и улыбнулся своей обычной доброй улыбкой.
– Наконец-то! – сказал он. – Нам вас не хватало… И не стыдно вам было отправляться добровольцем в Африку, в вашем-то возрасте?.. Китти мне говорит, что сегодня вечером надо обязательно сходить на ваше выступление! Можно подумать, что у меня было мало работы!.. Какого черта мы завели столько друзей, которых хлебом не корми, а дай выступить на публике?
Я рассмеялся, потом сказал, что они вовсе не обязаны присутствовать на конференции, что на самом деле я буду только благодарен, если они не придут, потому что для меня нет ничего более трудного, чем выступать перед друзьями, и что, если Китти нездорова…
– Китти нездорова? Да она здоровее нас с вами! Я приглашал всех врачей Филадельфии… Они говорят, что ее организм в полном порядке и что все это от психики… Война, вот единственное, чем больна Китти… Она не могла ездить в Европу… Но она и сама виновата… Вместо того чтобы наслаждаться по крайней мере теми развлечениями, что доступны здесь, она, представьте, никого не желает видеть… Вот, например, завтра концерт Бориса…
– Гровер, – с дрожью в голосе сказала Кити, – я тебя умоляла не говорить с ним об этом!
Он попытался нежно обнять ее за талию, но она отстранилась.
– Ну вот что! – сказал он. – Я все-таки поговорю с ним об этом… Потому что он, как и я, скажет тебе, что это неразумно… Вы можете себе представить, она даже не пригласила Бориса остановиться у нас! Мальчика, которого мы любим, как сына, и который благодаря ей дебютировал в этой стране!.. Уже одно это непонятно… А теперь она еще говорит мне, что не хочет идти на его концерт! Прошу вас, скажите ей, что так нельзя!
– Пойдите вдвоем, – сухо сказала она. – У меня сейчас от музыки голова болит.
– Но ты ходила на концерт Горовица.
– Вот-вот… И это мне не пошло на пользу… Извините меня, – сказала она, – пойду приму таблетку аспирина.
Оставшись наедине с Гровером, я испытывал некоторое смущение. Он сел в кресло в моей комнате. Его строгое и доброе лицо, его черный костюм резко выделялись на фоне белой мебели и странных картин.
– Бедная Китти! – сказал он. – Вы, наверное, заметили, как она изменилась?
– Немного… Честно говоря, я не ожидал…
– О! Это тянется уже год, – сказал он. – Я стараюсь быть терпеливым. Врачи говорят, что все наладится. Но это переходит всяческие границы… Мы не можем так обращаться с Борисом… Бедняга, наверное, ничего не понимает… Если Китти не хочет, я сам позвоню ему завтра утром и приглашу к нам поужинать после концерта.
У меня появилось предчувствие катастрофы.
– Не думаю, – сказал я ему, – что вы поступите правильно. Хотите, я пойду, повидаюсь с ним в гостинице и выясню, в каком он расположении духа?
– Буду вам очень признателен, – ответил он со вздохом.
Он снял очки и протер глаза. Мне стало его жалко, и я пообещал себе, что непременно скажу об этом Китти, но в тот вечер я так ни разу и не остался с ней с глазу на глаз. До конференции мне пришлось принять участие в официальном обеде; когда мы вернулись, то все настолько устали, что Робинсоны, вопреки установившемуся обычаю, даже не пытались настаивать на последнем high ball. [18]18
Хайболом называют любой алкогольный напиток, разбавленный содовой или минеральной водой или безалкогольными газированными напитками, шампанским, соками и др.
[Закрыть]
В этом доме breakfastпредставлял собой настоящую совместную трапезу, которую подавали на веранде; зимой там закрывали большие раздвижные окна и включали отопление. Китти, привыкшая рано вставать, выходила к столу в девять, уже одетая, причесанная, после массажа; Гровер, собиравшийся на фабрику, приносил с собой пачку газет; я хранил приятные воспоминания об этих утренних часах, когда все делились планами, новостями, и, наслаждаясь кашей с фруктами, каждый чувствовал себя юным, как начинавшийся день. Однако на сей раз я вышел к breakfastс ощущением легкой тревоги. Нам предстояло говорить о Розенкранце, о предполагаемом посещении концерта. Как отреагирует Китти? Я ждал яростных протестов, но она холодно сказала:
– Делайте что хотите… Я прошу только об одном – быть дома к часу дня, к ленчу.
– Но, Китти, я могу сказать Борису, что вы придете на концерт, и пригласить его на ужин?
Она с измученным видом закрыла глаза, потом с явным усилием взяла себя в руки.
– Вы здесь у себя, – сказала она, – вы можете приглашать своих друзей.
Она отпила глоток кофе, а потом добавила, словно про себя:
– Впрочем, он не придет…
Получив желанное разрешение, я поспешил перевести разговор на другую тему. Гровер прочел нам редакционную статью о трудовом законодательстве и рассказал мне о своих вполне дружелюбных взаимоотношениях с профсоюзами. Потом, съев яблоко, он поднялся.
– Хотите, – спросил он меня, – я подброшу вас до города?
– Да, спасибо… Я пойду повидаюсь с Борисом… Судья Кларк сказал, что он остановился в «Паласе». А чем вы займетесь утром, Китти?
– Я жду свою секретаршу, – ответила она. – У меня на столе целая куча писем, на которые надо ответить… За меня не беспокойтесь.
Спустя полчаса я вошел в гостиницу и позвонил от портье Борису. Мне ответил певучий, радостный голос со славянским акцентом:
– Надо же! Вы здесь!.. Ну конечно, поднимайтесь… Я, правда, в халате. Я приехал ночным поездом.
Действительно, когда он открыл мне дверь, я увидел, что на нем надето только кимоно в широкую разноцветную полоску.
– Как я радснова видеть вас! – сказал он, особо подчеркнув слово «рад». – Скажите мне первым делом, вы остановились у Робинсонов?.. Они знают, что вы пошли ко мне?
Я постарался как можно точнее обрисовать ему ситуацию и признался, что не понимаю происходящего, но оно меня огорчает.
– Дорогой мой, – сказал он, – меня это тоже огорчает, меня это чрезвычайноогорчает… Но что я могу сделать? Послушайте… Вы человек деликатный; я расскажу вам все, как есть. Может быть, мне не следовало бы… Нет, конечно, мне не следует… Но если не говорить друг другу правду, то для чего вообще разговаривать? Прошу вас…
Он расхаживал взад и вперед по комнате в костюме самурая, возбужденный, словно после исполнения «Большого полонеза», и его славянский акцент придавал особенную оригинальность рассказу.
– Думаю, – продолжал он, – вы уже давно знаете, что у меня кое-что было с Китти… Дорогоймой, клянусь вам, этого никогда бы не случилось, если б я сначала познакомился не с ней, а с Гровером… Мы встретились с ней на корабле, и сначала она была для меня просто попутчицей, красивой, хорошо одетой, говорившей мне приятные слова… Дорогоймой, уверяю вас, вы поступили бы так же… Святых так мало. Да и сами святые… Потом, когда я подружился с мужем, я попытался положить всему этому конец… Я не смог. Вы же знаете Китти. Это очень эгоистичная, очень ревнивая и очень свободная женщина. Плохое сочетание! Поскольку Гровер отпускает ее одну и она уезжает под самыми дикими предлогами, она ездила за мной повсюду… Должен вам сказать, вначале это мне даже нравилось… Когда она не говорила о музыке, она была по-своему очаровательна… Но, в конце концов, она – не единственная женщина в мире, а вот этого-то она и не желала понимать. Понемногу мне надоело ходить на привязи, мне захотелось свободы… Все поломалось, когда прошлым летом она, не предупредив меня, приехала ко мне в Мексику. Мне казалось, что там я в безопасности, и со мной была женщина… Ах, дорогоймой! Какая женщина!.. Русская, с длинными ресницами… Дорогоймой, по сравнению со славянками все прочие женщины… Ну, в общем, Китти сумела получить паспорт в State Department, [19]19
Государственный департамент (англ.).
[Закрыть]якобы для организации творческого обмена… Творческий обмен! Я вас умоляю… Творческий обмен со мной!.. В одно прекрасное утро она приехала ко мне в гостиницу. Ей сказали, что сеньор и сеньора Розенкранц еще спят. Можете себе представить эту сцену!.. Allegro furioso… Дорогоймой, кончилось тем, что я сказал ей, что больше не желаю ее видеть… Уверяю вас, вы поступили бы так же… Вы понимаете?
– Прекрасно понимаю. И если бы дело касалось только вас и Китти, думаю, лучше было бы оставить все, как есть. Но увы! Есть еще Гровер, который ничего не понимает, которому даже в голову не может прийти, что с ним могло случиться нечто подобное, который изо всех сил выхаживает Китти с ее неврастенией и который безумно хочет, чтобы сегодня вечером вы к ним пришли… «Нельзя же взять и поломать, – говорит этот бедолага, – десятилетнюю традицию!» Борис, вы были со мной искренни; тем самым вы даете мне разрешение на такую же искренность. Думаю, вам следует принять приглашение Гровера, хотя бы на несколько минут. Вам с Китти будет трудно? Может быть, но это убережет очень хорошего человека от горя, которого он не заслужил.
– Дорогой мой, ничего больше не говорите… Я приду, – сказал Борис Розенкранц. – Я уже принял другое приглашение, но я приду.
Тем вечером мы втроем пошли на концерт. В программе были неизвестный мне Скрябин, «Картинки с выставки» Мусоргского, «Маленькая сюита» Бородина, «Исламей» Балакирева и знаменитый концерт для фортепиано (опус 30) Римского-Корсакова. Он играл хорошо, но всего лишь хорошо. Часто, слушая его, я восхищался силой тока, пробегавшего между ним и слушателями. В этот вечер ток оказался переменным. На первый взгляд восторгов хватало. Есть артисты, по которым публика чувствует себя обязанной сходить с ума. От него требовали обычных «бисов». Он сыграл «Танец огня» и импровизацию на тему Гершвина. Все было неплохо. Но мы все знали, что на самом деле никто из нас с ума не сходил.
– Пойдем поздравим Бориса? – спросил я, когда стихли последние аплодисменты.
– Зачем? – довольно жестко сказала Китти. – Раз уж он придет к нам…
– Ну и что? – недовольно спросил Гровер. – В прошлые годы мы всегда ходили, при том, что он у нас жил.
Поскольку разделиться нам было сложно из-за машины, никого не обрекли «на заклание». Мы молча вернулись и стали ждать Бориса, его импресарио и нескольких местных меломанов, которых пригласили в последний момент. У меня сохранились очень печальные воспоминания об этом вечере. Вначале было тревожное ожидание. «Только бы он пришел! – думал я. – Он мне обещал, но, может быть, он обиделся, что мы не зашли после концерта. Он говорил мне, что принял другое приглашение…» Разговор то и дело прерывался и возобновлялся только благодаря доброжелательности Гровера. Старая миссис Корнелиус Ванхейден сказала дирижеру Кацу:
– Уж коль скоро я вхожу в ваш комитет, господин Кац, то на первом концерте после моей смерти, прошу вас, сыграйте в память обо мне «Реквием» Верди.
– О нет! – сухо ответил Кац. – Он слишком длинный.
Стало еще холоднее. Наконец Розенкранц позвонил в дверь, и все встрепенулись. После войны (я об этом забыл) он обычно давал четыре звонка – они звучали как код буквы «V», первой в слове victory, по азбуке Морзе и как начало Пятой симфонии. Он вошел, веселый, как ни в чем не бывало, совершенно спокойный.
– Добрый вечер, Китти! – сказал он, произнеся слово «добрый» со славянским акцентом.
Он протянул ей обе руки и, прежде чем она успела среагировать, расцеловал ее в щеки. Она не шелохнулась и торжественно представила его старухе Ванхейден, которая с обидой воскликнула:
– Вы представляете мне Бориса! Мне! Да я познакомилась с ним раньше вас!..
Потом Гровер сказал судье Кларку:
– Вы ведь знакомы с нашим другом Борисом, судья?.. Да, вы знаете его как великого пианиста-виртуоза, но известно ли вам, что он еще и великий фокусник?.. После ужина вы покажете судье ваши штучки с картами, Борис… Судья, вы увидите, это невероятно… Если бы он решил стать вором, вы бы не смогли его осудить.
Бедный Гровер старался изо всех сил, чтобы вечер прошел так же успешно, как в прошлые годы, и когда мы сели за стол, потребовал, чтобы Борис исполнил свой репертуар:
– Борис, расскажите судье Кларку, как вы приехали в Кливленд…
Однако один враждебно настроенный слушатель способен убить любую историю. Радость – это признак коллективного согласия, а причина ее не так уж важна – главное, чтобы люди были друзьями. Скучающие вздохи Китти, пусть даже сдержанно-вежливые, ее бесстрастное лицо в конце рассказа сразу же заглушили смех. Это заметил даже Гровер.
– Да что такое сегодня? – спросил он. – What's wrong? [20]20
Что не так? (англ.)
[Закрыть]Что с вами, Борис?
– Со мной, дорогой Гровер?.. Со мной ничего. Я рад снова оказаться у вас. Такрад…
– Ну конечно… А уж как мы рады снова видеть вас… Но вы рассказали историю про Кливленд как-то по-другому.
– Может быть, она просто устарела.
– Вот именно, – с горечью сказала Китти, – мы все стареем.
В этот вечер она была похожа на злую фею, которая одним взмахом своей палочки сводит на нет все усилия людей. Она это понимала, и ей нравилось так вести себя. Она убила все истории Бориса, все истории судьи, который и сам был великолепным рассказчиком; после ужина, когда Борис сел к роялю, она убила все пародии на Листа и Вагнера; во время исполнения «как бы» ноктюрна Шопена она вполголоса разговаривала.
– Борис, – попросил Гровер, – нарисуйте нам музыкальный портрет Китти.
Розенкранц сымпровизировал что-то вроде прелюдии, которая мне понравилась, но в конце Китти сказала:
– Я себя не узнаю.
– Я вас тоже большене узнаю, – тихо сказал он.
Она отвернулась.
Расстроенный Гровер наблюдал за неудавшимся вечером. Он выглядел как мэр маленького городка, который решил устроить великолепный фейерверк для развлечения своих подопечных и вдруг увидел, что заряды не срабатывают. Что случилось? Даже вращающееся солнце не желало разгораться. Во всех зарядах отсырел порох. Наконец судья, пожалев его, сказал:
– Ну, как насчет карточного фокуса?
Гровер тут же взбодрился. Уж карточный-то фокус должен сработать!
– Вот увидите, судья!.. Заметьте, пока вы выбираете карту, он будет в другой комнате… Теперь вложите ее в колоду… Борис!
Борис вернулся, взял колоду, произнес несколько странных заклинаний, потом разложил карты и показал одну из них судье:
– Вы загадали девятку пик? – спросил он.
– Да, мистер Розенкранц, – ответил судья.
Но ответил таким тоном, словно это само собой разумелось. Китти и старуха Ванхейден тихо разговаривали и даже не смотрели в их сторону. Бедный Гровер огляделся в поисках восторженных взглядов, но увидел только скучающие или смущенные лица.
– И все же, – сказал он, – это необъяснимо.
Затем, посмотрев на Бориса, стоявшего с картами в руках и выглядевшего веселым и в то же время виноватым, он повторил:
– Это необъяснимо.
Уход
© Перевод. Елена Мурашкинцева, 2011
Я уже не мог ни шевелиться, ни говорить. Руки и ноги, язык, веки больше не слушались меня, и, хотя глаза были открыты, видел я лишь светящийся туман, в котором блестящие капли танцевали, как танцуют пылинки в луче солнца. Я чувствовал, что прекращаю существовать. Однако я еще слышал. Звуки слов достигали меня, приглушенные, больше похожие на шепот, чем на разговор, и я узнавал голоса. Я знал, что там, у моей кровати, стоят доктор Галтье, наш врач (его характерный местный акцент, смягченный, словно войлочной педалью), еще один врач, властный тон которого раздражал мои натянутые нервы, и Донасьена, моя жена: я различал ее подавленные рыдания и нетерпеливо-тревожные вопросы.
– Он в сознании? – спросила она.
– Нет, – ответил незнакомый доктор. – Конечно, нет. Он даже больше не бредит. Это кома. Вопрос нескольких часов, может быть, минут.
– Не считаете ли вы, – робко спросил Галтье своим хриплым голосом, – не считаете ли вы, что укол?..
– Зачем мучить этого несчастного? – ответил консультант. – В его возрасте, дорогой коллега, после такого удара не выживают… Пенициллин был нашей последней надеждой. Он не оказал того действия, на который мы надеялись… Больше, увы, делать нечего.
– Не считаете ли вы, – уважительно спросил Галтье, – что телосложение пациента не менее важный фактор, чем возраст? Я осматривал его месяц назад, накануне этой пневмонии… У него были сердце и давление молодого человека.
– На первый взгляд, – сказал профессор, – на первый взгляд… Так кажется… На самом же деле возраст есть возраст.
– Но, профессор, – сказала убежденно Донасьена, – мой муж был молодым, очень молодым.
– Он считал себя молодым, мадам, и нет ничего опаснее подобной иллюзии… Вам бы следовало пойти отдохнуть, мадам. Он не может больше видеть, уверяю вас. Сестра позовет вас, если…
Рыдание Донасьены, почти крик, разорвало пелену, и мне показалось, что я вижу ее глаза, вдалеке, словно огни на берегу, окутанном туманом. Но это длилось лишь мгновение, и затем даже голоса смолкли. Я остался один, в беспробудной тишине. Как долго? Не знаю, но когда тоска стала невыносимой, мне пришла в голову безумная идея – встать. Я хотел было позвать медсестру, попробовал несколько раз – она не пришла.
– Донасьена!
Жена не ответила.
«Пойду поищу ее», – решил я.
Почему я думал, что смогу поднять свои исхудавшие ноги, поставить их на ковер и пойти? Помню только, что я был в этом уверен, и оказался прав, так как дошел без усилий, несмотря на густые испарения, заполнявшие комнату, до шкафа, где висели мои костюмы. Но только я собрался дотронуться до дверцы, рука натолкнулась на мое же тело и я с удивлением почувствовал, что уже одет. Я узнал жесткий ворс пальто, которое когда-то купил в Лондоне, чтобы путешествовать в плохую погоду. Опустив глаза, я обнаружил, что обут и что стою не на паркете, а на неровной мостовой. В каком состоянии сомнамбулизма проделал я все эти движения, которые вытащили меня из постели, одели, вывели из дома? Я был слишком возбужден, чтобы думать об этом. Что казалось несомненным и удивительным, так это то, что я не был больше ни умирающим, ни даже больным. Что это был за город? Париж? Желтоватый туман больше походил на лондонский. Вытянув руки, чтобы защитить лицо от невидимых препятствий, я сделал несколько шагов и попытался найти какую-нибудь стену. Вдалеке я услышал величественные, равномерные гудки морских сирен. Ветер показался бодрым и соленым, как ветер Океана. Что это был за порт?
– Эй, там! Смотрите, куда идете…
– Извините, – сказал я. – Я ничего не вижу… Где я?
В руках у мужчины была мощная электрическая лампа. Он направил ее на меня, потом на себя, и я увидел, что он был одет в форму, но не как французский полицейский или английский полисмен; форма походила скорее на куртку пилота американских линий. Он взял меня за плечо, не грубо, и повернул налево.
– Идите прямо в этом направлении, – сказал он, – поле там.
Я понял, что он говорит о летном поле. Странным было то, что он, казалось, не сомневался в моем желании дойти до аэродрома и что я со своей стороны не задавался вопросом, почему должен совершить путешествие на самолете в тот момент, когда только что восстал от самой ужасной болезни, которой когда-либо болел. Я сказал лишь: «Спасибо, капитан» – и пошел по дороге, которую он указал.
То ли туман рассеивался, то ли мои глаза привыкали – не знаю, но я начинал различать человеческие силуэты. Все шли в том же направлении, что и я. Мало-помалу толпа уплотнилась и скоро стала похожа на что-то вроде процессии; мы старались изо всех сил идти быстро, так как догадывались, непонятно почему (если судить по моим собственным чувствам), что прийти на место надо было как можно скорее. Но движение вперед становилось все более трудным, а дорога, как мне казалось, все более узкой…
– Не толкайтесь, – сказала мне какая-то женщина.
У нее был голос старухи.
– Я не толкаюсь, – сказал я, – это меня толкают.
– Делайте, как все, и соблюдайте очередь.
Я резко остановился, и мой чемодан (так как я нес, оказывается, чемодан) упал под ноги мужчине, который шел за мной. Я обернулся. Туман рассеивался; я ясно увидел раздраженное лицо негра в розовой рубашке с открытым воротом, молодого и красивого.
– Извините меня, месье, – сказал он горько-саркастическим тоном, отвесив мне театральный поклон, – извините меня за то, что я своими черными ногами пнул ваш белый чемодан.
– Вы же видите, – сказал я, – что я сделал это не нарочно.
– Извиняюсь, месье, – издевательски расшаркивался он. – Извиняюсь, это больше не повторится.
Теперь я видел, что перед нами движется длинная, многотысячная колонна путешественников. За ней смутно виднелись какая-то решетка, какие-то здания, авиационная вышка, ангары. Издалека доносился шум моторов, и по-прежнему звучали призывные гудки сирен. Усиливающийся ветер гнал низкие, тревожные тучи, в которых время от времени появлялись разрывы.
С этого момента мы стали продвигаться крайне медленно. Женщина, идущая впереди меня, обернулась, и я различил седые волосы и ее ирландские глаза, красивые и добрые. Она больше не сердилась и улыбалась мне. Казалось, она говорила: «Все это мучительно, но вы и я, мы мужественные люди и перенесем это без жалоб». Через час топтания на месте она пошатнулась.
– Я так рано встала, – сказала она. – Я больше не могу.
– Присядьте на мой чемодан, – сказал я.
Но когда я ставил чемодан на землю, то поразился, какой он легкий.
– Боже мой! – воскликнул я. – Я не взял ни свою ручку, ни тапочки.
И я бросился бежать по направлению к городу. Почему я бежал? Кто меня ждал? Куда, собственно, я шел? Я не знал.
Как я нашел дорогу в этом незнакомом городе? И каким образом я занимал здесь комнату, в этом маленьком отеле рядом с портом? Электрички с железным лязганьем проходили под моими окнами; светящиеся вывески загорались и гасли, ритмично мигая. Моя ручка осталась на столе, а мои тапочки под кроватью. Я бросил их в чемодан вместе с книгами и бумагами, бритвой, халатом, и так же бегом снова пустился в путь. Уродливый автобус подходил к остановке на тротуаре, по которому шагали туда и сюда морские и военные полицейские с револьверами за кожаными светлыми ремнями. Я прыгнул в автобус и через десять минут сошел недалеко от длинной розово-серой колонны, у решетки летного поля.
Снова я должен был мучительно, шаг за шагом, двигаться вперед. Когда, два часа спустя, я подошел к решетке, то понял, почему движение вперед было таким медленным. Проникнуть на поле можно было только через маленькую дверцу, у которой стоял охранник, так что колонна, в течение последних нескольких сотен метров, должна была постепенно вытянуться в тонкую очередь. Наконец передо мной осталось только шесть человек. Я уже видел лицо охранника, одного из этих быкоподобных и неподкупных людей, в которых так нуждается каждая власть. Три… Два… Один… Подошла моя очередь. Я оказался лицом к лицу с человеком-быком.
– Какая линия? – спросил он.
– А есть разные линии?
– Ясное дело, – ответил он, не выражая нетерпения. – Католическая линия, Англиканская линия, Пресвитерианская линия. Баптистская линия. Мормонская линия…
– Значит, ваши линии конфессиональные?
– Поторопитесь! – сказал он. – Какая линия?
– А если у пассажира, – сказал я, – нет религии?.. Нет ли у вас Агностической линии?
– Есть, – сказал он удивленно, – но я вам не советую… Это маленькая линия, совсем молодая, плохо организованная… У вас там будут одни неприятности… Если вы хотите сократить до минимума конфессиональный элемент, посмотрите Унитарную линию… Там очень чисто, аккуратно, современно.
Очередь за мной уже проявляла нетерпение.
– Есть люди, – сказал маленький старичок, – которым нравится болтать перед кассой сколько заблагорассудится, а мир пусть подождет.
Я покраснел и сказал охраннику:
– Я полечу Унитарной.
– Центральное здание… Крыло S… Следующий!
Как и сказал охранник, Унитарная линия показалась мне комфортабельной и аккуратной. Атмосфера эффективной работы окутывала столы из изолированного дерева, ящики с картотеками, полные ярлычков с разноцветными всадниками; карточки с воткнутыми в них моделями самолетиков; афиши в кубистском стиле, повторявшие: «Путешествуйте Унитарной линией». Красивые девушки в черной униформе встречали пассажиров. Одна из них подошла ко мне и спросила:
– У вас есть выездная виза?
– Нет… Какая виза? Я не знал…
Она вздохнула, потом вежливо сказала:
– Обратитесь к месье Фрезеру.
Фрезер, крепкий парень, одетый в черное, напомнил мне атлетически сложенных капелланов из американских университетов. Его приветливость, хотя и была профессиональной, показалась мне искренней.
– Мы рады, очень рады, что вы с нами, – сказал он мне. – Наши клиенты – наши друзья; наши друзья – наши клиенты. Умные люди все чаще путешествуют Унитарной линией.
– Вот именно так я и хотел поступить, – сказал я, – но эта молодая особа требует у меня выездную визу.
– Это действительно необходимо, – сказал он. – Необходимо… Получите выездную визу; остальное мы сделаем сами.
– Но где я должен ее получить? – сказал я. – Какие шаги я должен предпринять?
В этот момент у него на столе задребезжал аппарат.
– Минуточку, прошу вас, – сказал он мне и схватил телефонную трубку справа от себя.
– Yes, doctor, – сказал он. – Yes, doctor… Ten more… Well, well, doctor, you keep us busy… But the ten will be taken care of… Yes, doctor, I promise. [21]21
Да, доктор, да… Еще десять… Да уж, доктор, вы нам подбрасываете работенку… Но мы позаботимся об этих десяти… Да, доктор, обещаю (англ.).
[Закрыть]
Он положил трубку направо и схватил ту, что слева, где тоже дребезжал телефонный аппарат.
– Пятьдесят? – сказал он. – Очень хорошо, господин полковник… Хорошо… Звания? Все рядовые? Хорошо… Постараемся отправить их группой… Спасибо, что подумали о нас, господин полковник. Всегда рады стараться… Мое почтение, господин полковник.
После этого он заговорил в два телефона сразу, и мне показалось, что я услышал свое имя.
– Вы не могли бы рассмотреть его дело сегодня? – спросил он. – Да, он спешит… Почему? Ну, вы же знаете, Фрэнк, обычная история… Около четырех?.. Хорошо… Спасибо, Фрэнк! Я ваш должник.
Потом он посмотрел на меня сверху вниз.
– Ступайте, – сказал он мне, – строение В, крыло 1, комната 3454, и спросите месье Фрэнка, который рассмотрит ваш вопрос… Конечно, придется подождать, но сегодня к вечеру вы пройдете… Он мне обещал… Прошу вас… Мы очень рады, что вы летите с нами.
Подошла девушка в черной униформе; он встал, заканчивая разговор.
С трудом отыскал я строение В; чтобы добраться до него, надо было идти по узкой тропинке; кругом была грязь, и желтоватый туман снова окутал летное поле. Вокруг меня толкались ошалевшие пассажиры.
Строение было небоскребом, и лифт доставил меня на тридцать четвертый этаж. Перед комнатой 3454 стояли в очереди мужчины и женщины. Я покорно занял свое место. На этот раз пытка проходила в два этапа. В темном коридоре перед дверью ждали стоя. Когда наконец человек входил в приемную месье Фрэнка, то видел перед собой штук двадцать кресел. Матовое стекло отделяло их от инспектора, который время от времени кричал: «Следующий!» Тогда первый в очереди вставал, и все остальные подвигались чуть ближе. Дама передо мной, молодая, в бобровом пальто, вытирала слезы. Наконец ее позвали, и очень скоро она вернулась. Когда она вышла, то показалась мне менее грустной. Из-за матового стекла раздался голос:
– Следующий!
Я вошел. За столом из мягкой древесины сидел человек без пиджака, с полным, умным лицом. Оно внушило мне доверие; машинально я поставил чемодан на стол и стал набирать то одну, то другую комбинацию цифр в замке. Но он улыбнулся.
– Нет, – сказал он. – Меня не интересует ваш багаж… Моя задача оценить, что вы увозите с собой в качестве воспоминаний, привязанностей, страстей…
– Почему? – спросил я. – Ведь по закону…
– Вот именно, закон предоставляет вам право лишь на определенное количество воспоминаний, и при этом они должны быть легкими… Сколько вам лет?
– Шестьдесят пять.
Он сверился с таблицей и поставил какую-то цифру.
– В вашем возрасте, – сказал он, – количество ограничено. Вы имеете право на унцию чувственности, на некоторый интерес к искусствам, на одну или две семейные привязанности, уравновешенные здоровым эгоизмом, и это почти все… Соблаговолите взять вот этот список запрещенных чувств и сказать мне, не имеете ли вы что-либо, подлежащее декларации.
– Горячее честолюбие? Нет, никакого честолюбия… Может, когда-то я и желал почестей; я их добился и узнал, что они не приносят радости. С этим покончено.
– Очень хорошо, – сказал он. – Никакого желания власти?
– Наоборот, ужас перед властью. Я думаю, что человеком, который руководит, на самом деле руководят, он узник своей службы и своей партии: у меня нет никакого желания отвечать за действия, совершать которые я не хотел.
– Очень хорошо… Как насчет излишней любви к работе? Вы, как явствует из вашей анкеты, – драматург. Не думаете ли вы, что могли и должны были бы написать еще одну пьесу, самую лучшую?
– Нет, к несчастью, я знаю, что на это больше неспособен… Я пробовал в прошлом году; я верил еще в самого себя… И произвел на свет монстра… С этим покончено.
– Вы приняли решение?
– Да, я сделал свою работу; она стоит ровно столько, сколько стоит; я согласен, чтобы обо мне судили по ней.
– Очень хорошо… Отлично… Деньги? Состояние?
– Я никогда не придавал этому значения, и к тому же состояния больше нет.
– У вас нет любовницы?
– Никого, вот уже пятнадцать лет, кроме моей жены Донасьены… Я женился очень поздно.
– Вы ее любите?
– От всего сердца.


























