Текст книги "Цепь в парке"
Автор книги: Андре Ланжевен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
– Я сижу с бабушкой, выскочила к тебе, пока она кладет лед в ледник, мне не разрешают с тобой видеться и разговаривать. Мама вчера сердилась на меня, сказала, что неизвестно, кто ты такой, во всяком случае, ты мне не компания, да еще теперь ей надо объясняться с твоими тетками, сказала, чтоб этого больше не было. Совсем спятила!
Она быстро целует его, и губы ее пахнут дождем.
– Джейн, немедленно домой!
Он слышит голос, но никого не видит.
– Она даже не позволила мне ставни открыть. Мне приходится залезать на стул, чтоб на тебя посмотреть.
– Ну-ка, ребятишки, дайте-ка мне пройти, не то как цапну вас щипцами.
– Да она целует его! Иди сюда сию же минуту!
Голос у тети Марии гораздо громче и суровее, чем у бабушки Джейн.
– Бедненький Пьеро, сейчас она тебя отшлепает. Ты такой красивый стал! Даже как будто похудел.
Тетя Мария хватает его за свитер и тянет изо всех сил.
Белочка прикладывает влажные губки к его уху и шепчет, щекоча его своим дыханием:
– Теперь будем видеться тайком. Завтра на. Улице или у …
Он так и не услышал у кого, потому что тетка втащила его в дверь и втолкнула в дядин кабинет.
– Ты нарочно промочил новые брюки! Наказание какое-то с этим мальчишкой! Я запрещаю тебе выходить на галерею. Сиди на балконе.
Он заправляет в штаны свитер, который с силой рванула тетка, и, глядя ей прямо в глаза, заявляет тихо, но твердо:
– Ты старая и злая. Я тебя никогда не полюблю.
Она дает ему затрещину, но он не моргнув глазом продолжает тем же тоном:
– И буду ходить куда захочу. А если вам это не нравится, я совсем уйду.
Она опять замахивается, но он успевает увернуться, и она со всего размаху ударяет ладонью по книжной полке. Взвыв от боли, она начинает гоняться за ним по всей квартире.
– Проклятый дикарь, кончишь в тюрьме, как и вся твоя семейка! Полиция до тебя непременно доберется…
– А я ничего не боюсь и никого не боюсь!
В два прыжка он очутился по другую сторону длинного обеденного стола. Но она тут же отказывается от дальнейшей погони и смотрит на него в бессильной ярости, потирая ушибленную руку и тяжело дыша. На губах у нее выступает что-то похожее на пену. Он тоскливо думает: а вдруг она рухнет, как вчера; это из-за болезни от нее несет кислятиной или от кислятины она и болеет?
«… неизвестно, кто ты такой… во всяком случае, ты мне не компания…» Эти слова точно выведены перед ним огненными буквами. А рыбьи глаза тетки словно все еще угрожают: «Ты кончишь в тюрьме, как…»
Он давно свыкся с мыслью, что еще не скоро узнает, кто он такой, но и про других ему тоже ничего не известно – о них можно судить лишь по тому, что они говорят, но говорят они всегда одни и те же слова, которые назавтра означают уже совсем другое, потому что исчезает сопровождавшая их улыбка, или гнев, или просто стеклянный взгляд, немой как камень.
Там все было проще. Там по одну сторону были дети, и всех их объединяло хотя бы то, что они были схожи между собой, одинаково одеты и обречены на одно и то же одиночество, обязаны выполнять одни и те же действия; и это стирало все различия даже между старшими и младшими, даже между Китайцем и Никола или Жюстеном; а по другую сторону были вороны, тоже все на одно лицо, и всегда было известно, чего от них можно ждать, потому что они были врагами детей и отлично исполняли свою роль. Никому не приходило в голову, что одна из ворон вдруг подарит ребенку коробку конфет или что кто-нибудь из детей вдруг подойдет и поцелует Свиное Копыто. Это основательно расшатало бы все устои, которые только потому и держатся, что ничего подобного никогда не происходит. Правда, Святая Агнесса, когда она заменяла Свиное Копыто – задолго до истории с тетрадью, – потихоньку дала ему грушу; именно из-за этой груши он всегда и считал, что, даже если бы не стали достоянием гласности его лжевидения, эта слишком молодая и слишком часто улыбающаяся новенькая не задержалась бы у них, потому что ей были неизвестны правила игры и ей не нашлось бы места ни по ту, ни по другую сторону.
А вот здесь все отлично знают с первого дня его жизни, кто он такой. Он плохо кончит, и он не компания для Джейн – это не подлежит сомнению, как и то, что Крыса не пара Изабелле и она за это поплатится, как и то, что мать Джейн – дурная женщина и с ними нельзя разговаривать, что дядя, который еще не знает, оставить его у себя или нет, очень добрый, потому что покупает ему новые штаны. Его место в особых домах, куда отдают таких мальчиков, как он или его брат – но Марсель все-таки в один прекрасный день сумел перескочить через стену и вырваться на волю, а теперь он американец, скоро выиграет войну и ему платят много денег. Есть, конечно, на свете мама Пуф и сапожник: совсем такие, как если бы он сам их выдумал, но, может быть, ему это только почудилось, потому что тогда был чудесный теплый вечер, благоухала сирень, или это из-за Мяу все виделось ему в молочно-голубом свете.
Тетя Мария благополучно плюхнулась на стул. И плачет. В неожиданно наступившей тишине слышно, как крупные слезы капают на стол с ее багровых щек. Он тоже садится с другой стороны стола и с великолепным хладнокровием разглядывает ее. Почему она плачет, если она злая и никого не любит? Почему может плакать взрослый человек, которому все позволено, даже бить детей? Откуда же тогда берутся слезы? Ведь она может в любой момент надеть шляпку и поехать на трамвае куда захочет – в магазин или даже в кино.
– Если я тебе мешаю плакать, могу пойти на улицу.
– Не смей никуда выходить! Я не плачу, я просто очень несчастная.
– Что значит несчастная?
Глядя на него невидящими глазами, она смахивает слезу.
– Не изображай из себя мужчину, тем паче идиота,
– Вот если ребенок несчастный, это понятно. Ему плохо, и даже некому пожаловаться. А ты-то? Ты же меня ударила, значит, я должен плакать.
– Ты мужчина, а все мужчины бессердечные.
Такими словами его с толку не собьешь. Никогда еще он не видел, чтобы ворона плакала. Очень возможно, что Свиное Копыто, которая мало чем отличается от старой девы, уставала вечно быть начеку среди сторонившихся ее сотен детей и плакала ночью, потихоньку, под своими парусами. Но тетя плачет при нем, да еще после того, как дала ему затрещину. Может быть, спокойно повторяя свои вопросы, он разузнает что-нибудь и поймет наконец, почему все здесь непохоже на то, что он воображал, и особенно почему люди не меняются, будто они не люди, а фотографии, почему они делают вечно одно и то же и их поступки так же однообразны, как они сами.
– Ты плачешь, потому что ушибла руку?
– Вот я тебя сейчас поймаю и покажу, как я ушибла руку.
– Почему ты всегда злишься?
– Отстань от меня.
– Почему ты никого не любишь?
Вдруг она вытягивает шею, словно может схватить его глазами, приглушенно всхлипывает, встает, бросает на него последний бессильный взгляд и направляется к себе в спальню, бормоча под нос:
– Кретин несчастный.
– Ты ведь тоже была маленькой, как все. А какая ты была тогда?
Но она уходит, волоча ноги, потому что давно и навсегда стала тетей Марией и не собирается отвечать на вопросы мальчишки, который кончит тюрьмой.
Насчет тюрьмы он ее не расспрашивает: некоторые вещи для него просто не существуют, потому что он не желает о них знать.
Очень соблазнительно делить людей на детей и взрослых. Он ни минуты не сомневается, что все дети принадлежат к одному племени, они вроде бы все одинаковые и все могут меняться – расспросами или кулаками всегда можно выяснить, кто они такие, и их легко представить себе в разных ролях. Жюстена, скажем, ничего не стоит вообразить священником, как и его отец, или полицейским, или разносчиком льда, даже генералом. Но дядя и через десять, и через двадцать лет останется все таким же опрятным господином, который ходит на службу, и хоть он образованный и без гонора, но на вопросы никогда не отвечает. Тетя Роза всю жизнь будет кухарить, а тетя Эжени – кроить воротнички, но ни в коем случае не шить штаны и не ткать ковры. Дядя Анри всегда будет сапожником. Даже Крыса, хоть он и ненастоящий взрослый, никогда не изменится. Но Крыса, правда, болен.
А как же мама Джейн, что делает парашюты и наградила дочку папой-англичанином, которого Джейн так толком и не видела, а раньше они жили в горах, одни в маленьком домике. Еще вчера он считал, что она не может быть как все, что есть в ней что-то особенное, отличающее ее от других и заметное с первого взгляда, как в Джейн, но сегодня он узнал, что она тоже раз и навсегда указала ему его место: он не компания для Джейн. Значит, она вовсе никакая не особенная, и бабушка Джейн тоже, если она не разрешает открывать ставни. А значит, бывают мамы и бабушки, похожие на ворон и на старых дев. Что имеют в виду тетки, когда говорят «дурная женщина»? Уж конечно, не потому она дурная, что запрещает своей дочке с другими детьми водиться; ведь тетки, они тоже запрещают. А вдруг им не нравится, что она работает и не сидит со своим ребенком? Возможно. Тогда понятно, почему она не такая, как мама Пуф.
Но Джейн на его стороне, потому что она тоже ребенок, да еще девочка. Они будут видеться тайком. И она не побоялась подойти к нему при бабушке. Но как узнать, где она будет его ждать?
Солнце внезапно заливает столовую, и, поскольку ответа на все эти вопросы ему получить не от кого, он встает и идет через гостиную на балкон. На той стороне улицы, в саду священника, мокрые деревья подставляют солнцу тысячи маленьких алмазиков. На сияющих чистотой тротуарах никого. Навес над балконом плачет так же глупо, как тетя Мария. Единственная живая душа на улице – это священник, он прохаживается по галерее своего дома, читая книгу, которую, похоже, давно знает наизусть. Хоть бы мелькнул на соседнем балконе рыжий волосок!
Он проводит рукой по навесу, чтобы смахнуть набухающие на солнце слезы, и вдруг слышит скрип половиц в гостиной: он попал в ловушку, отступать некуда. Бесформенная фигура тетки возникает в дверях, их разделяет только ширина балкона.
Она надвигается на него не спеша, и здесь некуда уклониться от ударов. Без всякого вызова, продолжая играть с дождевыми слезами, он нараспев предупреждает ее:
– А я вот не боюсь, возьму и прыгну вниз.
– Пойдем со мной, мне надо сделать кое-какие покупки.
Голос у нее почти ласковый; к величайшему его изумлению, она приоделась – нацепила шляпку и даже спрыснула волосы духами, от которых щиплет в горле.
– Я знаю, с тебя станется – прыгнешь хотя бы ради того, чтобы нам насолить. От мужчины всего можно ожидать.
– Ты уже не плачешь? Ты больше не несчастная?
– Не приставай ко мне, и пошли, пока магазины не закрылись.
– А где тетя Роза?
– Приводит голову в порядок.
– А как? Цветы новые к шляпке приделывает?
Ему совсем не хочется идти с ней и тащить тяжеленную сумку из черной кожи. Еще подумают, что она его мать или бабушка, и придется краснеть за нее – посильнее, чем за старые башмаки и комбинезон.
– Никуда я не пойду, на что я тебе нужен?
– Я тебя по-хорошему прошу.
– А ты не сказала «пожалуйста»!
– Хочешь опять довести меня до слез?
– Нет, не хочу, противно смотреть, как ты плачешь.
Ее правая рука, красная и распухшая, резко, помимо ее воли, поднимается, но сдержавшись, она продолжает говорить почти ласковым тоном, несмотря на распирающую ее ярость.
– Я куплю тебе мороженое или кока-колу.
Насвистывая, он обходит тетку и заворачивается в красную бархатную портьеру, отделяющую гостиную от столовой.
– Я тебя много раз просила не делать этого: портьеры очень дорогие, и ты можешь их оборвать.
Он никак не может понять, зачем это он ей так понадобился, ведь он прекрасно видит, что она прямо задыхается от злости. Чтобы узнать, где же граница ее терпению, он повторяет:
– А как насчет «пожалуйста»?
– Ну ладно, пожалуйста! А теперь пошли.
Тетя Мария спускается вниз, а он задерживается у соседней двери, но оттуда не доносится ни звука. Он с трудом удержался, чтобы не нажать на звонок, так ему хочется взглянуть хотя бы на ее бабушку. Еще с площадки он во весь голос кричит тетке вслед:
– А чем ты больна?
Она не отвечает. Он нагоняет ее внизу.
– Если ты не будешь отвечать, я с тобой не пойду.
Открыв дверь парадного, она пропускает его вперед, глаза ее мечут молнии.
– Когда хотят получить ответ, не орут на весь дом.
Она идет по улице Дорчестер в сторону дальней церкви. Он следует за ней чуть позади, рассматривая ее растоптанные туфли и ноги с большими синеватыми блямбами, словно разбухшие от воды.
– У тебя ноги больные, да? Ты поэтому падаешь?
Она вздыхает почти с облегчением.
– Да, ноги. Туда кровь плохо поступает.
– Ты все врешь! Когда болят ноги это не заразно. А тетя Роза говорит, что нельзя трогать твои вещи и твою посуду.
Он опять отстает и делает вид, будто незнаком с ней. Она оборачивается, кажется, что ее седые волосы покрыты желтой пылью, будто полвека пролежали под землей. Он нагоняет ее.
– Почему ты не ответила, когда я спросил, какая ты была маленькой?
– Потому что я забыла.
– Неправда. Человек не может забыть, какой он был маленьким. Даже если это было сто лет назад.
– Почему, скажи на милость?
– Потому что только тогда люди и бывают счастливы.
– Потому что ты счастлив, да?
– Ну да. Хоть это и нелегко, потому что взрослые мешают, все им кажется, что это невоспитанно или невежливо. Расскажи, какая ты была?
– Мы жили в деревне. Далеко отсюда. Под Квебеком. У меня были светлые волосы, и я уже тогда была больна.
Вдруг она останавливается и показывает ему на той стороне улицы маленький домик из красного кирпича с зеленой крышей и тоже с подворотней.
– Смотри. Вот он.
– Кто?
– Наш дом. В нем поселились твои дедушка и бабушка, когда мы переехали в город. Мы всегда жили в этом квартале.
– Значит, и мы тоже приехали из деревни?
В ее голосе опять звучат злобные нотки.
– Вы? Еще чего придумал, городское отродье! Если бы мы сюда не приехали, твоя мать никогда бы…
Она не договаривает и толкает дверь небольшой лавочки, приказав ему ждать ее на тротуаре.
Улица мгновенно заполняется народом, как будто прозвонил звонок на перемену: дети гоняются друг за другом, играют в шарики, шлепая по лужам, старухи греются на солнышке у порога своих домов, по мостовой едут машины, обдавая его грязью, и среди них – повозка с хрустящей картошкой; толстяк в засаленном фартуке на сей раз один и дремлет, уставившись на тощий круп своей клячи.
– Вот это и есть наш знаменитый племянник. Настоящий дикарь, людей боится. Всего доброго, мадам Босежур…
Тетка показывает на него пальцем, чтобы его не дай бог не спутали с другими детьми. Выйдя из лавки, она засовывает коричневый бумажный пакет в большую кожаную сумку и протягивает ему.
– Осторожно, там бутылки.
– Ты же обещала мороженое!
– Мы еще не все купили. Получишь после ужина.
– Что же ты сама свои бутылки не тащишь?
– Ты же мужчина.
– Нет, я дикарь, ты сама сказала.
– Я не хотела тебя обидеть. Просто ты еще не привык к людям.
Он берет сумку, потому что ему жалко ее больные ноги и потому что так он вроде бы при деле. Ему хотелось бы дослушать про мать до конца, но он боится, как бы тетка чего-то не разрушила. Они прошли мимо еще одной церкви.
– А что такое старая дева?
Она не сердится и отвечает как само собой разумеющееся:
– Как что такое? Женщина, которая не вышла замуж.
– Я не об этом спрашиваю. Почему она не нашла себе мужа?
– Потому что наш отец умер и надо было помогать семье.
– Значит, если бы твой отец был жив, ты бы нашла себе мужа?
– Может быть. Не знаю.
– А я вот знаю! Все это неправда. Это потому, что ты не любишь мужчин, а не любишь ты их из-за того, что увечная.
Она опять останавливается. Руки ее, сжимающие черный кожаный ридикюль, выцветший от времени, слегка дрожат. Чтобы успокоить ее, он спешит добавить:
– Вот так же и счастливые дети вырастают и становятся какими-то увечными. Поэтому я тебя и спрашивал, какая ты была.
Но тетка, оказывается, остановилась просто у очередной лавки. Она снова велит ему подождать. И тут же возвращается еще с одним коричневым пакетом, точно таким же, как первый, и засовывает его в сумку. Ручки у сумки вытягиваются, и ему приходится тащить ее, согнув локоть, чтобы она не волочилась по земле.
Тетка сворачивает на улицу Лагошетьер, и он долго плетется за ней следом. Она то и дело оглядывается, чтобы убедиться, идет ли он за ней, и напомнить, чтобы он был поосторожнее с бутылками. Ему хочется изо всех сил подтолкнуть ее, пусть бежит бегом, они ведь приближаются к дому мамы Пуф, и он боится, что его увидят. Но она шагает все так же тяжело, все так же шлепая растоптанными туфлями. Не поворачивая головы, он краешком глаза замечает одного из близнецов – тот бьет мячом о стенку подворотни, – поэтому он спешит нагнать тетку, и они уже вместе направляются к дядиному дому. И снова она просит его подождать у магазина, на углу улицы Плесси.
Он ставит сумку на землю, садится на ступеньки; вдали виден мост, который кажется поразительно легким, а по обе стороны узкой улицы тянутся вереницы столбов, похожих на ободранные бурей деревья, позолоченные косыми лучами солнца.
Заметив совсем рядом на тротуаре длинную тень, он переводит взгляд и видит высокие желтые сапоги и цепь со свинцовым шариком на конце.
– Ей богу, эту соломенную башку я вроде бы знаю, но вот упаковочка… – Крыса даже присвистнул от восхищения. – Ну и красавчик же ты, ни дать ни взять папенькин сынок! Рыженькая будет от тебя без ума.
Пьеро изо всех сил тянет к себе цепь – из таких ручищ, как у Крысы, так просто ее не вырвешь.
– Спокойно, Пьеро. Эти игрушки не для малых ребят. Будешь себя хорошо вести, подарю тебе цепочку поменьше.
Он нагибается и, не выпуская цепь, шарит своими ручищами в черной сумке.
– Шляешься по пивным со своей забулдыгой-тетушкой?
– Не суйся в чужие дела, Крыса. Бутылки тяжелые, а у нее больные ноги.
– Вот-вот, а бутылки-то с пивом. Она закупает понемножку в разных лавочках, чтобы люди не узнали, сколько всего она купила, но всем давно известно, что в ноги ей пиво ударяет.
– А зачем ей столько пива?
– Затем же, зачем и другим: чтобы влить себе отраву в мозги. Но чем больше пьешь, тем внутри кислее.
– Так вот почему от нее так пахнет…
Крыса долго хрипит где-то наверху, но ему, видно, не больно: просто время от времени у него что-то подкатывает к горлу, и он пережидает, пока это пройдет. Свинцовый шарик висит неподвижно возле желтого сапога прямо у него перед глазами. Его взгляд скользит по цепи вверх, и он видит длинные девичьи пальцы, судорожно сжатые на груди, и потом лицо, белое как мел, окруженное длинными черными космами. Какой-то он весь длинный и корявый, как столбы на улице.
– Тебе не лучше, Гастон?
Смех Крысы бьет ему прямо в лицо, потому что тот вдруг присел на корточки и впился в него своими бледно-зелеными глазами.
– Никогда еще так хорошо не было. Весна! Кругом распускаются девушки с такими улыбками, что кажется, только бы и делал, что…
– Что делал, Крыса?
– Ах ты, петушок, за каменными стенами этому не учат. Что бы делал?.. Улыбки бы гасил, вот что.
– Мне не нравится, когда ты так говоришь. Даже не знаю, будем ли мы с тобой дружить.
– Может, тебе тетушки напели, что я не был другом Марселя…
– Ничего они мне не напели. Я сам додумался. Ты и на цветы злишься, и девушек не любишь.
– Сам додумался? Это я-то не люблю девушек?
– Да, ты. Ты стараешься сделать им зло, а они все терпят, потому что они добрые… а может, я ничего не понимаю. Мне неприятно видеть тебя с Изабеллой.
– И с Джейн тоже.
Смех опять потрескивает у Крысы в груди, как огонь в печке.
– Очень я тебя испугался! Новый петушок завелся в курятнике, нас, значит, теперь двое?
Он оглядывается на дверь, но из магазина не доносится даже звука голосов.
– Это бакалея Пеллетье. Запомни, пригодится.
– А мне-то что за дело. Ты командуешь Изабеллой, и она тебя слушается. А вид у нее такой гордый.
– Мне может понадобиться, чтобы ты запомнил эту бакалею. Будем делать с тобой большие дела.
– Нет, Крыса. Поначалу я думал, что ты станешь мне все объяснять, чего я не понимаю, потому что ты не по-настоящему взрослый, но ты меня еще хуже запутал… ты тоже злой, только по-другому.
– Слушай, старик, кажется, мой трамвай идет. Мы еще увидимся. Я не допущу, чтобы ты тут барахтался один, слишком уж ты беленький.
– Но я тебя все-таки люблю, из-за Марселя…
Он почти кричит, потому что узкая улица вдруг заполняется грохотом несущейся повозки.
– Посмотри на меня, я только что от врача. От врача, понимаешь! Весна. Проклятая весна! Этот врач решил накачать мне легкие воздухом, как шины. Так что на девушек мне недолго еще любоваться. Но уж я вам напоследок устрою такой спектакль, что только держись! Вот и все, привет!
Голос взлетает слишком высоко и срывается. Крыса резко встряхивает его за плечо, и глаза его что-то застилает, потом быстро вскакивает и прыгает на задок мольсоновской повозки, которая даже не притормаживает возле него.
В ту же минуту выходит тетка.
– Эй, старая! Можете не утруждаться, мы закинем вам бочонок по дороге!
Здоровенные откормленные битюги цокают подковами, бочонки наскакивают друг на друга, и длинная фигура Крысы на задке качается, как облетевшее дерево, готовое вот-вот надломиться.
Тетка ничего не видит и не слышит.
– Ну все. Пошли домой.
– Зачем ты пьешь пиво? Помоги, а то мне тяжело. Он уже не понимает – то ли взгляд у нее недобрый, то ли ее голубые глаза попросту выцвели, они как облезлые шарики, которые, утратив свою матовость, становятся шершавыми на ощупь. Она тоже тяжело дышит, но не хрипит, как Крыса, а раздувает ноздри, и жилы на шее западают, но он не слышит ни звука. Воздух то ли не попадает внутрь, то ли тонет во всей этой дряблости. Ее рука, подхватившая сумку, сразу становится влажной. Он смотрит на нее равнодушным взглядом. Для него она совсем чужая, она так же непричастна к его жизни, как деревянные столбы или слово КИК, выведенное большими красными буквами над дверью бакалеи. Она медленно шагает, ничего не отвечая. Он настойчиво повторяет все тем же равнодушным тоном:
– Зачем ты пьешь пиво? Гастон сказал, что это отрава.
Она что-то жует, и лицо ее совсем багровеет.
– Я и без того больна, а тут еще ты на мою голову! Ты просто звереныш, у тебя нет сердца, ты только и думаешь, как бы сказать что-нибудь пообиднее.
– Это не ответ. Если ты больна, почему ты не ложишься в больницу?
– Потому что у меня есть дом и…
Сумка выскальзывает из рук, но она удерживает ее коленом, бутылки громко звякают. Она низко надвигает шляпку, и он опять видит крупную слезу, но это его не трогает, потому что она вылилась просто так, как, бывает, течет из носа. Она не плачет, просто из глаз что-то льется, и все тут.
– Так вот знай, без пива я бы давно умерла. Оно подкрепляет. И мне надоели твои хулиганские вопросы. Будь моя воля, ты бы никогда к нам не приехал. Твой дядя чересчур уж добрый.
– Я еще не знаю, добрый он или злой. Он всегда молчит.
– Я ему все расскажу!
– Вот тогда я и увижу, какой он добрый.
– Негодяй, а на чьи деньги куплены твои новые штаны?
– Не нужны мне ваши штаны. У меня такие впервые, я вроде бы на себя не похож стал.
Он усаживается на край тротуара и с любопытством смотрит на двух псов, которые с грозным видом рычат друг на друга посреди улицы.
– Идем. Заработай хотя бы ужин.
Он не трогается с места. Она пожимает плечами, подымает сумку и тащит, уперев ее себе в живот. На другой стороне улицы в широко распахнутую дверь он видит китайца с бородкой, который сидит в полумраке на низеньком помосте, поджав под себя ноги, и неторопливо что-то шьет, далека отводя иголку. Он пересекает улицу, входит в лавочку, встает на колени перед помостом и удивляется, как удается китайцу хоть что-то разглядеть в такой тьме. Понаблюдав за ним некоторое время, он убеждается, что тамошний их Китаец на китайца вовсе и не похож, скорее уж, он эскимос. А тот, что перед ним, настоящий, все шьет и шьет, в одном и том же ритме, не поднимая глаз, будто он не человек, а заводная кукла.
За спиной у него кто-то лопочет, будто глухонемая ключница. Оказывается, там есть еще один китаец, помоложе, совсем кругленький; он чем-то недоволен и с раздражением швыряет простыни в плетеную корзину. Пьеро улыбается ему, но тот продолжает лопотать, не обращая на него внимания. Выходя из лавочки, где стоит такой приятный влажный запах, он слегка машет рукой, желая убедиться, что старик не слепой: китаец так и не поднял головы, все так же прилежно снуя иглой с невидимой нитью, но в его маленьких, словно бы с зашитыми уголками глазках промелькнула улыбка.
Тетка уже успела дойти до богадельни, ее черная сумка стоит на тротуаре, а сама она обмахивается шляпкой. Она такая уродливая, старая и больная, что ему даже становится чуточку жалко ее, и он бежит к ней, спрашивая себя, впрочем без особого интереса, когда именно ее перестали любить и когда вообще человек перестает быть ребенком и понимает, например, что он горбат, и начинает нарочно делать больно другим, так как знает, что будет всю жизнь одинок и останется все таким же в глазах окружающих.
– Я сейчас видел китайца, он сидит целый день на досках, как прикованный, и шьет. Он мне улыбнулся.
Он берет сумку обеими руками и закидывает себе за плечо. Она идет за ним молча, раскрыв рот, чтобы легче было дышать.
– Если я скажу, что постараюсь тебя полюбить, ты тоже меня полюбишь?
Они уже подошли к дому. Тетя медленно поднимается по лестнице, не говоря ни слова.
– Раз ты не отвечаешь, значит, «нет»?
Она останавливается передохнуть на площадке второго этажа.
– Иди вперед! Ты без конца все спрашиваешь из чистой вредности. Вылитый отец.
Он уже не пытается ни в чем разобраться. Раз и навсегда решает не задавать больше вопросов, и ему кажется, что люди даже сами себя видят такими, какими их видят другие, или, скорее всего, вообще ничего не видят, кроме стен, за которые не желают выходить и куда не желают впускать других.
А вдруг Джейн сумеет ему все объяснить, ведь она уже привыкла. Но даже про Джейн он не знает, как она сама все видит.
Уходя из дому, тетя Роза велела ему отправляться следом за ней в церковь. Он пообещал, лишь бы она поскорее ушла, а сам выскочил на зеленую галерею. И вот он ходит по ней взад-вперед, поглядывая на улочку, где нет ни души. Перегнувшись через перила, он стучит в ставню, ту, что напротив дядиного кабинета, но никто не отзывается. Тогда он усаживается на складной стул, еще не просохший после дождя, и пытается себе представить, как Джейн, томящаяся в заточении у бабушки, улыбается ему сквозь планки ставен.
Последнее время он испытывает симпатию к тете Эжени, самой младшей из сестер, хотя она его вообще не замечает; но стоит тете Эжени появиться в доме, как на нее обрушивается тетя Мария и не дает ей слова сказать. Поэтому Эжени старается прийти как можно позже со своей фабрики, как можно меньше проводит времени за столом и уходит в церковь, но не в ближнюю, а в дальнюю – в церковь Святого Петра, куда, по мнению Марии, ходят только всякие модные дамы и вертихвостки вроде нее, из тех, что кроят воротнички по два цента за штуку. И вообще она только о еде и думает, чавкает за столом, как в хлеву, трещит без умолку, докучает никому не интересными сплетнями дяде, который и без того устает на работе, проматывает, дура, все свое жалованье, будто дядя станет ее в старости содержать. Эжени прямо ей никогда не отвечает, разговаривает с тетей Розой или расспрашивает о новостях с фронта дядю, который, не желая вмешиваться в склоку, произносит обычно за столом не больше трех фраз.
– Вы как кошка с собакой, – вставляет иногда тетя Роза, гремя кастрюльками.
А он тем временем, не чувствуя на себе вечного пристального взгляда тети Марии, пользуется случаем, чтобы спокойно поесть.
Сегодня вечером Эжени даже вышла из-за стола, не дождавшись десерта, и заявила, что отныне будет обедать в ресторане.
– Ну конечно, тебе бы только шляться, в твои-то годы!
– Боже мой! Эжени, ты же знаешь, что она больна. Не обижайся на нее.
Но Эжени удалилась в свою комнату рядом с кухней, где она живет вместе с тетей Розой, а когда вышла, на весь дом разнесся аромат цветов.
– От тебя пахнет потаскухой! Иди, греховодничай, сможет, наверстаешь упущенное!
На безопасном расстоянии от Марии, уже стоя в дверях, тетя Эжени все-таки швырнула в нее ответный камень:
– Зато уж ты никогда не наверстаешь! Стоило им тебя увидеть, как они тут же испарялись. А Наполеону кто помешал жениться?
Дядя спокойно свернул салфетку и навел порядок:
– Тихо! Прекратите сейчас же! Разбирайтесь в другом месте. – И без всякого перехода объявил: – Все кончится раньше, чем мы предполагали. Американцы вышли на финишную прямую. Паттон делает сто миль в день. А наши канадцы на севере взяли Фалез, но это им дорого обошлось. Патрон даже в конторе не появляется, так он беспокоится, хотя от полковника приходят письма…
– Неужели к лету все кончится, Нап? Слишком уж быстро! Не хватит работы для тех, кто вернется.
Дядя ничего не отвечает и уходит в ванную с английской газетой в руках.
Подумав, он решил, что Паттон – это, скорее всего, знаменитая беговая лошадь, но сто миль в день совсем не так много, не больше, чем делает за сутки пароход.
Тетя Мария спокойно собралась и тоже ушла в церковь, даже не сказав ему ни слова; ее смягчившийся взгляд выражал облегчение, оттого что закончился такой утомительный день. А он остался помочь тете Розе вымыть посуду.
Потеряв наконец терпение, он уходит с галереи и отправляется на разведку на балкон, но с удивлением останавливается в столовой, увидев, как дядя, все еще при галстуке и в жилете, не сняв даже резинки с рукавов сорочки, играет на пианино и заходящее солнце освещает раскрытую перед ним тетрадь.
Дядя вглядывается в тетрадь, вытянув вперед крупную седую голову, потом его короткие пухлые пальцы пробегают по клавиатуре, едва касаясь клавиш. Целую минуту льется почти прекрасная музыка, потом дядя прерывает игру, проводит указательным пальцем по странице, берет еще несколько нот, но что-то, видно, его не удовлетворяет, и он проигрывает этот пассаж еще несколько раз, а затем, не останавливаясь, снова повторяет начало, которое было почти прекрасным, и теперь это почти прекрасное длится чуточку дольше, потому что к нему присоединились еще новые звуки. Тут дядя отодвигает свой толстый зад, подтягивает брюки, берет стакан, стоящий на пианино, и отхлебывает глоток какой-то желтой жидкости. Прежде чем проглотить эту жидкость, он медленно полощет ею рот, поддергивает манжеты, придвигается ближе к пианино, снова сует нос в тетрадь, и все начинается сначала.
Воспользовавшись перерывом, он проскальзывает за дядиной спиной на балкон. В обеих церквах трезвонят колокола, и женщины в шляпках – многие из них с детьми – идут кто в ближнюю церковь, кто в дальнюю, здороваясь со знакомыми, и ускоряют шаг при встрече с мужчинами, которые прогуливаются маленькими группками без пиджаков и в подтяжках. Улица почти такая же оживленная, как в день похорон. Даже не взглянув на соседний балкон, он возвращается в гостиную.