Текст книги "Цепь в парке"
Автор книги: Андре Ланжевен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
– Вообще-то я не хотела идти в порт. Ну уж так и быть, пойдем. Тут Изабелла испортила всем настроение. А человек в голубом, может, и правда не обманщик? Это надо еще проверить…
Солнце потихоньку гаснет в маленьком садике, его заволакивает резиновое облако.
– А ну убери отсюда эту штуку. Чтобы в моем доме я этого больше не видел.
Второй раз за этот вечер Папапуф впадает в ярость – никто и не подозревал, что он на такое способен. На этот раз все выглядит даже еще страшнее, потому что его рука, сжимающая нож, начинает дрожать мелкой дрожью, и кричит он так, что все за столом вздрагивают, даже Изабелла, с самого своего возвращения домой словно застывшая в леденящей тоске, которую ничем не прошибешь. Она, верно, долго плакала, потому что глаза у нее опухли, и пудра на лице совсем не держится, и он сам видел, как на белую скатерть скатилась розовая капелька.
На белой скатерти лежит эта сизая штуковина, она замерла, точно зверь, готовящийся к прыжку, и такая она уродливая, такая слизнячно голая, будто долго пролежала под камнем.
– Какой красивый! – восклицает вдруг один из близнецов и даже привстает с места, чтобы рассмотреть получше и потрогать.
Но сапожник успевает кольнуть ему руку ножом, и тот принимается реветь.
– Анри! Ему же больно, – упрекает мужа мама Пуф и свободной рукой прижимает к себе близнеца, а на сгибе другой такой же необъятной руки спит Мяу.
– Зря вы волнуетесь. Сам по себе он не стрельнет, – сухо замечает Поль. Говорит он, почти не разжимая губ; ни один мускул не дрогнул на его широком квадратном лице под коротко остриженными черными волосами.
–Тогда ты стрельни его ко всем чертям откуда взял! – кричит Папапуф, вскочив на ноги и весь дрожа.
– Ну знаете, сидеть на нем не слишком-то удобно.
– Можешь идти с ним на улицу и портить там воздух. Не хватало еще, чтобы за моим столом гангстер сидел!
Он грозит близнецам своим ножом, лезвие которого так и посверкивает, и ворчит:
– Только подлецы могли выдумать эту игрушку. А подлость не может быть красивой.
– Вы не смеете оскорблять солдата, – возмущается Поль все тем же сухим тоном.
– Мне все одно: солдат, МП или кто другой. А если тебе не нравится, пожалуйста, – вот тебе порог.
Воцаряется тишина, все замирают, только Изабелла наконец поднимает голову, смотрит на Поля с каким-то бессильным презрением, а потом говорит так же сухо, как он:
– Ты слышал, что сказал папа, Поль?
Теперь и Жерар, который не любит разговаривать за едой, поднимает голову от тарелки, и голос его дрожит от гнева:
– Сейчас же отнеси это в машину и прекратим к чертям собачьим разговор. Зачем тебе понадобилось с ним разгуливать?
Поль чуть пониже Жерара и уже в плечах, но гораздо крепче, и жесты у него какие-то резкие. Словно под этой военной формой с широкой белой повязкой на рукаве скрыт механизм, приводящий в движение хорошо смазанные стальные рычаги. Он встает, берет с белой скатерти револьвер, хватает его прямо за ствол, чтобы показать, что он совершенно безобиден.
Теперь его массивная фигура цвета хаки возвышается над всеми и выглядит такой неуместной за этим столом, что не понятно, почему и откуда она тут взялась, а к сиреневому платью Изабеллы она подходит еще меньше, чем черный пиджак Крысы, словно снятый с огородного пугала.
– МП всегда на службе, – отвечает Поль, как заученный урок.
– Здесь ты в гостях. А службу свою оставь на улице, – приказывает сапожник, немного смягчившись, и снова принимается за еду.
МП с обиженным видом разглядывает оружие, потом все-таки выходит из кухни.
Облокотившись обеими руками на стол и вытянув свое остренькое личико, Джейн глядит на сапожника и вдруг что есть силы выпаливает:
– Папа… Пуф!
Сапожник, поперхнувшись от неожиданности, тут же начинает смеяться вместе со всеми.
– Ты больше мне не «дядя Анри». Теперь ты Папапуф, – говорит Джейн, безмерно гордясь собой. – Я даже Пьеро об этом сказала.
Близнец выскальзывает из-под материнской руки и возвращается на свое место с таким видом, будто твердо решил наверстать упущенное.
– Да ешь же, Изабелла. Бедная моя доченька, не так уж весело быть женщиной. Если бы не эта проклятая война…
– Мать! Тут дети, – все еще смеясь, прерывает ее Папапуф.
– А ты вообще ничего не понимаешь. И сегодня достаточно наболтал своим языком. Так что теперь лучше помолчи. Не будь этой проклятой войны, разве надо было бы так спешить, спокойно могла бы насладиться своей молодостью. Подумать только, есть люди, которые боятся, что закроются военные заводы. Лучше бы им вообще никогда не открываться!
– А я был бы сапожником при босяках!
– Если ты за войну, чего же ты тут нам номера выкидываешь? – заключает мама Пуф.
– Только бы он уплыл поскорее на этом своем пароходе…
Это Изабелла вслух изливает свою боль и гнев, глубины которых никто не измерит, хотя все знают, что Поль приехал и забрал ее на три дня, как собачонку, которую оставлял им для присмотра.
– Я не хочу, чтобы вы чинили мои башмаки, Папапуф.
Он едва слышно прошептал это новое прозвище, не зная, имеет ли он на него право.
– Знаешь, какие они станут красивые, ты их прямо не узнаешь.
– Но я не хочу их больше носить. Они совсем ходить разучились. И потом, они ведь даже не мои, они из замка.
– А я перекрашу в коричневый цвет черный башмак над моей мастерской. И назову ее «Башмак Пьеро». И ты всегда будешь здесь как дома.
– Раз он брат Марселя, он в этом доме и так всегда как дома. Но это все не важно, в кои-то веки в твоей дурацкой башмачной башке родилась дельная мысль, – решает мама Пуф.
– А я уже давно зову его Пушистик. С тех пор как мы отправились в кругосветное путешествие. Мы было почти совсем убежали на всю жизнь.
Он не понимает, как это она может так легкомысленно раскрывать всем такие сокровенные тайны, их игру, которая хоть на несколько минут да превратилась в правду. А если игра была правдой, хотя бы даже одну-единственную минутку, она становится частичкой их жизни и не может существовать вне их, иначе погибнет.
– Хорошо, что еще вся жизнь впереди, мышонок, – говорит мама Пуф, поднимая тревожный взгляд на Поля, который вновь занимает место рядом с Изабеллой.
– Вечером мы опять пойдем смотреть на пароходы. Пойдешь с нами, Тереза?
Что будет делать эта добрая, на вид такая скучная Тереза, когда они встретятся с человеком в голубом? Девчонки что воробьи, им бы только скакать с места на место да чирикать и во всем искать забаву, а на все остальное им просто наплевать.
– Боюсь, что нет, – отзывается голос, теплый, как хлебный мякиш. – У меня ужасно коленки разболелись. Распухли прямо как воздушные шары.
– От воздушных шаров больно не бывает. Жерар, ты подвезешь нас?
– Ладно, только чтобы через две минуты были готовы, а уж обратно будете добираться на трамвае.
И снова наступает молчание, в котором притаилась смутная угроза; она исходит от припухших глаз Изабеллы, от ее бурного дыхания, натягивающего сиреневое платье на груди, тревога чувствуется даже в том, что она не притрагивается к еде, и в том, как судорожно дышит рядом с ней неподвижная, массивная глыба цвета хаки. Пороховой шнур поджигает тот же самый близнец.
– А эти МП стреляют в спины наших солдат, чтобы те стреляли вперед? Значит, там на каждого солдата полагается свой МП? – глядя в потолок, кротким голоском спрашивает он.
Папапуф бросает на него тревожный и вместе с тем веселый взгляд. Второй близнец тут же подхватывает:
– Все-таки странно, зачем на войне полиция? Все равно что набрали бы, к примеру, таких ребят, которые заставляли бы нас драться с ирландцами, а если ирландцы на нас не нападали бы, сами напали бы на нас сзади. Почему ты пошел в МП?
Поль продолжает есть, как будто ничего не слышал.
– Эй вы, оба, – поспешно говорит мама Пуф. – Вы, кажется, уже кончили? Идите-ка погуляйте.
– Но он же нам не ответил. Кто же нам объяснит, если он не может?
Близнецы начали военные действия и теперь ждут, раскрыв рты, твердо намереваясь во что бы то ни стало добиться ответа.
– Мама же велела вам идти в сад. Ну-ка, живо! – прикрикивает на них Папапуф, у которого отпала охота веселиться.
– Это вы рассказываете им подобные истории? – сухо спрашивает Поль.
Никто не отвечает. Он отталкивает тарелку и хватает Изабеллу за руку.
– Идем. Кофе выпьем в ресторане.
– Если захочу, пойду.
Жерар гордо поднимается и, вытирая рот, заявляет тоном, которого за ним еще не знали – нетерпеливым и властным:
– Если захочет, пойдет. Слышал, Поль? А те, кого сюда приглашают, не встают из-за стола, не доужинав.
– Черт побери! МП следит, чтобы солдаты не дрались между собой. Могли бы и сами им это объяснить.
– И для этого тебе нужен револьвер? – с презрением спрашивает Изабелла.
– А ты думаешь, пьяные солдаты в игрушки играют? И как быть со штатскими, их ведь тоже надо защищать?
– Значит, сегодня ночью ты будешь защищать штатских? – тихо спрашивает Папапуф.
МП снова плюхается на стул и так злобно впивается в пирожное, что кажется, вот-вот проглотит вместе с ним собственные зубы.
Близнецы смеясь убегают в сад.
– Мне сегодня надо пораньше лечь. Завтра к семи на работу, – через силу, запинаясь, как-то безнадежно говорит Изабелла.
Поль продолжает срывать свою злость на пирожном. Жерар уже с порога кричит.
– Идете, ребята?
Прохладная ручка Джейн тут же оказывается в его руке, ему не терпится остаться с ней наедине, он изголодался по пароходу, по человеку в голубом, по игре, когда Джейн становится такой настоящей, такой доверчивой и так сильно пугается, что засыпает у него на плече, а он сидит и стережет все золото мира.
– А может, и правда у него есть двухместная подводная лодка? В воде, наверное, всегда темно? – спрашивает она, стискивая его пальцы своими, липкими от коричневой конфетки.
– Не возвращайтесь слишком поздно, дети. Порт не место для ночных прогулок.
Мама Пуф без труда обнимает их обоих одной рукой и облизывает, как кошка своих котят. Мяу во сне пыхтит, словно гребет в молочном море.
– По-моему, сегодня будет полнолуние, – говорит Папапуф и тоже встает из-за стола.
– Я с удовольствием пошла бы с вами. Я так давно не видела, как отходят пароходы.
Голос Изабеллы звучит издалека, из такого далекого далека, даже не из груди, на которой вот-вот лопнет сиреневое платье. Она тоже встает, и он замечает, что она сегодня не надушилась.
А Поль все еще жует пирожное, глаза у него злые, сизо-стального цвета, такого же, как револьвер.
– Деньги на трамвай у вас есть? – спрашивает Жерар, высаживая их у пристани, и, не дождавшись ответа, трогается с места, потому что за ним выстроился целый хвост машин. Вечно у него времени в обрез, вечно спешит на работу, не выпуская из рук баранки.
Пароход ярко освещен, он похож на новогоднюю елку, которую зажгли среди бела дня, ведь солнце только-только начинает садиться по ту сторону реки, и мосты купаются в розовато-пепельной дымке, и воздух так же невесом, как ручка Джейн в его ладони, нежная, точно заснувшая птичка.
И даже тяжелый каркас зеленого моста, уткнувшегося в остров, словно парит между небом и рекой, а в фарах машин, идущих из-за города, блестит солнце.
Перед большой дырой на носу парохода выстроилась вереница машин, они въезжают туда одна за другой, долго прождав своей очереди. А кругом мужчины и женщины, по виду иностранцы, разговаривают по-английски, очень громко, гнусавыми голосами. Они ищут голубую машину, но ее нет и в помине. Несмотря на жару, у многих женщин, даже молодых, на плечи накинуты меховые горжетки, и ходят они поэтому чуть откинув головы назад, словно боятся, как бы зверек не сбежал от них. А может, им просто трудно шагать на высоких каблуках, потому что пристань вся в ямах.
– Тут полно американцев, – объясняет Джейн. – У кого еще может быть столько денег?
– А куда он плывет?
– Не знаю. У них это называется «Сагенейский круиз». А пароходы каждый раз разные. Но зачем они берут с собой машины, никак не пойму.
– Чтобы они не плакали. Машина, которая никуда не едет, очень несчастная.
– Но ведь машина Папапуфа не плачет.
– Балда, я же просто так болтаю.
– Сам дурак, я тоже просто так болтаю.
– Она не плачет, потому что больна и они за ней так хорошо ухаживают.
– И потом, ей не бывает скучно, ведь вокруг нее всегда люди.
– А вдруг он не придет?
– Мы же с тобой пришли пароход смотреть. А его, может, вообще на свете нет.
– Значит, мы с тобой его выдумали?
– Ага, и повесили посушиться, потому что он был очень мокрый.
– А может, он приплывет? Он сказал, что ему надо кое-кого захватить. Наверное, с подводной лодки.
– Тогда почему он сказал, что не может отдать машину до восьми часов?
– Значит, с ним женщина.
– Почему женщина? Нет, тогда это было бы как у всех, слишком серьезно. А может, у него тоже есть свой собственный Балибу?
– Или лиса с американкой вокруг шеи. И притом рыжая!
– Не пойду больше с тобой смотреть пароходы. Ты просто дурак.
Она убегает от него к мосткам и, облокотившись о канат, заглядывает в глаза всем проходящим мимо пассажирам.
Он бежит за ней, но останавливается немного поодаль – отсюда ему лучше видно, и его совсем завораживают белые фуражки и форменные кители с золочеными пуговицами; тут он и ждет, когда она соблаговолит к нему вернуться, но она ныряет под канат, проскальзывает между ног и уже с другой стороны мостков показывает ему язык. Это его почему-то сразу же успокаивает.
Он первым замечает человека в голубом, совершенно сухого и чистого, как будто тот никогда не ползал по-индейски и не прыгал в реку. Он идет быстро-быстро, не глядя по сторонам, под руку с молодой блондинкой, очень бледной и очень красивой, в облегающем платье бледно-розового цвета, которое к лицу только ей и никакой другой женщине в мире, в руке у нее букет цветов, голова гордо закинута, но все равно видно, что и она тоже плакала, правда, глаза у нее не опухли, как у Изабеллы, а, наоборот, чуточку ввалились, но под ними все же застыли слезы, которые не смогла скрыть даже пудра. Розовые солнечные лучи, падая на ее платье, кажется, пронизывают ее всю насквозь, как ушко Джейн, и белые цветы, пахнущие печалью, становятся такими же розовыми, как ее кожа.
Он не может оторвать от нее глаз, потому что никогда в жизни не видел такой красивой и горделивой грусти, эта женщина словно нарочно создана для замерзших слез человека в голубом. Но Джейн вдруг оказывается рядом с ним, толкает его в живот, и в голосе у нее мольба:
– Пойдем отсюда! Скорее, скорее! Говорила же я тебе, что он обманщик!
Он сопротивляется и даже дергает ее за ухо в полной уверенности, что она играет, а ему сейчас не до игры.
– Ты считаешь, что он стал совсем серьезным рядом с этой красавицей? Погоди, пусть он нас хоть увидит.
Но к его величайшему изумлению, Джейн даже не думает ни во что играть и вовсе не притворяется, что злится; задыхаясь от ужаса, она еще сильнее упирается головой ему в живот, толкает его, и сквозь рыжевато-розовое облачко он слышит:
– Красавица! Да такой уродины и кокетки нет на целом свете! Это моя сестра, Пьеро! Эмили. Пошли отсюда!
– Ты врешь! Если она твоя сестра, чего ты тогда испугалась? Ладно, пусть будет уродиной, как тетка Мария, только успокойся.
– Я не видела ее с тех пор, как мы переехали в другой дом. Но клянусь, это она. Теперь понятно, почему он все угадывал, он просто знал меня. Пошли, Пьеро!
Но сейчас уже поздно. За ними собралась целая толпа и теснит их к мосткам, человек в голубом наконец замечает их, расталкивает людей, пробиваясь к ним, и грустная гордая красавица тоже нетерпеливо вырывается из толпы, и цветы падают на землю, и он поднимает их какими-то чугунными руками, дует на них, чтобы расправить, и протягивает ей.
– Наконец-то! – всплеснув руками, восклицает человек в голубом, как будто он много часов простоял в очереди, только чтобы встретиться с ними. Он пытается изобразить, на своем лице улыбку, это удается ему не сразу, словно он высекает ее на камне.
– Я уже и не надеялся вас увидеть, – добавляет он. – Но я ни за что бы не уехал, не попрощавшись с моими маленькими индейцами.
Это уж слишком грубая ложь, и Джейн, как загнанная белочка, мечется в поисках темной норки, куда она могла бы спрятаться, и потому он не имеет больше права робеть перед этой дамой, которая даже не соблаговолила взять свой букет, распространяющий вокруг легкий медовый запах. Он говорит гораздо громче, чем сам ожидал:
– Вы хуже, чем серьезный, – вы лгун.
Человек в голубом улыбается все той же вымученной улыбкой. Потом берет у него цветы и отдает их даме, она держит их, опустив руку, головками вниз, аромат их уплывает, и сразу блекнет окружавшее их розовое сияние от ее пронизанной солнцем кожи, и они становятся еще более истерзанными, чем ее глаза.
– Да скажи же ему, Эмили, что мы ищем их целых полчаса, и ты уже начала злиться, до того ты устала, скажи, что я рассказывал тебе о них и мы даже принесли им друга.
Он упрашивает свою спутницу так жалобно, что эта новая ложь кажется почти правдой, и дама наконец поднимает на них взгляд и роняет небрежно, но таким тревожно знакомым голосом, что внутри у него все переворачивается, как от голоса Джейн:
– Он купил вам медвежонка, почему-то зеленого.
Она, конечно, Эмили, те же бархатистые переливы голоса, только вместо золотистой солнечной пыльцы по лицу разлит бесцветный, почти белый мед, и, как тогда у сапожника, он чувствует, особенно в руках, близость электрического разряда, от которого все грозит взлететь на воздух, и ничего не останется от его прекрасных картин. Глубокий голос человека в голубом утратил свою силу, стал каким-то надтреснутым, и доносится он уже не из-за спины, где казалось был источник жизни, а, как положено, – из горла.
– Вы сестра Джейн! – Он сам слышит, как голос его звучит откуда-то издалека.
– Джейн? – повторяет она тоже откуда-то издалека.
– Сестра Джейн? – переспрашивает человек в голубом как громом пораженный. – Нет, убежать невозможно, – шепчет он в розоватом пепле солнца.
В черной воде рокочут машины парохода. И ничего не происходит – только люди, которые друг за другом вступают на мостки, оттесняют их в сторону, приминая поникшие цветы. Раздаются два коротких пароходных гудка, они не разрывают завесы между ним и человеком в голубом, но пробуждают Джейн – вдруг взбунтовавшись, она бросается в бой.
– Все-таки здравствуй, Эмили. Не подумай, что я пришла сюда нарочно.
Она становится ему на ноги, стараясь подняться повыше, чтобы ее взгляд сильнее, чем слова, выразил то враждебное безразличие, на которое способна лишь обманутая любовь. Их голоса похожи даже этой манерой забираться высоко-высоко, чтобы держать на дистанции, выказывая ледяную холодность, только в голосе Эмили чувствовалось потрясение, а сейчас ее явно охватывает мучительный страх. А человек в голубом переживает в глубине души свое открытие и больше ничего вокруг не видит и не слышит.
– Она больна, – внезапно говорит он и поспешно увлекает Эмили к кителям с золочеными пуговицами, которые проверяют бумаги.
– Вот видишь, какая она ломака! Как будто никогда и не была моей сестрой. Она уже давно стала такой бесчувственной.
– Но ведь она и вправду больная. Вся бледная, даже глаза.
– Да она просто шлюха! А он то хорош, разгуливает с ней. Сестра! Последняя тварь!
Но человек в голубом уже возвращается к ним, держа в руках зеленого плюшевого медвежонка.
– Ты не сердись на меня, – говорит он Джейн своим новым жалобным голосом. – Я, честное слово, ничего не знал. Ужасно, что все покрыто мраком неизвестности и все пути пересекаются, даже в самом дремучем лесу. – Он протягивает ей медвежонка. – Пригодится вам на льдине.
Он опять становится загадочным. Откуда он знает про льдину?
– Нам он не нужен. Тот, которого мы придумали, куда красивей.
Пароход снова гудит, на этот раз протяжнее, и бледным светом загораются еще сотни маленьких лампочек. У мостков уже никого нет, только они одни.
– Тогда я возьму его себе, ведь Балибу мой. А если тебе не нравится, что он медвежонок, он может превратиться в белку.
Ни слова не говоря, она убегает от них к откосу.
– Спасибо тебе, – говорит человек в голубом. – Я так испугался, что вы не возьмете его, для меня это был бы плохой знак.
– И дама тоже испугалась. – Он снова говорит так, будто смотрит на все со стороны.
– Мы сейчас отплываем. Остались считанные минуты, слушай меня внимательно: в субботу, в три часа пятнадцать минут, солнце вдруг исчезнет, и птицы перестанут петь. Это будет тебе знаком, что мы встретимся здесь на следующий вечер. Но если птицы не замолкнут, а солнце будет светить, как прежде, значит, белые цветы не умрут.
Больше он не успевает ничего сказать, потому что уже убирают мостки и отвязывают канаты, да и не станет Пьеро задавать ему вопросы, ведь он понял то, что словами объяснить невозможно.
Машины парохода рокочут еще громче, и пароход, точно запретный праздник, праздник только для самого себя, медленно отходит от пристани; он скользит по темной воде, и за ним стелются узкие дорожки бледного света. Он тщетно пытается отыскать глазами человека в голубом среди теней, машущих руками.
Он смотрит на медвежонка. У него золотые глаза. Две крохотные пуговки.
«Тадуссак» все быстрее уходит в ночь, приближаясь к темной громаде моста, и вновь на острове замаячила верхушка башни, окутанная пепельным светом.
Джейн, согнувшись пополам, спрятала голову в колени – маленькая бесцветная фигурка, от которой уплыл праздник. Он сует медвежонка в карман, чтобы она опять не разозлилась, и садится рядом с ней, терпеливо ожидая, когда она снова почувствует вкус к жизни.
Наконец она поднимает голову, но даже не глядит на большое пятно света, которое теперь уже под мостом, и, чтобы узнать, плакала она или нет, ему пришлось бы коснуться ее щеки – а это все равно что тронуть пальцами ее сердце. Разве он может это сделать?
– Я замерзла, – говорит она насквозь промокшим голосом.
Он берет ее ледяную руку, чтобы помочь ей подняться, но она сама вдруг вскакивает и радостно кричит:
– Смотри, смотри! Папапуф был прав.
Прямо перед ними, облизывая башню, поднимается из реки огромная рыжая луна, безмолвно возвещающая безмолвный праздник.
Джейн подпрыгивает на месте, хлопает в ладоши, потом целует его и начинает приплясывать вокруг него, припевая:
– Пьеро, мой дружок, зажги огонек!
– Она рыжая! – восторженно говорит он.
Он никогда не видел такой луны. Да он теперь и вообще не уверен, видел ли он когда-нибудь настоящую луну, а может, это был всего лишь голубоватый отблеск на снегу, просто цвет холода.
Внезапно она успокаивается, берет его под руку и подводит к самому краю пристани; она шагает, высоко вскидывая коленки. Наклоняется над рыжим кругом, упавшим на воду, и говорит:
– Как хорошо в такой вечер уплыть на пароходе.
Вздрагивая от холода, она тащит его к улице. И сразу же их окутывает влажная жара и тошнотворный запах города.
– Мне бы так хотелось, чтобы Эмили осталась со мной… Мне иногда так жаль, что у меня нет взрослой сестры.
И она принимается за карамельку, наморщив лоб, которому так тяжело под копной ее волос, ставшей вдруг непомерно огромной.
Так хочется поскорее лечь, уснуть, отдаться неторопливому потоку дневных впечатлений, но дядя читает в кабинете, и до тех пор, пока он, совсем уж поздно вечером, не уйдет курить трубку к себе в спальню, доступ к зеленому дивану закрыт. В гостиной тетя Эжени принимает подруг, они сидят, прямые как палки, на самом краешке кресел и говорят все разом, их смех и кудахтанье накатывают волнами, потом гаснут, и, воспользовавшись минутой молчания, они откашливаются и усаживаются поудобнее. И опять все начинается сначала, словно сброшены все карты и идет новая партия. Ему ничего не остается, как отправиться к тете Розе на кухню.
Когда он входит туда, тетя Роза поспешно закрывает длинную плоскую картонку, а в глазах ее мелькают не то смущение, не то стыд. Но он все же успевает разглядеть в коробке свою голубую полосатую рубашку и комбинезон, тщательно выстиранные и отутюженные.
– Почему ты их не выбросила?
– Одежду не выбрасывают, – отвечает она своим обычным ворчливым тоном.
– Разве это одежда? Кому она нужна?
– Может, еще пригодится. Ты бы лучше посмотрел на свои штаны, сударь мой. Где это ты пропадал весь день?
– Ходил смотреть, как отплывают пароходы.
– И отрывал дядю от работы вместе с этой бесстыдницей.
– Я запрещаю те…
Сейчас она начнет кричать, а он ужасно устал и поэтому обрывает себя на полуслове и продолжает уже совсем другим тоном:
– Не говори так о ней, не надо. Она очень славная, ей так скучно одной.
– Славная! А мамаша у нее, по-твоему, тоже славная?
Он не отвечает, тетя Роза – бородавка на ее носу совсем побагровела – устало садится напротив и, тяжко вздохнув, застывает с приоткрытым ртом, то ли в ожидании слов, которые никак к ней не приходят, то ли прислушиваясь к громкому разговору в гостиной. Он отводит от нее взгляд, голова его падает на руки, лежащие на оцинкованном столе, и все звуки поглощает сон, против которого он бессилен. Вдруг он вздрагивает, словно его укололи. Он с трудом открывает слипающиеся глаза. Тетя Роза трясет его за плечи и кричит прямо в лицо так громко, что непонятно, почему на этот крик не сбегаются дядя и гостьи тети Эжени:
– Сейчас же перестань притворяться! Ты не спишь, ты все прекрасно слышал.
– Что я слышал?
– Сегодня вечером приходили полицейские. Та же самая история, что с твоим братцем!
– Я правда не слышал, я спал. Ты говоришь, полицейские? А что им надо?
– Не знаю. Они разговаривали с дядей.
– Ну, я-то тем более ничего не знаю. И чего бы тебе не пойти в гостиную? Дай мне поспать.
– Там ее подруги, они вместе работают. Дядя сказал, что за тобой надо следить и что он сходит к директору.
– К директору? Какому директору?
– К директору дома, где тебя будут обучать ремеслу. И вот еще что – я отнесла твои башмаки к сапожнику.
– Знаю, мама Пуф мне сказала. Зачем ты это сделала? Ты хочешь, чтобы я уехал отсюда?
Тетя Роза старается хоть чуточку смягчить свой ворчливый голос и поговорить с ним как с ребенком:
– Нет, нет, я этого не хочу. Ты моложе Марселя, может, будь у нас побольше опыта в воспитании мальчиков, все бы утряслось. Но твой дядя очень устает на работе, а тетя Мария тяжело больна. Ах, я прекрасно понимаю, что твоя мать не простила бы мне! Она так тобой гордилась, еще не успела настрадаться из-за тебя! Я тогда говорила, что тебя можно было бы воспитать, ты был еще совсем маленький, еще не все было потеряно.
Тут он окончательно просыпается, и язык у него немеет, будто он набрал полный рот снега, – в нем поднимается ярость на теткины ласковые слова. Взгляд его становится ледяным.
– Зачем ты говоришь мне о маме? Она не страдает. Она умерла, – говорит он сдержанно, стараясь не выдать своего гнева.
– Ну вот, прямо не знаешь, как к тебе подступиться. Мальчишки как-то по-другому все воспринимают. Просто я хотела сказать, что мне дорога память твоей матери, и я всегда была за то, чтобы тебя оставить.
– Но меня-то ты не любишь, – холодно обрывает он.
И снова глаза тети Розы мрачно темнеют, но она все-таки старается не сбиться с тона, каким, по ее пониманию, следует разговаривать с маленьким мальчиком.
– Господи, что только твой братец ни выделывал! Весь в отца пошел! Поневоле потеряешь всякое терпение!
– А почему ты сама не вышла замуж?
– Послушай-ка. Дети таких вопросов не должны задавать. Как ты меня огорчаешь! А я-то сегодня достала фотографию твоей матери, долго-долго на нее смотрела и поклялась ей сделать все, что в моих силах, но и ты тоже должен мне помочь.
Она просит его почти ласково. Но не может полностью изменить свой голос и лицо.
– Посмотри, вот она.
– Кто?
– Да посмотри же! Твоя мама. Мы велели сфотографировать ее в гробу. Твой отец, конечно, не догадался бы это сделать.
Он снова роняет голову на холодный металл стола и говорит так, будто находится очень далеко отсюда:
– Перестань говорить о моем отце. И не буду я смотреть на фотографию, потому что это не она. Она у меня в голове, она только моя. Я тебя спросил всего-навсего, почему ты не вышла замуж, и ты сразу рассердилась, а сама поступаешь гораздо хуже.
Наступает долгое молчание. Она, наверное, решила, что он плачет, потому что голос у нее становится еще ласковее.
– Какая она красивая! Прямо святая праведница… Ты еще маленький, тебе все равно не понять. Как объяснить? Двадцать лет вкалываешь на резиновом заводе по десять часов в сутки, а хватает только на еду и одежду, да еще семье надо помогать, приходится вести хозяйство, потому что Мария больна, и у дяди нет жены, а твоя мать…
И снова он выплывает из глубин сна и смотрит на нее сквозь разделяющее их толстое стекло.
– Только ее не трогай. Никогда! Она моя.
Но даже через толстое стекло что-то настигает его: темный контур на белой фотокарточке с краями в зубчиках, зажатой в багровых теткиных пальцах, и знакомый аромат, и подол платья, в котором он старается укрыться, потому что в комнате есть еще кто-то, и он слышит крик, грохот, а он совсем еще крошка и то делает шаг вперед, то пятится, путаясь в складках ее платья.
– Она была самая младшая в семье, лучше бы ей тоже пойти работать на завод. А она так хотела иметь детей.
Она проводит ладонью по голому столу, будто аккуратно разглаживает несуществующую скатерть. Он понимает, что она зашла слишком далеко, дальше пути нет, дальше – мужчина, запретный рубеж, через который ей не переступить, и, должно быть, всякий раз, когда она приближается к этому рубежу, ей становится больно, вот она и прячется за своими кастрюлями, замыкается в молчании, а все оттого, что она не замужем, не стала матерью, а это, наверное, единственное, на что она годилась бы. Но она не может сказать ему об этом. Да и что от того изменится? Между ними столько стен, и ему самому уже давно известно, что только в пустоте тебя никто не оттолкнет. Но сейчас он все же хочет из пустоты, которой он себя окружил, сделать шаг ей навстречу, а поскольку он не может пообещать ей убить Джейн и смириться с одиночеством, которое ему навязывают, он говорит:
– Будь у тебя дети, ты была бы совсем другой.
Она тревожно всматривается в эту такую, казалось бы, заурядную мечту, но тут же спохватывается:
– Но ведь до детей – мужчины… А мужчины…
Может быть, он слишком поспешно наделил ее тайным увечьем, и, чтобы исправить эту ошибку и излечить ее от страха перед мужчинами, он старается как можно скорее заполнить это молчание, в котором она погребла весь род мужской.
– Ты ведь тоже могла бы стать матерью.
Он улыбается ей со всем великодушием, на какое только способен, и она невольно кривится, заслоняясь от тепла, которым вдруг на нее повеяло. Ей больше не под силу играть непривычную для нее роль, и она поднимается, не выпуская из рук фотографию, с минуту стоит неподвижно, сражаясь с поясницей, которая теперь не сразу повинуется ей, и уже на пороге своей спальни предостерегает его: