Текст книги "Цепь в парке"
Автор книги: Андре Ланжевен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Роза бормочет, обращаясь к своим пальцам, отбивающим барабанную дробь:
– Она была просто святая, никогда не жаловалась. А у него это было вроде как болезнь, будто бес вселялся…
– А теперь вот ты позоришь нас: таскаешься всюду с этой рыжей соплячкой, она уже и сейчас такая же шлюха, как ее мать!
Больше нет позади него ни головокружительной пропасти окна, ни тошноты, выволакивающей из него остатки жизни, ни того, что не имеет названия и похоже на слово «стыд», – есть только бешеная ненависть, вскипевшая в нем и неудержимо рвущаяся наружу, он едва успевает глотнуть воздуха, чтобы не задохнуться в тинистом взгляде тети Марии.
Он налетает на тетю Марию, подхваченный безумием, которое она же в него вселила, бьет ее сначала одной рукой, потом обеими, она падает, а он все бьет и бьет ее своими новыми башмаками; Роза и Эжени подминают его под себя, но даже на полу он все еще продолжает наносить удары, теряя рассудок от того, что кулаки вязнут в дряблом теле, отчаянно желая встретить сопротивление, наткнуться на что-нибудь твердое как камень, чтобы самому почувствовать боль.
Он не останавливается даже, когда замечает, что руки у него в крови. Он выползает из-под груза навалившихся на него теток, встает на ноги, все еще полыхая белым огнем, спалившим его жизнь, и среди бушующей в кухне грозы плюет прямо на пол, чтобы извергнуть из себя все нечистоты, едва не лишившие его навеки способности дышать. И, не узнавая собственного голоса, кричит:
– Шлюха! Пьянь! Потаскуха! Жирная свинья!
Чтобы вырваться на свободу, он толкает стол, осколки посуды летят во все стороны, но никто не обращает на это внимания, все заняты стонущей и икающей тетей Марией, которая вытирает кровь на губах, почти незаметную на ее пунцовом лице.
Прежде чем ринуться к двери на галерею, он на минуту опомнился и успел увидеть в глазах тети Розы укор, исполненный такого отчаяния, что его уже и укором не назовешь.
На улице Сент-Катрин он останавливается у прилавка зеленщика и с интересом рассматривает пирамиду из дынь, пытаясь угадать, каковы они на вкус и растут ли они на деревьях; ему очень хочется есть, но денег у него нет, а к тому же он прекрасно понимает, что первый же кусок вызовет у него тошноту, потому что его бросает то в жар, то в холод – так было, когда он болел корью; окружающие предметы словно отрываются от земли и плывут перед глазами, приобретая непривычные очертания.
Но тут его толкают, он задевает прилавок, и одна дыня летит на землю. Нагибаясь за ней, он замечает, что во всю ширину тротуара маршируют солдаты. На ощупь дыня кажется совершенно невкусной. Он подает ее продавцу, и тот принимает, не выказывая никакого возмущения.
– Извините, – говорит он.
– Много шолдатов. Это ошень плохо! – отвечает ему продавец с каким-то забавным, луковым акцентом.
Он уже давно бродит по улицам. Только теперь он заметил, что миновал универсальный магазин и вернулся к кинотеатру, что рядом с улицей Визитасьон; никогда в жизни у него так не ныли ноги, но сейчас он даже радуется этому. Боль помогает ему ни о чем не думать, даже о Джейн, даже о времени, которое уходит впустую; по обеим сторонам улицы в сопровождении своих пап и мам прогуливаются принаряженные девочки, и повсюду чувствуется приближение праздника, праздника, который начнется не сейчас, а гораздо позже. На кинотеатре вспыхивают лампочки. Солнце теперь освещает только крыши.
Голова у него такая тяжелая, будто он прочел три книжки подряд, лежа в неудобной позе, и он направляется к дому сапожника, не думая, куда идет, просто плывет по течению. Как только он поворачивает на улицу Лагошетьер, под ноги ему летит мяч и кто-то кричит:
– Лови, Пьеро!
Это один из близнецов, который сразу узнал его даже в таком наряде.
Он подбирает мяч и бросает его обратно, близнец моментально делает ответный пас. Так, перебрасываясь мячом, они доходят до арки. Там слишком темно, чтобы продолжать игру, и близнец, прислонившись к стене, говорит:
– Я должен тебе кое-что сказать. Дело плохо.
– Не может быть! И у тебя тоже?
– Что значит «у меня»? Я говорю об Изабелле, вернее, о Крысе. То есть об МП.
– Он что, уехал на войну?
– Куда там! Не знаю, сможет ли он теперь вообще уехать. Его мать уже целый час сидит у нас. И все время плачет. Наверное, останется ночевать.
– Мать МП? Ты ее знаешь?
– Да нет же! Мать Крысы. До тебя доходит как до жирафа.
– А почему она останется ночевать?
– Крыса не хочет, чтобы она показывалась у их дома, там теперь слишком «hot».
– Слишком «hot»?
– Ну, слишком опасно, что ли. Если мне и дальше придется все тебе объяснять, я вообще не успею ничего рассказать – меня вот-вот позовет мама. А МП в больнице.
– Почему?
– Потому что Крыса все-таки вдарил ему кое-куда, ну, в одно место, теперь понимаешь? Он больше не сможет прикоснуться ни к одной женщине, и к Изабелле тоже, а она все видела. Лично я очень доволен.
– Они подрались?
– Еще чего! Разве МП будет драться? А Крыса со своей цепью просто чемпион, настоящий Том Микс. Изабелла пошла к нему, а МП проследил за ней, и, когда увидел Крысу, догнал Изабеллу, отшвырнул ее к стенке, а сам выхватил револьвер. А Крыса как ни в чем не бывало, спокойненько подошел к нему и в самую последнюю минуту – бац! – метнул в него свою цепь со свинцовым шариком, как бомбу, и бросился на землю. Этот Поль пальнул, да мимо, а шарик угодил ему прямо между ног, и он упал, как будто цепь пробила его насквозь.
– А как же Изабелла не заметила, что он идет за ней?
– Ты правда дурак или притворяешься? Она думала, что он давным-давно ушел, а он подстерегал ее на углу.
– Иван, – раздается в саду голос мамы Пуф.
– Ну вот! Теперь ты не узнаешь, что было дальше. Изабелла побежала домой. Она только один раз обернулась и увидела, что Крыса опять бьет его цепью – в то самое место. Думаю, там у него теперь вообще ничего не осталось. Папа вызвал полицию. И когда его нашли, у него из задницы торчал револьвер. Говорят, он поправится, даже, наверное, скоро, но больше никогда не будет мужчиной.
– Иван!
На этот раз голос раздается уже совсем рядом, и мама Пуф подходит к ним, как всегда, стремительным шагом, словно скользит по воздуху.
– Почему ты не отвечаешь, когда я тебя зову? А, это ты, Пьеро? Соскучился? Ну что ж, заходи, хотя сегодня и у нас не слишком весело.
В кухне Папапуф сидит за столом в глубокой задумчивости, а мать Крысы спит в кресле-качалке. Больше никого нет.
– Уж ты, верно, не ради нас так вырядился, Пьеро? – спрашивает мама Пуф, вталкивая близнеца в комнату. – Сию же минуту в постель, и чтобы вас не слышно было!
Потом она ведет его в кухню и говорит немного тише, боясь разбудить мать Крысы:
– Отец, посмотри, кто к нам пришел. Красавчик Пьеро, он потерял свою белочку и очень скучает.
Она подвигает ему стул, а сапожник через силу улыбается, как будто только что проснулся.
– Белочка сбежала от тебя в лес, да? А я сегодня починил твои башмаки. И даже выкрасил в тот же цвет башмак над дверью. Вот увидишь, какие красивые получились.
– Пуф! Ты знаешь, кто это? – спрашивает мама Пуф, падая на стул. – Несчастная женщина, она совсем потеряла голову.
Он уже жалеет, что пришел сюда: они сами не свои из-за всей этой истории и через силу разговаривают с ним приветливо, а у него в голове опять все начинает путаться и в горле стоит застрявший ледяной ком; ему так хотелось бы им помочь, но он не может, потому что сам нуждается в их помощи, ведь и ему сегодня «не слишком весело», как сказала мама Пуф. Они-то знают все про его семью и умеют всегда все понять, не обвиняя и не осуждая. В голове его теснятся непонятные, смутные образы, никогда ему теперь не уснуть больше.
– К нам сегодня приходили полицейские и, наверное, еще вернутся, так что не стоит тебе у нас сидеть долго. Я беспокоюсь об Изабелле – куда она запропастилась? Да, ты ведь ничего не знаешь…
– Иван мне рассказал. Это… это…
Он не находит слов, мама Пуф заканчивает за него, и в голосе у нее чувствуется страх:
– Ужасно! Трех дней не могла высидеть спокойно! Всего трех дней! Да в общем-то она ни в чем не виновата, она еще совсем молоденькая и не понимает, что мужчины от этого сходят с ума, да и их тоже винить нельзя. – Она безнадежно вскидывает руку к потолку. – Такими уж он их создал. И когда девушка не знает, какая это страшная, неуправляемая сила, она такого может натворить… Об этом даже в Библии написано… Что же о нас говорить…
Сапожник слушает ее с усталой улыбкой, время от времени бросая взгляд на мать Крысы – не проснулась ли она. Но маму Пуф теперь не остановишь.
– Бедный Крыса, он совсем еще ребенок, он ведь защищал свою жизнь! Попробуй-ка постоять под дулом револьвера! Лучше ему сейчас исчезнуть, а то они его в покое не оставят. Для них потерять эту штуковину пострашнее смерти.
– Помолчи, мать! Он все-таки ребенок. Да и как бы она не услышала.
– Даже близнецы, и те поняли. Думаешь, он глупее их?
– Слишком ты разболталась. Передохни немножко.
И вот неожиданно для самого себя, зная, что времени у него в обрез, что старуха может с минуты на минуту проснуться, он спрашивает, потому что не может им помочь иначе, как только перевести разговор на другую тему:
– Вы знали моих родителей. Какими они были?
– Они по-своему очень любили друг друга, и оба это знали, – ни минуты не раздумывая, отвечает мама Пуф. – Тетки тебе небось невесть чего наговорили, они ведь только и делали, что подливали масла в огонь. Откуда им ведомо, что на мужчин иногда такой мрак накатывает, они сами не знают, как его разогнать, они бы и рады были бы, чтобы на душе всегда ясно было.
– А каким был мой отец?
Сапожник пододвигает свой стул поближе, чтобы не нужно было повышать голоса:
– Он был человек умный, другого такого умницы я не знал, но с загадкой. Он гораздо лучше нас все понимал, непохож он был на нас и… бунтовал, вот именно, бунтовал, и тогда никто не мог его понять, кроме твоей матери.
– А теток злило, что твоя мать его понимает, они из кожи вон лезли, чтобы она чувствовала себя несчастной. Потому что, по их понятиям, мужчина должен ходить на работу, приносить в дом деньги и смирно сидеть себе в уголке, пока для него не найдется еще какое-нибудь дело. Вот мой бедный Анри как раз такой – весь день стучит себе молотком и даже не пойдет пропустить стаканчик-другой – все держится за мою юбку.
– А насчет пива и женщин, это правда? Он и правда был пьяницей?
– Мария сама хороша, все же знают, что она выпивает. Как она не может взять в толк, что мужчинам иногда хочется пустить все под откос – просто так, для разрядки. Подойди-ка ко мне!
Она обнимает его одной рукой и шепчет на ухо:
– Брось ты об этом думать. У тебя были хорошие родители, как у всех детей. Жаль, что ее уже нет в живых, а то рассказала бы тебе, как сильно они любили друг друга.
– Они сказали, что он ее бил!
Он не спускает глаз с мамы Пуф, стараясь понять, не кривит ли она душой ему в утешение; она отвечает, ни минуты не колеблясь, и он замечает промелькнувшее в ее глазах удивление.
– Вот уж до чего договорились, оказывается, он ее бил! Чего только они не придумают! Может, он и ласкал ее при них?
Мягкий и спокойный голос сапожника спешит ей на выручку:
– Случалось, что он бунтовал и при ней. Но ее он никогда пальцем не тронул. Он все чувствовал острее других и, когда задумывался над вещами, о которых все прочие вообще-то не думают, приходил в такую ярость, что чуть об стенку головой не бился.
– Не думай ты больше об этом, мальчуган. Знаешь, я бы предпочла выйти замуж за такого человека, как он, а не за этого горе-сапожника, который даже за свою дочь постоять не способен. Надо было сказать Полю все как есть и выставить его отсюда раз и навсегда. Ох, да что же это я опять?
Она целует его с той же простотой, с какой дает грудь младенцу – все ее тело до краев наполнено покоем, и она не может не изливать его на других.
– Господи, представляю себе, что о нем-то будут плести, когда он отдаст богу душу! Страшно подумать. Что он всю жизнь стучал своим дурацким молотком, и ни на что другое не был способен, и еще прямо у меня под носом лазил бабам под юбки, а тощий был такой потому, что шлялся ночи напролет.
– А что такое бордель?
Сапожник улыбается, и это так возмущает маму Пуф, что она кричит, позабыв про старуху, спящую в кресле:
– Смотри у меня, негодяй, попробуй только ответить, я тебя выгоню на ночь к корове папаши Эжена, и, боюсь, похвалиться ей будет нечем!.. Это слово понимают только старые девы – их там грабят.
И она смеется, довольная собой, а Папапуф доволен еще больше.
Ему неприятен их смех – он означает, что ему сказали неправду.
– А шлюха? – спрашивает он как можно спокойнее. – Они сказали, что Джейн станет шлюхой, как и ее мать.
– Они так сказали? – переспрашивает мама Пуф с возмущением, не найдя сразу, что ответить.
– Для них любая женщина шлюха, если она нашла свой способ быть счастливой, а он им не по вкусу, – отвечает сапожник.
– Как Изабелла?
Оба замолкают и обмениваются тревожным взглядом. И ему становится стыдно, что он задал этот вопрос и невольно сделал им больно. Он говорит очень быстро, смеясь через силу:
– А вот мне уже не надо искать никакого способа. Во вторник меня опять отсылают, теперь уже в другой дом. Так решил дядя.
– Ну уж нет! Хватит! И как им только не стыдно, – возмущается мама Пуф. – Продержали тебя там с четырех лет до восьми, точно зверя в клетке. У нас будешь жить.
Но сапожник беспомощно разводит руками.
– Ничего тут не поделаешь, мать. Он опекун. Он может обратиться в полицию. Они ведь сгорят со стыда, если он останется у нас. А так все шито-крыто.
– Господи, и до этого додумались, уже нельзя теперь взять к себе бездомного ребенка. А вот собаку или кошку – пожалуйста.
Стиснув зубы, он отгоняет мечту об этом заказанном ему счастье, о доме с сиренью, о Терезе, Жераре, Мяу, близнецах, об избушке из книжки с картинками рядом с улицей Визитасьон, где нашла себе пристанище вся существующая в мире нежность, и даже Джейн.
– Вы не волнуйтесь! Я убегу вместе с Джейн, навсегда, – пытается он успокоить их.
– Бедный ты мой мальчуган! Ты хочешь, чтобы тебя, как Марселя, ловила полиция? Он побывал в трех исправительных домах, один из них находился чуть ли не в Онтарио, и только из третьего ему удалось наконец удрать. А ведь он был на десять лет старше тебя. Я все-таки попробую поговорить с твоим дядей… может, мне удастся его убедить.
– А почему уехал мой отец?
Он спохватился слишком поздно. Опять спросил не подумав и опять огорчен их замешательством.
– Он был совершенно убит смертью твоей матери. Это можно понять.
– Они не дали ему времени опомниться. Воспользовались тем, что он был вне себя от горя, и отправили тебя туда, – добавляет сапожник.
– Ох! Это ты, малыш? – Она еще не успела окончательно проснуться, а уже плачет. – Ты уже знаешь? Ох, что же с ним будет? Что с ним теперь сделают?
– Мы ему ничего не сказали, он еще слишком маленький, – объясняет ей сапожник, как ребенку.
– Ох, он взял ружье и на моих глазах застрелил Люцифера, сказал, что тот ему больше не понадобится. Ох, и еще велел мне уходить, потому что дома мне оставаться опасно. После того, что он сделал – а ведь он только защищался, – они, конечно, его убьют. Ох, они разыщут его, это точно.
– Крыса слишком спешил, потому что в его стакане на самом донышке осталось, – говорит он, желая показать, что он все понимает.
– Ты попал в самую точку, – удивляется сапожник. – Только вот беда – он даже не сможет допить его до последней капли. По нашей улице шатаются разные типы в форме МП, а может, они и не МП вовсе, кто их знает.
– С ним Баркас и Банан, ох, но что с них толку! И он даже не хочет уехать из города. У меня в деревне родня, там его в жизни не найдут.
Жаркая кухня погружается в молчание, полное смутных теней. Он смотрит на этих людей, которые уже не могут прийти ему на помощь, они поглощены своими собственными тревогами; и он удивляется, почему вдруг нависла угроза над таким безмятежным маленьким счастьем и как могло проникнуть безумие сюда, где все было так разумно.
Не признаваясь в этом даже самому себе, он втайне надеялся, что после этого утомительного, отупляющего дня сможет здесь переночевать; теток он больше видеть не хочет, и он уверен, что Джейн непременно появится здесь при первой возможности. Он чувствует, что их ласковое гостеприимство иссякает и ему надо набраться духу и вернуться к теткам или же провести ночь на черной лестнице.
Где-то в доме заплакал Мяу. Мама Пуф поднимается, опираясь обеими руками на стол, и шумно вздыхает. Папапуф спешит ей на помощь.
– Пуф! Господи, где же Изабелла? Хоть бы она поскорее вернулась! Больше мне ничего не надо. Да отцепись ты от меня, я как-никак помоложе тебя.
Она входит в дом, улыбаясь ему вялой улыбкой, и в глазах ее не осталось ни капли молока.
– Можешь переночевать здесь, если хочешь. У близнецов в кровати есть место, – говорит сапожник, уставившись в пустоту, и губы у него дергаются, словно он глотает гвозди.
На стенных часах уже давно пробило десять.
– Большое спасибо. Но я пойду домой. Не желаю больше ни минуты носить их красивый костюм.
– Ну тогда спокойной ночи, мальчуган! А почему не желаешь? Ведь завтра воскресенье.
Очутившись на улице Лагошетьер, он поворачивает в сторону моста – ему необходимо поговорить с Крысой, и еще ему хочется найти Изабеллу и сказать ей, что папа и мама Пуф заболели, но они тотчас поправятся, стоит ей вернуться.
Он снимает туфли, связывает шнурки и перекидывает через плечо.
На улице пустынно, только на крыльце под навесами, с которых облезает все та же темно-зеленая краска, сидят тихие парочки, которым нет до него никакого дела.
Стоя на красной табуретке в кухне, она развешивает белье, он только и помнит эти ноги на табуретке и мраморный лоб в белоснежном атласе. И еще запах, холодный и теплый одновременно, как в прачечной. И все.
Теперь он понимает, что, кроме семей, состоящих из матерей, детей, дядей, теток, есть другие, гораздо большие, подобные племени, члены которых гораздо лучше знают друг друга, потому что в жизни им отведено одинаковое место; так он сам принадлежит к большой семье Крысы, и вовсе не потому, что Крыса живет по соседству с тем домом, который он давно забыл, а потому, что Крыса был другом Марселя, потому, что он никогда не будет похож на обычного взрослого, он вечно вытворяет такое, что у всех голова кругом идет, все мечется и мечется, «бунтует», как сказал сапожник. Теперь он понимает, что есть целое племя людей, которые в отличие от всех прочих не подчиняются порядкам, установленным неведомо кем, и есть другое племя, гораздо многочисленней, его представители носят галстуки и пиджаки, они с образованием, но без гонора, в течение двадцати, а то и тридцати лет подряд каждый день отправляются на работу в одно и то же заведение и превыше всего чтят выбитые на монетах отрубленные головы заколдованного короля, зато даже не удостаивают взглядом шарик, который так красиво переливается на солнце; эти люди выпускают по утрам на улицы города поливальные машины и смывают с них веселье, придумывают законы, запрещающие маме Пуф взять его к себе, но зато открывающие пустые замки, где за стенами в парках без деревьев четыреста детей будут терпеливо ждать своего часа, когда станут почти взрослыми и, как Крыса, угодят в ловушку в этой запретной для них стране, где сплошная мешанина из игр и серьезных дел, важной работы и нелепых грузовиков с непонятным грузом. Тамошние дети – это Баркас, Банан, он сам, и еще Марсель, а может, и человек в голубом с недавних пор… и еще тот, другой, которого так стыдились тетки, – все они из большой семьи Крысы. Папапуф из другой семьи, он пока не может подыскать ему родню, ведь он здесь недавно и так еще мало видел. И Джейн тоже. Наверно, на свете очень много разных семей, которых он и узнать-то не успеет.
Вот почему сейчас он шлепает босиком к дому Крысы, ведь, конечно, только Крыса может по-настоящему ответить на все его вопросы, он не станет ему лгать из жалости, или из злобы, просто он будет говорить с ним на языке их племени, понятным для него, потому что он, Пьеро, родился в племени Крысы, хотя и забыл об этом. Ему стыдно, что он не помнит свой дом, ведь тот дом, та семья, которые он вспоминал все эти годы, никогда не существовали, он придумал их, придумал словно нарочно, чтобы спрятаться за ними и не видеть ничего другого. А теперь надо перенестись на четыре года назад и начать оттуда; но как это сделать, ему и зацепиться не за что. И только Крыса в своем дворе с сеном, в тележке без лошади, среди железного лома, сохранившегося еще с тех времен, все знает и обо всем помнит, он может ему рассказать о таких вещах, которые понять невозможно и о которых другие даже не задумываются, рассказать о том, кто умнее других и ночью скулит, как пес, потому что у него украли ту, единственную, которая одна только могла принять все и все простить и одна не стыдилась его.
Он свернул на улицу, по которой ходят трамваи, и пошел в сторону моста, и вдруг перед его глазами вспыхнула картинка: замахнувшаяся рука с палкой, а рядом – едва различимое бледное лицо, мокрое от слез, и голая спина Марселя, осыпаемая ударами, – мгновение, а все исчезло, словно где-то очень далеко полыхнула молния, так далеко, что тут же начинаешь сомневаться, не померещился ли тебе ее огненный зигзаг. Все, что угодно, может привидеться от усталости, родиться в иссохшемся, словно окаменевшем мозгу, и слова, произнесенные только для того, чтобы причинить боль, вдруг превращаются в совершенно бессмысленные видения, и таких придуманных воспоминаний в его голове гораздо больше, чем настоящих. Плохо, что Крыса о таких вещах не задумывается, все в его маленьком мирке кажется ему совершенно естественным, ему даже в голову не придет искать какой-то смысл. Так он и живет, и те, кто на него похож, тоже, захоти он, Крыса, найти в жизни смысл, ему пришлось бы помучаться. А так куда проще – знай крути свою цепь, которая объясняет лучше, чем все прочее, что вот таков он, Крыса, и нечего ждать, что он переменится, ему это совершенно ни к чему. Только когда Джейн перевела ему слова песни, в которой сама ничего не поняла, Крыса вдруг открыл что-то очень важное для себя, но, к сожалению, не имеющее ничего общего с тем, что хочет узнать он, Пьеро.
Он минует арку и останавливается около завалившегося деревянного забора, перед самым старым домом на этой улице, до того старым, что, видно, ему, молокососу, так и не удастся его вспомнить. Он зажмуривается как можно крепче, раз, другой – иногда случалось, что вот так всплывало забытое слово; но даже в самых глубоких тайниках его памяти ничто не шевельнулось; единственное место, которое он помнит до длинного коридора с грохочущими башмаками, – это опять-таки квартира дяди, а почему так, наверно, и не узнает.
Высоко в небе сквозь облако светит луна, она посыпает солью старые камни, кидает ее горстями в провалы окон, и он видит, что все цветочные горшки стоят здесь – наверно, старуха заболела. Из большого черного проема пахнет навозом и деревней, которую он никак не может себе представить, хотя там, наверно, куда интереснее, чем в городе, ведь здесь одна-единственная корова, и то полицейские хотят засадить ее в тюрьму.
А Крыса, должно быть, спрятался после всего, что случилось, ведь теперь нет даже Люцифера, который своим лаем предупредил бы его; чего же ему сидеть и дожидаться в темном доме, пока МП придут проверять, действительно ли у него есть цепь со свинцовым шариком на конце, – и значит, он напрасно сюда пришел, ему остается только одно – вернуться в дядину квартиру или постараться заснуть на черной лестнице, пропахшей опилками. Ноги у него так болят, что он больше не может идти, он в каком-то непонятном возбуждении, и мысли его разбегаются во все стороны, кружа вокруг чего-то огромного и серого, продырявленного тетками; и, хотя он не хочет видеть эти дыры, они все равно зияют у него перед глазами с тех самых пор, как он ушел из дома.
Арка, чернее, чем сама ночь, соединяет освещенный тротуар и двор с сеном, залитый молочно-бледным светом. Он проходит ее, и его босым ногам больно ступать по булыжникам, и вдруг уже у входа во двор замирает – он узнал голос Изабеллы; неужели она плачет? – сначала она негромко вскрикивает, потом до него доносится протяжный стон, от которого все внутри у него переворачивается, этот стон похож не на плач, а на сдавленный крик человека, которого душат. Потом он слышит тяжелое, прерывистое дыхание Крысы – сейчас, сейчас он наберет в грудь побольше воздуха и прикончит Изабеллу, а она, видно, отбивается, раздаются глухие удары, и все это доносится из тележки с автомобильными покрышками. С минуту он боится шелохнуться, ведь стоны Изабеллы, которые так его потрясли, были все-таки не совсем похожи на крики боли, он все еще сомневается, не играют ли они в какую-то незнакомую игру. Но раздается новый стон, еще более пронзительный, такой долгий, что кажется, в груди уже не осталось ни капли воздуха, а потом он слышит злобно удовлетворенное ворчание Крысы и, вспомнив грустные лица папы и мамы Пуф, бросается вперед, в поток лунного света, охваченный яростью и тревогой, у него самого мутится разум от головокружительного безумия происходящего, от ужаса перед чем-то непостижимым, чего не может вместить его душа.
Он тут же ранит себе ногу о какую-то железяку в трапе, но, не чувствуя боли, прыгает в тележку и бьет Крысу туфлями по голове.
– Ты сошел с ума! Совсем сошел с ума, Крыса! Остановись!
И он бьет и бьет. А Крыса душит Изабеллу не руками, а всем телом. Приподнимается и снова наваливается на нее. Крыса словно ничего не чувствует, и туфли бьют по обмякшему, бесчувственному телу, но Изабелла больше не стонет. К его величайшему изумлению, она сама отталкивает его, и рука у нее тоже какая-то обмякшая.
– Уйди, Пьеро, – говорит она тоненьким голоском маленькой девочки.
Платье у нее задралось, и луна освещает голый живот и грудь.
– Да уйди же! – кричит она гневно и приподнимает голову из-за плеча Крысы, а тот тоже затих и вытянул руку, чтобы столкнуть его с тележки.
Потрясенный, он останавливается. Изабелла одергивает платье и прикрывает Крысу своей кофточкой.
– Проклятый мальчишка! Что ты здесь делаешь? – спрашивает Крыса, он дышит так, словно сейчас умрет, каждый его вздох доносится откуда-то издалека и кажется последним. Глаза у него стекленеют, как у умирающего, он похож на пугало, качающееся на ветру.
– Убирайся ко всем чертям!
Он молча спрыгивает вниз, рот его полон грязного снега, он бежит прочь, задыхающийся, ослепший, не чуя под собой ног, в голове у него – пустота, и в этой пустоте гулко, как барабанная дробь, отдается стук его сердца, ему уже никогда не извергнуть из себя боль за Изабеллу, боль, леденящую ему язык, не освободиться от стыда, который обжигает его тело. А от стонов Изабеллы у него опять все внутри переворачивается. Он затыкает себе уши и бежит прочь, чтобы вырваться из этой жизни, не его жизни, такой странной, такой нечеловеческой; перед ним словно пронеслась лошадь, с которой содрали кожу, и теперь она вся красно-синяя и вместо ног у нее белые грязные резинки.
Выскочив на улицу, где ходят трамваи, он со всего размаху налетает на Баркаса, тот хватает его за плечи, а сзади Банан заламывает ему руки.
– Откуда это ты? – спрашивает Баркас своим деревянным голосом.
– И куда же ты несешься с туфлями на плече? – раздается за его спиной голос Банана.
Он смотрит на них, ничего не видя и не понимая, брыкается, пытаясь освободиться.
– Мы стоим на стреме.
– Сейчас может случиться что угодно, ты должен нам все рассказать.
– Пустите меня! – кричит он что есть мочи.
– Она все еще с ним? – продолжает допрос Баркас, еще сильнее вонзая пальцы в его плечи.
Перед ними останавливается трамвай. Из него выходят люди.
– Пустите меня! – кричит он еще громче.
На этот раз ему удается вырваться, потому что они ослабляют хватку, увидев проходящих мимо людей. Он бросается бежать по улице в ту самую минуту, когда трамвай трогается с места, зеленый бок трамвая чуть задевает его, а отчаянный звонок доносится до него как сквозь сон.
У дома он оказывается одновременно с дядей. У того в руках огромная связка ключей – ими, наверно, можно отпереть все двери на их улице; дядя мурлычет все ту же песенку и, словно изображая жонглера, потряхивает головой, на которой в безукоризненном равновесии удерживается его красивая серая шляпа. Не слишком удивившись его появлению, дядя, по-прежнему сохраняя прекрасное расположение духа, лишь скользнул по нему взглядом.
– А, это ты! Откуда ты в такое время?
– Я был у мсье Лафонтена.
– А! Прекрасно. Очень хорошие люди.
Дяда отпирает обе двери и начинает медленно подниматься по лестнице, все так же напевая свои тру-ту-ту. Словно человек, который совершил тысячу добрых дел. Настоящий Дед Мороз, только что набивший подарками последний детский чулок. На площадке четвертого этажа перед дверью их квартиры он говорит посмеиваясь:
– Давай тихонько. Они уже спят.
От него пахнет йодом еще сильнее, чем когда он играл на пианино, но сейчас у него такой вид, словно он не прочь сыграть во что угодно. Тогда и он тоже заставляет себя улыбнуться – только от этой улыбки ушам становится больно – и спрашивает его дрожащим, как у тети Марии, голосом, который он тщетно пытается сделать веселым и беззаботным:
– Ты, кажется, отправляешь меня во вторник в другой дом?
Дядя наконец нашел нужный ключ в своей связке.
– Тебе жмут туфли? Смотри, ты порезался, за тобой остается красный след.
Он открывает дверь и прикладывает палец к губам, требуя тишины.
– Обязательно протри спиртом.
– Ты отправляешь меня в другой дом? – настаивает он все с той же улыбкой, от которой болят уши.
– Это дом для взрослых мальчиков, – отвечает дядя голосом доброго Деда Мороза, который не желает, чтобы его разоблачили.
Он идет к зеленому дивану и валится на него одетый, крепко прижимая к себе того умершего ребенка, который некогда так боялся, когда сотни маленьких башмаков грохотали по железной крыше.
Дядя тяжелым шагом ходит из своей комнаты в ванную и обратно, он по-прежнему играет на своей наглухо закупоренной трубе.
– Нап… Нап… – зовет голос тети Розы из кухни.
Дядя снова возвращается.
– У меня к тебе серьезное дело. Я должна с тобой поговорить.
Ш-ш! Малыш спит! – говорит дядя.
Тетки ходили к мессе в разные церкви, и завтракали они все по очереди. А он еще ждал, когда позавтракает дядя, который выходит к столу последним, и только тогда встал и выпил стакан молока, окруженный молчанием. Дядя лишь скользнул по нему взглядом, он сразу понял, что тот все знает. Роза все-таки намазала ему хлеб вареньем и проронила: