Текст книги "Сухой белый сезон"
Автор книги: Андре Бринк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
10
26 декабря.Жалкое вчерашнее рождество. И тем более безутешное, ибо Мелани с отцом еще неделю назад уехали в Кейп. Полон дом родственников. Сидел, точно загнанный в угол. Даже Линда дуется на меня, ходит с заплаканными глазами: мы, видите ли, оторвали ее на все святки от ее Питера, а это ее последнее рождество, на следующий год они поженятся, так что мы эгоисты и думаем только о себе. Родители Сюзан заявились и вовсе за несколько дней. Утром ни свет ни заря, еще до завтрака, прибыли из Претории Сюзетта с Крисом в сопровождении Хэлен и Георга. Первый раз бог знает за сколько лет вся семья собралась вместе.
А я не мог, как ни старался, смотреть весело. Хотел было облачиться в свой траченный молью наряд деда-мороза, чтобы позабавить внука, и уже вынул из шкафа все облачение, но Сюзетта и слушать об этом не пожелала.
– Боже, па! Да откуда у тебя эти ветхозаветные представления? Ведь мы же современные люди. Хенни прекрасно знает, что все эти басни про деда-мороза – сплошной вздор. Мы против того, чтобы воспитывать детей на лжи.
Ради рождества долой все заботы, это семейный праздник. И я без устали наблюдал, что же это такое, моя семья со всеми ее заботами. Хэлен, затянутая в корсет и до ужаса похожая на манекен: волосы выкрасила, платье явно не по возрасту, зато от какого-то француза с непроизносимой фамилией, – принимает едва не раболепные взгляды Сюзан, внимающей рассказам о том, как много теряет в жизни жена бедного школьного учителя. Сюзетта вконец испилила Линду, та еще дуется на нее из-за Питера – хоть бы мужчина был, а то так, ни то ни ее, и его еще, пожалуйста, извольте величать ваше преподобие. Георг, с вечной сигарой во рту, буквально изводит Криса своим самомнением. Тот уж не знает, куда деваться от этого вечного «мне лучше знать». Сюзан, вся как струна, ни минуты без нервов, поедом ест Йоханна, от того, видите ли, никакой помощи, а он терпеть этого не может: пойди, принеси. Тесть завидует молодежи, Георгу и Крису, как им все легко дается, а он вот всю жизнь боролся и пострадал даже за националистическую партию, а это только для красного словца говорится, что долг платежом красен, безвестностью ему заплатил фатерланд. Зато все они вместе против меня за «предательство» семьи, и выражается это самым непостижимым образом. Меня делают теперь козлом отпущения – каждый за все свои обиды.
Ну как бы там ни было, мы наконец собрались за столом (чтобы уместиться всем, пришлось к нашему обеденному столу приставить еще и столик с веранды, а он чуть ниже оказался), в тесноте, но не в обиде мы сели, буквально чувствуя локоть друг друга и не зная, куда поставить тарелку. А надо было ведь найти место и для индейки, над которой Сюзан колдовала, и для бараньей ножки, и для украшения стола – желтого риса с изюмом, горошка, батата с корицей, печеных фруктов, лимских бобов и салатов – взносов на общий стол Луизы и Сюзетты (авокадо, морковь, спаржа, огурцы – заливное в желатине, точь-в-точь похоронный венец, прости меня, господи). В дополнение же еще нужно было найти место для букетов в стиле икебана; и для канделябров, этих бронзовых ангелочков, кружащих свой хоровод под звон хрустальных подвесок; и для пестрого набора рюмочек, рюмок, бокалов. (Сюзан: «Бен все кормит нас обещаниями купить приличную посуду. Но что такое Бен, сами знаете»; Хелен, сладким голоском: «А Джорджи, когда последний раз был за границей, привез из Стокгольма совершенно изумительные хрустальные бокалы, целый комплект. Ну конечно, везде нужны связи».)
– Папа, ты благословишь нас?
Головы склонились в кротком молчании, пока тесть читал молитву перед едой. А он никак не мог остановиться: не достигнув высот в политике, он в качестве единственной компенсации взял себе за правило испытывать терпение всемогущего, пеняя ему на несправедливость рода людского.
А тут еще посреди молитвы, улизнув от своей черной няни – они гуляли там, во дворике, – в гостиную влетела крошка Хенни и во весь голос прервала его красноречивое благолепие самым прозаическим вопросом; где здесь делают по-маленькому? Наступило неловкое молчание, но тесть, покашляв, тут же, как превосходно воспитанный человек, нашелся и продолжил, благословив наконец хлеб наш насущный, ибо перехватил взгляд накалявшейся по этому поводу Сюзан. С формальностями было покончено, мы переломили по обычаю хлебцы, надели на головы рождественские колпаки – мужчины, чепчики – женщины. Наполнили себе тарелки, и Георг провозгласил красивый тост.
Чувство принужденности рассеивалось, и, по мере того как все сидели в этой изнуряющей летней жаре, праздновали рождество и, покрываясь потом, жевали, решительно накладывая на тарелки полной мерой все, что дано было днесь, снисходило великодушие. Мы с Сюзан единственные не черпали из этого рога изобилия: у нее не было настроения, у меня – аппетита.
Как раз переменили тарелки и подали каждому невероятных размеров порцию доброго рождественского пудинга, готовить который теща принялась еще за месяц с лишним до рождества, когда в парадную дверь постучали, просто забарабанили.
Йоханн открыл.
И тут вдруг в комнату ворвался Стенли, этакая черная махина в белом костюме и белых туфлях, коричневой рубашке, ярко-красном галстуке и с таким же платочком, парадно торчащим из кармана пиджака. Постоял, покачиваясь, ища меня глазами. Я сразу понял, что он нагрузился, пожалуй, больше обычного.
Нашел меня и проревел:
– Lanie. – При этом он неловко задел букет на краю стола, и цветы полетели на пол, а он, широко улыбаясь, с этакой американской бесцеремонностью, подхваченной из какого-нибудь кинобоевика, приветствовал присутствующих развязным: – Привет, люди! Здорово!
За столом воцарилась мертвая тишина, все как сидели, так и застыли, не донеся ложки до рта.
Я как в дурном сне поднялся и, не чувствуя под собой ног, двинулся к нему по мягкому, ворсистому ковру, купленному Сюзан к празднику рождества. Глаза присутствующих следили за мной.
– Стенли! Что вы здесь делаете?
– Так ведь рождество, разве нет? Пришел отметить. Примите поздравления с рождеством Христовым. Общий привет. – Он широко развел руками, показывая, что обнимает всех нас.
– Вы хотите видеть меня по какому-нибудь делу, Стенли? – Я понизил голос, так чтобы нас по возможности не слышали, – Может быть, пройдем ко мне в кабинет?
– Нужен мне ваш кабинет! – Он выругался.
Я растерянно оглянулся и обратился к нему:
– Ну, если вы предпочитаете здесь, садитесь…
– Вот именно. – Он, пошатываясь, пошел к креслу и тяжело опустился в него, тут же вскочил, потрепал меня по плечу. – Представьте мне счастливую семейку! Это кто же будет?
– Вы слишком много выпили, Стенли.
– Еще бы. А почему и не выпить? Праздник ведь доброй воли. Самое время, а? Мир на земле, в человецех благоволение.
Из-за стола поднялась мрачная фигура тестя.
– Кто этот кафр? – прозвучало в гробовой тишине.
Затем последовал смешок Стенли. Тесть, побагровев, двинулся к нам, и я сейчас же встал между ними, чтобы не случилось самое страшное.
– Почему бы вам и вправду не объяснить этому буру, кто этот кафр? – сказал Стенли и вытер глаза: он расхохотался до слез.
– Бен! – В голосе тестя звучал металл.
– Да объясните ему, что мы старые друзья. А, белый? – И Стенли снова заграбастал меня в объятия, навалившись всей тушей, я еле на ногах удержался. – Или я не прав?
– Конечно, друзья, Стенли, – сказал я примирительно. – Папа, мы потом обсудим это. Я все объясню.
Ничего не отвечая, тесть повернулся и вышел из комнаты.
– Мать, собирайся, – сказал он. – Похоже, нас больше не желают здесь видеть.
Ад кромешный, что тут началось. Сюзан кинулась удерживать отца. На нее набросилась с упреками Хелен. Георг пытался урезонить жену, но тщетно. На него буквально обрушилась Сюзетта; Йоханн встал на сторону сестры. Линда ударилась в слезы и, всхлипывая, выбежала из комнаты. Хлопнула входная дверь.
И тотчас комната оказалась пустой, ни единой живой души. И только ангелы на подсвечниках кружили свой хоровод. На тарелках оставались куски знаменитого тещиного рождественского пудинга. А посредине ковра стоял, пьяно покачиваясь, Стенли, не в силах удержаться от хохота, который теперь буквально сотрясал его, точно назло мне.
– О черт, приятель, – он просто стонал от хохота, – ты хоть раз видел в своей… – он снова выругался, – …жизни, чтобы вот так кидались врассыпную?
– Может, вам это и кажется смешным, Стенли. Мне нет. Вы хоть понимаете, что вы натворили?
– Я?! А что? Просто пришел поздравить, я же сказал. – И он снова разразился хохотом.
Из соседней комнаты доносились всхлипывания тещи и голос ее супруга, сначала успокаивающий, затем все более на высоких тонах.
– Ну? – произнес тут Стенли, похоже и сам отрезвев, на минуту хотя бы. – Как бы там ни было, счастливого рождества! – И протянул мне руку.
У меня не было никакого желания отвечать ему пожатием, но я сделал это, чтобы ублажить его.
– Кто это все-таки, этот толстобрюхий старый… – он выругался, – в черном фраке? Все повадки владельца похоронного бюро…
– Мой тесть… – И я прибавил со значением: – Член парламента.
– Вы шутите?!
Я покачал головой. Тут он и вовсе зашелся от хохота.
– Ого, да у вас связи что надо. И такую компанию вам распугал. Слушай, извини, старик. – Впрочем, он отнюдь не выглядел раскаивающимся.
– Есть хотите? – спросил я его.
– А что, наскребете чего и мне?
Тут уж я взорвался:
– Знаете, Стенли, всему есть предел. Вот вам стол, из-за которого вы выгнали людей, садитесь и давайте – или выкладывайте, зачем пришли, или катитесь ко всем чертям.
– Правильно. По всем правилам. Знай, кафр, свое место! Так?
– Что с вами сегодня? Может, вы мне объясните наконец?
– Да не валяйте вы дурака, приятель. Будто сами не знаете.
– Вы что, явились сюда орать на меня или действительно что-то сообщить мне? – не выдержал я.
– С чего это вы взяли, будто я должен вам что-то сообщать?
И хотя я понимал, как это нелепо, ведь Стенли был вдвое сильнее меня, я схватил его за плечи и тряхнул изо всех сил.
– Скажите вы наконец, зачем пожаловали? – прокричал я. – И что с вами происходит, хоть это я могу знать?
Стенли отстранил меня резко, так что я покачнулся, а сам остался стоять на нашем рождественском новом ковре как ни в чем не бывало. Будто и не был пьян.
– Вы ведете себя просто неприлично, – выпалил я ему. – Вместо того чтобы в такой день побыть с Эмили, вы вламываетесь сюда и доставляете неприятности людям… Вам не кажется, что лучше было бы побыть сегодня с ней, с Эмили, и…
И тут он перестал качаться и вообще корчить из себя пьяного, взглянул на меня налитыми кровью глазами и тяжело-тяжело вздохнул.
– С Эмили? – усмехнулся, посерьезнел. – Зачем вы так?
– Ради бога, Стенли, что все это значит, эти недомолвки? – взмолился я, вконец сбитый с толку. – Единственное, что я имел в виду…
– Нет ее, никакой Эмили, – сказал Стенли. – Мертвая она, Эмили.
Ангелочки вели свой бронзовый хоровод, позванивая хрустальными подвесками. Только это и улавливал мой слух. Его же слова я не воспринял, как не слышал вообще ничего, что творится в доме.
– Что вы сказали?
– Да вы оглохли, что ли? Орать мне, что ли?
– Не понимаю. Бога ради, Стенли, что вы такое несете? Повторите.
– Да нет уж. Празднуйте свое торжество-рождество. – И он запел, возопил на манер ярмарочного Санта-Клауса: – «Хоть и небо твой чертог…» – Но тут же умолк, точно вспомнил, где он и зачем. – Вы что же, и о Роберте ничего не слышали?
– О каком еще Роберте?
– Да о сыне ее. Ну, что сбежал тогда, после смерти Гордона.
– А с ним что?
– Подстрелили. Вместе еще с двумя его приятелями, когда переходили границу. Вчера еще. С оружием переходили. Кинулись очертя голову, вот и нарвались на армейский патруль. Подстрелили.
– А потом? – Я все еще пребывал в оцепенении.
– Сегодня утром, как узнал, пошел к Эмили рассказать, куда денешься. Она так спокойно все приняла. Ни суеты, ни слезинки – ничего такого. Выслушала и велела мне идти. Откуда мне было знать? По ней ничего незаметно было. А потом она и… – И у него перехватило голос.
– Да что потом, Стенли? Не плачьте вы. О господи боже, Стенли, да прошу же вас, успокойтесь.
– На станцию она пошла. На вокзал Орландо, вот что потом. Пешком. Говорят, с час там сидела. Поезда ведь почти не ходят. Рождество ведь. Ну, дождалась все-таки и кинулась под колеса. И конец, в один миг.
У него дернулись губы, и я подумал, что вот он опять разразится своим дурацким хохотом, но он зарыдал. Я едва стоял на ногах, а он навалился на меня всей своей тяжестью и сотрясался от рыданий.
Так я и стоял посреди гостиной, обхватив его руками, когда родители Сюзан с чемоданами проследовали по коридору к двери. Сюзан за ними. Я видел в окно гостиной, как они тащили чемоданы к своему автомобилю у калитки.
Вечером она сказала:
– Я тебя уже спрашивала, но повторю: ты отдаешь себе отчет в своих поступках? В какую историю теперь влип, ты понимаешь?
Я отвечал:
– Я одно знаю: теперь уже поздно раздумывать. Идти, так до конца. Если я потеряю веру в справедливость, я сойду с ума.
– А скольких людей ты свел с ума, тебя, похоже, не касается?
– Прошу тебя, постарайся… – Я не находил слов. – Я знаю, Сюзан, как ты расстроена. Но постарайся только понять. И не надо преувеличивать.
– Преувеличивать? Это после всего, что было сегодня?
– Стенли сам не знал, что делает. Эмили скончалась. Можешь ты понять человека?
Она тяжело вздохнула и долго сидела молча, легкими движениями массируя кожу щек, осторожными шлепками втирая крем.
– А сколько других людей умирает каждый день, – произнесла она наконец, – почему это тебя не касается?
Я смотрел на ее отражение в зеркале и не знал, что ответить.
– Не понимаю, я-то тут при чем?
– Ты ни при чем, я не в этом смысле. Просто ничего не изменится, как бы ты ни старался. Ничего ты не добьешься, ровным счетом ничего. Когда ты это поймешь?
– Никогда.
– И какой ценой это дается, тебе тоже безразлично?
Я устало закрыл глаза. Когда только кончится эта мука мученическая.
– Поздно об этом думать, Сюзан.
– И тем не менее придется, – отчеканивая каждое слово, сказала она. – Ты утратил равновесие и чувство реальности. Ты больше на свете ничего не видишь.
Я только покачал головой.
– А сказать, почему? – отрывисто бросила она.
Я молчал.
– Потому что, кроме Бена Дютуа, для тебя ничегошеньки на свете не существует. При чем здесь эти Гордоны, эти Джонатаны, ну кто там еще? Да кто угодно. Решимости не хватает признаться, что проиграл, вот и все. Затеял сражение, а теперь просто гордость не позволяет признать себя побежденным, хотя сам давно перестал понимать, с кем воюешь? Так?
– Тебе этого не понять, Сюзан.
– Прекрасно знаю, что мне не понять. И будь я проклята, если вообще стану отныне вникать во все это. Единственное, что меня теперь интересует, – увериться, что я не должна больше влачить это жалкое существование.
– Что ты имеешь в виду?
– Больше я ничем не могу тебе помочь, Бен. Видит бог, я старалась сберечь семью. Но теперь я вынуждена подумать о себе. Сохранить остатки чувства собственного достоинства, которое ты вконец утратил сегодня.
– Ты что же, собираешься уйти?
– Какое это имеет значение, уйду я или останусь, – сказала она. – Надо уйти – уйду. Если буду убеждена, что оставаться бессмысленно. Пока не знаю. Но то, что между нами было, утрачено навсегда. И я хочу, чтобы ты это знал.
И белая застывшая маска в зеркале. А ведь было, было же время, годы назад, когда мы любили друг друга. Теперь мне не дано даже тосковать по утраченному, ибо даже память ровно ничего не подсказывала.
11
Кончались каникулы. Начало школьных занятий, похоже, предвещало новое развитие событий. Новую войну анонимных телефонных звонков, очередной налет каких-нибудь вандалов на его автомобиль, лозунги, намалеванные по всему фасаду его дома, непристойные надписи на классной доске, а по ночам крадущиеся шаги под окнами. Пока он не пришел к мысли завести сторожевую собаку. Впрочем, ее через полмесяца отравили. Состояние здоровья Сюзан внушало самые серьезные опасения, о чем после очередного приступа нервной депрессии врач, вызвавший Бена для разговора, счел нужным его откровенно предупредить. И даже если не случалось ничего особенного, все равно не отпускало гнетущее чувство, что некие невидимые и неведомые силы следят за каждым его шагом. Впервые в жизни он на собственном опыте узнал, что такое бессонница, лежание часами без сна, когда пустые глаза уставлены в темноту, а в голову лезут тревожные, мучительные мысли. Когда ему будет нанесен очередной удар и какой именно, как это будет сделано на этот раз?
По утрам он поднимался вконец опустошенный и возвращался домой из школы опустошенный, опустошенный ложился, зная, что не сомкнет глаз. Школа вносила меру благотворной дисциплины в его жизнь, теперь же становилось все труднее держать себя в норме. Порой бывали такие дни, почти невыносимые физически, когда он в тревоге, постоянном раздражении чувствовал, что перестает контролировать собственные поступки. Открытое недоброжелательство коллег. Молчаливый антагонизм Коса Клуте. Плоские остроты Карелсе. Тяжелее открытого презрения остальных была порой восторженная преданность молодого Вивирса, особенно велеречивая манера ее выражать.
Оставался Стенли, появлявшийся и исчезавший, когда ему заблагорассудится. Как тому это удавалось – оставаться все-таки невидимым и неслышимым, – было выше его понимания. По всем законам логики, Стенли должны были схватить и заставить замолчать еще полгода назад. Однако же он – и Бен вынужден был это признать – был просто божьей милостью мастер на этот счет, и вот он оставался, и жил, и сидел за рулем своего такси, этого громадного «доджа». Что там жена и дети, ближе родни не было, и колесил с ним Бен по всей округе, и волоска не упало с головы Бена рядом с этим могучим хранителем. Рождество так и осталось единственным днем, когда этот человек потерял над собой контроль. Никогда больше. И если не считать тех редких случаев, когда он врывался в жизнь Бена, возникая вдруг из ночи и тут же исчезая в ней, вся остальная его жизнь как была, так и осталась полной загадкой. И лишнее было даже пытаться искать на нее ответ.
Время от времени он отправлялся в одно из своих вечных путешествий в Ботсвану либо Свазиленд. Ясное дело, контрабанда (но что? Наркотики, валюта, оружие, а может, и люди?).
В последнюю неделю января Фила Брувера выписали из больницы. Приступов после того, единственного, больше не было, однако общее состояние настолько ухудшилось, что врачи сочли необходимым рекомендовать постоянное наблюдение. Мелани пришлось, бросив все, прилететь из Кейпа. За те несколько посещений, что Бен с ней вместе видели старика, он раз от разу сдавал, и это было тягостное зрелище, как он ни старался показать, что дух его неукротим.
– Никогда не боялась умереть, – сказала она Бену. – Все, что ни написано мне на роду, приму безропотно. Столько смертей насмотрелась, что вполне спокойно все могу воспринять. – Она поглядела на него своими огромными карими глазами. – Но его боюсь потерять.
– Вы раньше никогда не говорили, что боитесь одиночества.
Она задумчиво покачала головой:
– Не в этом дело. Узы. В полном смысле слова. Идея продолжения рода. Осознание незыблемой прочности. То есть может меняться все вокруг, одно неизменно, сколько вы себя помните. Как река, что всегда впадает в море, и в вас сознание уверенности, вера, что ли, не знаю, как это выразить, что так и будет во веки веков. Знаете, порой мне кажется, именно поэтому я так до неистовства хотела иметь ребенка. Ну, чтобы ничего не кончалось. – Они тут же засмеялись, принужденным таким смехом, – стараясь обратить все в шутку. – Видите ли, каждый ищет собственную зацепку, лишь бы остаться в вечности? Верят же в деда-мороза.
12 февраля.Теперь еще Сюзан. Последние несколько дней она явно не в себе. Думал, просто очередной приступ депрессии, хотя она принимает успокаивающие средства. Теперь и вовсе в непомерных дозах. Однако на этот раз все оказалось куда сложнее и хуже. Южноафриканская радиовещательная корпорация аннулировала контракт с ней. Выдвинули в качестве доводов что-то о необходимости влить «свежую кровь», как всегда, «бюджет поджимает» и т. д. Однако продюсер, с которым она всегда работала, выложил ей за чашкой чая всю правду. Она – моя жена, и они не хотят лишних осложнений. Никто не знает, с каким еще скандалом может быть вдруг связано мое имя. Откуда ветер дует, он понятия не имеет, его начальство просто сказало ему, что у них есть «информация».
Вчера вечером это и случилось. Я вошел в спальню, а она сидит и ждет меня. После того злополучного рождества она перебралась в спальню девочек, а тут вдруг вхожу и вижу: она в ночной сорочке, не в халате даже, сидит у меня на постели. Сидит и вымученно улыбается, а у самой лицо дергается.
– Ты еще не спишь? – спросил я зачем-то.
– Тебя жду.
– Знаешь, я еще должен поработать.
– Неважно.
Господи, сколько тривиальных, пустых фраз мы произносим.
– А мне показалось, ты сегодня в театр собираешься, – сказал я.
– Нет, раздумала. Нет настроения.
– Тебе полезно развлечься.
– Я очень устала.
– Последнее время это твое обычное состояние.
– Тебя это удивляет?
Раздраженно:
– Я во всем виноват, это ты хочешь сказать?
Она не искала ссоры, это видно было по испугу, мелькнувшему у нее на лице.
– Извини, Бен. Пожалуйста. Я пришла не упрекать тебя. Просто так дальше не может продолжаться.
– Да. Так или иначе, а скоро это кончится, уверен. Это всякому ясно.
– Я только одно и слышу от тебя. Откуда эта уверенность? Чем кончится? Неужели ты не видишь, что день ото дня становится только хуже? Хуже и хуже.
– Нет.
Тогда она рассказала мне эту историю с радиовещательной корпорацией.
– Ведь это единственное, чем я еще держалась, Бен. – Она заплакала, хотя я видел, что она крепилась изо всех сил. Я стоял, смотрел на нее и не знал, что делать, просто руки опустились. Когда такого рода вещи происходят исподволь – ведь жизнь есть жизнь, – не замечаешь перемен. А вчера, сам не знаю зачем, я стал разглядывать нашу с ней свадебную фотографию над туалетным столиком. Эта лучезарно улыбающаяся, полная достоинства, сильная, налитая здоровьем девушка с золотыми волосами и эта усталая пожилая женщина в ночной сорочке с кокетливыми кружевами не по возрасту, оставляющей зачем-то открытыми руки с дряблой уже на плечах кожей и морщинистую шею, с сединой в волосах, что не скроешь уже никакими ухищрениями, лицом, некрасиво перекошенным в плаче, – одна и та же женщина? Моя жена? И моя вина?
Я присел рядом, обнял. Пусть выплачется. Она даже не прикрыла грудь. Это она-то, в молодости такая целомудренная, стыдливая во всем, что касалось наготы тогда такого прекрасного юного тела. И я отвел глаза. Теперь, с возрастом, ее не заботили мои взгляды. Безразличие? Отчаяние?
И как это объяснить, отчего даже в страдании, даже в совершенном отчаянии в человеке способно просыпаться желание? Или так я пытался отомстить ей? Не знаю только за что. Может, за все эти годы безразличия ко мне, за редкие минуты ее страсти, да и те лишь для того, чтобы потом отвергать меня почти с такой же страстью. Грех, неприлично, порочно. Всегда в делах, вечно занята, все на бегу, что-то не сделано, жадная до успеха. И все, чтобы отвергнуть, с неистовством каким-то, саму мысль о нашей близости. И вот теперь, кто бы мог подумать, она сама потянулась ко мне, открыто и откровенно предлагая себя. И я не отверг ее, и это не доставило нам радости, только муку. Она сама приучила меня к стыдливости, и потому я отвернулся, и мы долго лежали молча. Долго-долго.
А когда она заговорила, в ее голосе не было и следа нашей близости.
– Этим делу не поможешь, правда?
– Извини. Сам не понимаю, что на меня сегодня нашло.
– Я не о сегодня. Я вообще, как мы жили эти годы.
Я промолчал, о чем теперь спорить.
– Может, мы никогда и не старались иначе. Может, я никогда не понимала тебя по-настоящему, но ведь и ты тоже, разве нет?
– Сюзан, у нас с тобой трое детей. Мы всегда прекрасно ладили. И ведь все обходилось.
– Это и есть самое страшное. Когда можешь прекрасно обходиться в аду.
– Ты просто измучилась и видишь все в искаженном свете.
– Мне кажется, я впервые в жизни вижу все в правильном свете.
– Что ты надумала?
Я повернулся к ней лицом. Она сидела прямо, зябко кутаясь, несмотря на духоту ночи, в простыню.
– Хочу на время уехать к родителям. Просто чтобы прийти в себя. И дать тебе шанс. Чтобы мы могли все трезво взвесить. Мы так запутались, нам нужно отдохнуть друг от друга. Не вижу другого выхода.
Что мне оставалось? Я кивнул.
– Ну что ж.
– Так ты согласен? – Она поднялась.
– Делай как знаешь.
– Но ты-то как считаешь? Ехать мне или нет?
– Да. Подышишь свежим воздухом. И дашь нам обоим шанс.
Она была у двери. И уже взявшись за ручку, обернулась.
– И ты даже не пытаешься удержать меня, – сказала она со страстью в голосе, с которой не могла соперничать вся известная мне в самые лучшие наши минуты та, другая ее страсть. Та была жалкая подделка, не больше.
И еще. Самое страшное – мне нечего было ей ответить. Нечего. Впервые я понял, какая она мне чужая. И если мне была чужой она, женщина, с которой я столько прожил, совсем чужой, как мог я брать на себя смелость даже подумать, будто могу понять хоть что-нибудь еще на свете?
25 февраля.Я почти совсем забросил свой дневник. Да и что там, мне нечего сказать. Сегодня тому ровно год. А такое чувство, точно это было вчера, когда я стоял в кухне вечером и ел сардины прямо из банки. Некто Гордон Нгубене, осужденный на основании Закона о терроризме, сегодня утром был обнаружен мертвым в своей камере. Согласно заявлению представителя службы безопасности… И так далее.
И чего я добился за год? Складываем все вместе, и бог знает, как это получаем – нуль. А ведь я старался, упорно и настойчиво. Пытался убеждать себя, что мы движемся вперед. Ужели все это одни иллюзии? Ну хоть что-то я узнал, в чем-то уверился? В минуты слабости – и такие бывают – я страшусь самой мысли, что Сюзан, возможно, права. Я теряю разум.
Безумный. Я или этот мир? Кто из нас? И с чего же пошло тогда безумие вселенское, где ему начало? И если это безумие, отчего оно дозволено? Кем?
Вот уже два дня прошло, как был Стенли: Джонсон Сероки убит неизвестными лицами, этот парень из СБ, единственная моя надежда. И его нет. Поздно ночью, если верить Стенли. Стук в дверь. Открывает. Пять выстрелов в упор. В лицо, грудь, живот. Вчера на первых полосах нескольких газет интервью с полицейским офицером: «Вся болтовня разных там крикунов о смерти лиц, находившихся под арестом, просто меркнет перед самим фактом, когда при исполнении служебных обязанностей гибнет сотрудник службы безопасности. Жизнь этого черного человека, отдавшего себя на алтарь блага и безопасности нашей нации перед лицом разгула бессмысленного террора, да послужит примером и заставит задуматься всех тех, кто не находит слова доброго для полиции и ее непрестанной борьбы ради покоя и процветания фатерланда…»
Но я знаю, почему мертв Джонсон Сероки. Не надо обладать особым воображением.
Или, может быть, это еще один симптом моего безумия? И я в состоянии лишь плохо думать о моих врагах? Что самым чудовищным образом упрощаю всю сложность ситуации, попросту обращая всех тех, кто «по ту сторону», в преступников, о которых могу думать лишь дурно? Что возвожу в факты пустые подозрения, дабы выставить их в самом ужасном свете? Если так, если это правда, я не лучше их во всех отношениях. Достойные соперники!
Но если я перестану верить в собственную правоту, если утрачу веру в это властное «не сдавайся!», – что будет со мной?