Текст книги "Тайны острова Пасхи"
Автор книги: Андрэ Арманди
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
И вот через неделю к судье является заплаканный лицеист и признается ему, что вел себя как негодяй, что это он похитил у своей крестной матери шестьсот франков и проиграл их в казино Динара, что каменщик невиновен и что платок он ему действительно подарил в обмен за молодую вынутую из гнезда сороку.
В приорстве ― страшное волнение. Крестная мать пользуется всеобщим уважением, и семья лицеиста ― одна из самых почтенных. Это ― мальчишеский проступок, и все дело будет улажено между отцом, вооруженным плетью, и юным раскаивающимся бездельником. Крестная мать берет свою жалобу обратно.
Но правосудие пошло уже в ход, и для общественного мнения нужен виновный: от этого зависит судьба продажи участков. По прошению высокопоставленного лица суд будет продолжать это дело.
Мало-помалу, в то время пока лицеист сидит под замком, укрепляется всеобщее мнение, что он ― единственный виновник всех совершенных краж; на этом все и успокаиваются. Он, однако, со слезами отрицает эти обвинения и признает только кражу, совершенную им у крестной матери.
Через два месяца следствие закончено, следователь направляет его в Рейн, где лицеист предстает перед судом присяжных. Там он встречается лицом к лицу с вами, господин Магуд: он ― на скамье обвиняемых, вы ― за прокурорским столом.
Прокурор взглянул на Флогерга.
– Как ваше имя, сударь? ― спросил он с профессиональной суровостью.
– Скоро узнаете, ― сказал Флогерг, ― всему свое время.
Состав присяжных был подобран из землевладельцев и мелких сельских собственников. Эти люди сурово относятся в краже, потому что сами трудятся, зарабатывая свое добро. Прокурор, знающий это, ― а кому и знать, как не ему? ― благоразумно отводит из числа присяжных ― торговца, учителя, архитектора, булочника: все это люди, доступные чувству жалости, а ему нужно осудить этого мальчика, так как сам он ― разве я этого не сказал? ― и есть собственник земель приорства, продаваемых участками».
– Назовете ли вы, наконец, свое имя?
– Вы представили этим людям от земли, как фермы их обокрадены, дочери изнасилованы, скот зарезан, стога сожжены, и все это случится, если они не вынесут сурового приговора. Вы дошли до того, что сказали про этого рыдающего и униженного мальчика: «Если бы случилось, что во время частых ночных грабежей он убил бы какого-нибудь человека, то тогда, господа присяжные (и при этом ― какой великолепный жест рукой!), тогда я потребовал бы у вас сегодня его головы!»
Там была мать, рыдавшая под своей вуалью, так как отец уже покончил самоубийством от отчаяния, узнав про свое бесчестие. Она слышала, как двенадцать подобранных вами присяжных произносили: «да, виновен»; она слышала, как на голову ее единственною сына обрушился приговор: четыре года тюремного заключения. «Четыре года тюрьмы» ― это слишком коротко, поэтому говорят «четыре года тюремного заключения ― фраза эта длиннее, и она более сенсационна! Когда уводили ее сына со связанными руками, он увидел, как она протянула к нему руки и упала без чувств на скамью. Через три года, получив условное досрочное освобождение, он вышел из тюрьмы, но за это время она умерла от отчаяния, многоуважаемый господин прокурор. Да, все эта было так!
Тяжелое долгое молчание нависло над этими двумя людьми. Первым прервал прокурор.
– Пусть так! ― сказал он. ― Я пользовался всею полнотою власти, согласен с этим, я пользовался всею строгостью закона. Не всегда я делал это ― вы утверждаете это, и я признаю ― исключительно в общественных интересах, но иногда и в своих собственных. Я тогда тоже только вступал в жизнь, и я был честолюбив. Признаю свои ошибки, но я исправлю их: цифра?
Флогерг снова засмеялся:
– Но ведь все это, дорогой мой господин прокурор, ― сказал он, ― только чистые пустяки по сравнению со всем дальнейшим. Вот продолжение: 1899 год; войдя в тюрьму ребенком, осужденный вышел из нее мужчиной. Необычный случай: душа его не совсем испортилась в этом месте; он стремился воскреснуть. Совершив скорбное паломничество на могилу родителей, напрасно искал он, однако, какой-нибудь работы. Его повсюду преследовало это замечательное современное открытие: волчий билет, справка о судимости. Все двери перед ним закрывались. Устав от этого, он поступил рекрутом на военную службу.
Но и тут закон подстерегает его: бывшему осужденному доступна только одна военная форма ― форма африканских колониальных войск. Он и отправляется в Африку. Там он ведет себя добропорядочно. Он не герой, он просто человек. Он, заслужив нашивки капрала, через год возвращается во Францию в пехотный полк. Там он ведет себя столь же хорошо, но справка о его судимости лежит в штабе, и он в полной власти писарей и унтер-офицеров. За все время службы на нем было клеймо бывшего солдата африканских войск, и не один раз испытывал он это на своей шкуре, черт возьми!
Наконец ― освобожден! Это слово одинаково употребляют и для выходящего из тюрьмы, и для выходящего из рекрутчины. Новые бесплодные попытки пристроиться. Он ни рабочий, ни ремесленник. По образованию он пригоден для канцелярских занятий, но повсюду от него требуют его формуляр. Он уезжает из Франции.
В Англии нет никаких препятствий для того, чтобы раскаявшийся мог подняться. Туда он и отправляется. Там он занимается грубым трудом, но остается честным. Через французское консульство он просит о своей реабилитации. Следствие ведется долго, но результаты его благоприятны. Его реабилитируют.
Наконец-то сможет он, сбросив со спины тяжелый груз, начать работать над своим будущим! Он принимается за это дело с мрачной энергией. Он интеллигентен, он трудолюбив; он идет вперед и заставляет уважать себя. Без всякого сомнения он достигнет цели... Он уже достигает ее... Но тут ― война!
Три года он бьется на войне, не лучше, не хуже, чем другие; он тяжело ранен.
Вот и госпиталь. Тяжело работая всю жизнь, он знал только покупные женские ласки. Здесь за ним, раненым, ухаживает женщина.
Она не очень красива, но у нее прекрасные кроткие, сострадательные глаза и нежные руки. В течение полугода около него раздается шелест ее белой одежды. Ему кажется, что она относится к нему со вниманием, даже с предпочтением, хотя и не без некоторой робости... Он не уверен в этом, он, вы понимаете, к этому не привык.
Тогда, в тот день, когда он уходит на костылях из госпиталя «в чистую», он говорит себе, что это ужасно: коснуться счастья ― и потерять его из-за невысказанного слова. И он осмеливается высказать его.
Она смеется, плачет, хочет говорить, но он закрывает ей рот поцелуем. Они становятся мужем и женой.
Он чувствует тогда, что в нем выросло самолюбие. Он, парий, должен заботиться о душе другого человека. В течение долгих бессонных лихорадочных ночей он взрастил одну чудесную мысль: утилизировать сосновые иглы, чтобы с одной стороны обрабатывать их волокно, а с другой ― выделывать топливные брикеты, спрессовывая остатки от обработки.
Мысль эта оказывается удачной и встречает хороший прием. Благодаря хорошим довоенным рекомендациям, он находит капитал для реализации этой мысли, но для осуществления дела на практике ему нужно получить лесную концессию в окрестных казенных лесах. Предварительная разведка показывает, что получить такую концессию нетрудно. Он подает прошение о ней.
Но оказывается, что как раз в это время одно общество по скупке недвижимостей ― черная банда, если употреблять обычные термины, ― занято своими операциями именно на намеченных землях; председателем правления этого общества является некий сенатор.
Эта банда занята следующим весьма тонким делом: надо неожиданно заставить палату депутатов принять в одном из утренних заседаний, когда десять депутатов будут голосовать за пятьсот отсутствующих, закон об обмене этих казенных земель, богатых елью и сосною, на другие лесные пространства, с вырубленными для нужд армии лесами.
Все уже готово, и сенатор уже готов положить в свой карман обильное комиссионное вознаграждение, как вдруг на пути этого проекта становится предложение о концессии. И более того: предложение это поддерживается крупным чиновником, главным лесоводом этих владений... Это был ― нет, не смейтесь! ― это был честный человек, он и доказал это... Человек этот считал, что государство заинтересовано в этом опыте, который может стать источником неожиданных для казны доходов, поддерживал просьбу о концессии всем своим влиянием. Еще есть чиновники, которые хотят основывать свое продвижение по службе только строгим выполнением своих обязанностей.
Местный депутат, сперва стоявший за концессию, резко переменил фронт, когда узнал, что его товарищ по политической работе, сенатор, действует в противоположном направлении. Но дело о концессии уже пущено в ход; местный муниципальный совет поддерживает ее; крупный чиновник-лесовод указывает на истинные интересы государства, и префект, основываясь на всех этих согласных отзывах, утверждает концессию.
Среди черной банды смятение. Все обращаются к сенатору, председательство которого в правлении ― ни к чему, если его политические связи не смогут помочь в этом деле. Сам он горько сожалеет о комиссионных деньгах, которые были почти что в его кармане и вдруг исчезли.
Совет, который держала по этому поводу черная банда, был, вероятно, очень бурным: нет другого выхода, как только заставить аннулировать декрет о концессии. Именно в этот момент обращаются за советом к вам.
То, чего от вас просили, для вас, очевидно, был сущий пустяк: разыскать в прошлом концессионера и его жены какие-нибудь причины, которые заставили бы их обоих покинуть эту округу. Само собою разумеется, что ваша дискреционная прокурорская власть не находится, говоря принципиально, на службе у частных интересов; интерес общества, и, понятно, не этого анонимного общества, а общественный интерес, только он один может оправдать эту страшную власть, которую вам дает закон: исследовать источники жизненного пути любого человека.
Но, с одной стороны, вам неизвестны намеченные жертвою муж и жена; с другой стороны ― как же отказать в этой негласной и некомпрометирующей вас услуге старому политическому покровителю, такому славному малому в этой товарищеской республике? А потому вы легко и беззаботно нажимаете кнопку ― и дело заваривается.
Прежде всего, вы обращаетесь к формулярному списку намеченной жертвы, который известен только узкому кругу специальных розыскных чиновников и в котором отмечены даже осуждения, погашенные впоследствии реабилитацией невинно осужденных. Потом вы обращаетесь к полицейским сведениям, собирая их в том северном городе, откуда нашествие неприятеля принудило бежать вторую жертву, жену.
И он и она взаимно не знали о прошлом друг друга, отдавшись счастью настоящего. Но безжалостная общественная злоба, которую тайно и щедро документировал заинтересованный сенатор, внезапно сделала из этих двух любящих существ друг для друга ― врагов, для общества ― париев. Она узнала, что двадцать три года тому назад он украл. А она... она была до войны в том городе, откуда бежала от немецкого нашествия, была... не все ли равно, чем была!
Надо иметь крепкую спину, чтобы выдержать тяжесть некоторых обвалов. Женщина эта была хрупкой, и смерч унес ее. Через неделю после этого она утопилась, оставив ему письмо, в котором просила прощения... Прощения ― за что?.. Она уходит, писала она, «чтобы не делать его жизнь еще тяжелее от тяжести ее прошлого». Он не умер... и не совсем по своей вине. Его звали Гектор Флогерг. Вот и вся история, сударь. Что вы о ней скажете?
После долгого молчания бледный прокурор пробормотал, опустив голову:
– Вы сами, сударь, сказали: товарищество, взаимные интересы, политика заставляют нас иногда делать такие поступки, следствий которых мы сами не можем предвидеть. Я не оправдываюсь, я в вашей власти. Хотите ли вы, чтобы я подал в отставку?
Флогерг расхохотался дьявольским смехом. Прокурор поднял на него угрюмый взор:
– В таком случае... Сколько? Все, что я имею, принадлежит вам ― назовите сумму?
Снова раздался зловещий смех. Флогерг встал лицом к лицу перед этим униженным человеком и крикнул:
– Господин прокурор Магуд, мое имя ― Гектор Флогерг, и я владею четырьмя миллиардами, понимаете ли вы это?..
Бык, оглушаемый ударом обуха мясником, перед тем как упасть с минуту смотрит таким же пустым и блуждающим взглядом.
– Тогда... чего же... чего же вы требуете? ― пробормотал прокурор.
Флогерг сделал резкий и свирепый жест. Сцена была жестокая, и агония этого несчастного разрывала сердце. Я попробовал вмешаться:
– Флогерг!..
Он повернулся ко мне как будто бы я выстрелил.
– Ни слова о жалости, ни одного слова, Гедик! Вы об этом потом пожалели бы...
Его непреклонное решение заставило меня замолчать.
– Поймите меня, ― сказал он своим глубоким трагическим голосом, ― две могилы, могилы моего отца и матери, уже были вырыты руками этого страшного человека; ему понадобилась еще одна бедная жертва... Я сказал: она утопилась?.. Это неточно! Слушайте.
Мы жили на берегу реки. Речной берег постепенно спускался в воду, и надо было идти очень далеко, чтобы потерять землю под ногами. Она не бросилась в воду; она вошла в воду ― на берегу потом были найдены следы ее шагов, следы туда, но не обратно, ― она вошла в воду и шла до тех пор, пока вода вошла в нее!.. Отдаете ли вы себе отчет, какое страдание надо унести с собою, чтобы иметь такое мужество?..
Он повернулся к осужденному и насмешливо сказал:
– Да ну же, Магуд, будьте немного сообразительнее, черт побери! Ведь это так легко... при помощи вот этого.
И он подал ему маленький кожаный ящичек:
– Нажим пальца на шприц Праваца ― и все кончено. Яд действует без страдания, без следа... Разрыв сердца!.. Вы удостоитесь официальных торжественных похорон; отряд пехоты с ружьями на караул; делегации от всех судебных мест; весь Париж, речи, засыпанный цветами гроб, похоронные басы большого органа; газеты поместят о вас некрологи, будут восхвалять ваше красноречие и добродетели: «такие люди составляют славу своего времени, их нельзя заменить!» Что?.. Заманчиво? Правда, на том свете вас будут ожидать двадцать шесть обезглавленных тел, но уж таков жребий вашего ремесла.
Магуд попробовал последний раз возмутиться. Так быки, дымящиеся кровью на покрасневшем песке арены, пытаются нанести последний удар рогами перед ударом приканчивающей их шпаги.
– Я расскажу, кто вы, что вы!
– Глупец! ― презрительно возразил Флогерг. ― Вы это расскажете?.. Ну а потом? Я уже сказал вам, у меня четыре миллиарда. Разве интересуются прошлым людей, которые достигли таких вершин? А тем более, если клеветник их сидит в тюрьме.
– Но я еще не в тюрьме! У меня есть друзья!
– Вы будете в тюрьме завтра и без всяких проволочек, ― если еще будете на этом свете. Предупреждаю вас: если сегодня вечером, в полночь, все не будет покончено, я в утреннем номере газеты печатаю статью и снимки с писем; все уже приготовлено: статья написана, в ней все рассказано. Что же касается ваших друзей, то поверьте мне: дружба останавливается перед тюремным порогом; а если бы среди них нашлись упорные, то я сумею купить их за соответственную плату. Пьеса сыграна, Магуд. Вам остается только расплатиться. Умели играть, умейте и закончить игру!
Тот вырвал из рук у Флогерга кожаный ящичек и разразился безумным смехом:
– А если бы я поблагодарил вас за это, что вы сказали бы мне? ― вырвалось из глубины его души. ― В своей торжествующей надменности вы думаете, что, заставляя меня исчезнуть, вы совершаете акт мщения? А если бы я вам сказал, что это акт освобождения?
Все напряженное внимание Флогерга остановилось на его жертве.
А тот продолжал:
– Вы хотите, чтобы я лишил себя жизни? А знаете ли вы, что такое моя жизнь? Сплошная мука! Вы видите меня на вершине почестей и заключаете отсюда о моем счастье? Насмешка! Вглядитесь пристальнее в это изможденное лицо, в эти провалившиеся глаза. Вглядитесь пристальнее в похудевшее и истощенное от бессонницы тело, скрытое под этим сюртуком... выслушайте стук сердца, которое бьется под этой тканью, то с перебоями и лихорадочной быстротой, то угасая и заставляя меня задыхаться.
Знаете ли вы, каковы мои дни?.. Агония! Знаете ли вы, каковы мои ночи?.. Ужас! Эти головы, о которых вы мне только что говорили, эти головы, на которых я строил свое честолюбие, эти бескровные головы ― постоянные мои собеседники. Они передо мной, когда я бодрствую, они в моих ночных кошмарах, потому что ― теперь я могу сказать вам это ― когда я их требовал, то я не только боролся за право, но шел этим кровавым путем к своему успеху. Мне нужно было «да, виновен» от двенадцати присяжных, чтобы добиться этого осуждения, потому что оно создавало мою репутацию, и чтобы добиться его, я готов был ногтями и зубами драться с моим врагом: защитником осужденного.
И в течение всей своей карьеры я подавлял в себе, чего бы это мне ни стоило, всякое иное чувство кроме честолюбия. Теперь, когда это чувство насыщено, заговорили другие чувства; а к тому же ― я верю в будущую жизнь!..
Надо ли теперь мне говорить вам, почему я по своей доброй воле не сделал того, к чему вы сегодня вплотную придвинули меня, оказывая мне этим непредвиденную услугу? Что такое моя теперешняя жизнь?.. Мучение, безмолвное, конечно, мучение, но которое я знаю так, как Прометей знал своего коршуна. Чем будет вечность по ту сторону?.. Вот что до сих пор удерживало мою ослабевавшую руку. Вы заставляете ее ударить, думая, что этим караете меня? Но, быть может, это не кара, а освобождение! Спасибо!
Острая, напряженная мысль светилась в глазах Флогерга, пока он смотрел, как удалялся этот человек и пошатываясь, подходил к двери. Он остановил его на пороге:
– Господин Магуд...
Прокурор обернулся с полубезумным видом. Флогерг глубже перевел дыхание:
– Господин Магуд... вот ваши письма. Отдайте мне этот ящичек.
Безумная надежда мелькнула на лице приговоренного, он колебался.
– Понимаете? ― нетерпеливо продолжал Флогерг. ― Вот ваши письма. Я прекращаю кампанию против вас. Я требую только вашей отставки.
На этот раз несчастный понял. Он весь загорелся безумной радостью:
– Так, значит, это было только испытание, не правда ли? ― сказал он, задыхаясь. ― Я ведь знал, что вы не можете сделать этого. В наш век, в Париже!.. О, как вы меня попугали! Моя отставка?.. Немедленно, хотите? Я подпишу ее при вас, здесь.
– Не к чему, ― сказал Флогерг. ― У меня есть фотографии ваших посланий. Уходите.
Тот, колеблясь, протянул дрожащую руку к связке писем. Флогерг позволил взять ее, не сделав ни одного движения, а затем они с минуту стояли неподвижно, лицом к лицу, глядя друг на друга.
– Я вас понимаю! ― медленно сказал прокурор, лицо которого передергивалось. ― Да, вы умеете ненавидеть.
И он ушел.
* * *
― Такие решения выше нашей власти, ― сказал я, разбудив Флогерга от его гипноза. ― Я так и думал, что вы не дойдете до конца в этом своем желании.
Он пристально посмотрел на меня и потом засмеялся таким смехом, от которого мне стало холодно до мозга костей:
– Не ошибитесь в этом, Гедик. То, что я сделал, ― гораздо хуже. Надо быть логичным самим с собою: я не верю в тот свет; значит, этот человек был прав: для него это было бы освобождением. Жизнь делает лучше нас, когда дело касается зла; пусть же она и продолжает делать. Выйдя в отставку, он останется наедине со своей душой. Недурной сюжет для рассказа в стиле Эдгара По. Вот почему я оставил ему жизнь.
Он дрожал от неумолимой ненависти.
– Теперь вы все знаете, Гедик, ― сказал он мне высокомерно и серьезно, ― и если захотите, то можете не подавать мне руки.
Слезы потекли по его опустошенному страстями лицу, когда я протянул ему руку.
Глава III.
Воспоминания
― Боже!.. Какая я рассеянная! Я сняла мою шляпку, совсем как прежде...
Она искоса следит за мною, чтобы судить о произведенном эффекте. Я непроницаем и не отвечаю ей на это. Она усаживается на диване, оправляет юбку, скрещивает ноги, ― а она знает, что у нее прелестные ноги, ― в серых ажурных чулках, через которые тело ее просвечивает розовым атласом. На них маленькие кожаные черные туфельки, и вся она какая-то маленькая нарядная птичка.
Я придвигаю к ней чайный столик на колесиках.
– Нет, нет, не надо горячей воды, Жан. О, какие красивые графины! Хотите, выпьем портвейна? Мне хочется, чтобы у меня закружилась голова.
Вероятно, она изучала перед зеркалом, как произносить это слово: «закружилась»; произнося его, она показывает свои зубы, и в глазах блестит лукавая усмешка.
– Если вам этого хочется, Клара, то делайте.
– Но если мне потом захочется делать глупости?..
Пока я, стоя над нею, наливаю вино, ее надушенное лицо с вопрошающими глазами кажется мне сверху словно цветком. Я отвечаю:
– Я буду рассудителен за двоих.
Глаза ее опускаются, губы сжимаются. Легкая складка появляется на упрямом лбу; она не сдается и продолжает:
– Не правда ли, какая я милая, прихожу к вам сюрпризом, не известив вас об этом?
– Вы очень милы, дорогая Клара, как всегда.
– Скажите же мне, что это доставляет вам удовольствие?
– Разве вы сомневаетесь в этом?
– Немного!..
Не отвечая, я открываю ящичек из сандалового дерева. Чувствую на себе ее глаза, подстерегающие меня.
– Сигаретку?
– Мерси.
– Мерси ― да?
– Мерси ― нет.
Я твердо зажигаю свою сигаретку и тушу спичку. Она продолжает:
– Прежде, когда я посещала вас, вы не курили.
– Быть может, дым беспокоит вас?
Молчание заполняется только дробным тик-так стенных часов. Она отдает себе отчет, что прямая атака ничего не дала, а я терпеливо жду маневра, который теперь разрабатывается в ее мозгу. Она начинает маневр:
– Мы с вами по-прежнему друзья, Жан?
– Отчего бы, Клара, нам не быть друзьями?
– Друзья... но постойте: настоящие, искренние друзья?
– Настолько друзья, насколько мы можем быть ими.
Она считает удобным детски обрадоваться этому двусмысленному ответу:
– О, как я рада, и как вы милы! (Она произносит это слово: «мюлы», потому что губы ее тогда складываются в более соблазнительную складку.) Я боялась, что вы сердиты на меня, потому что...
– Потому что ― что?
– Какой вы злой! Помогите мне...
– Потому что господин Давистер...
– Ага!.. Вот видите! Вы ревновали.
Без всякого усилия быть натуральным я отвечаю:
– Ревновал? Нет. Он не из тех людей, к которым я мог бы ревновать.
Она меняет фронт неудачной атаки:
– И вы были бы неправы, Жан. Я так заставляла страдать его, этого беднягу!..
Да, вот это правда.
– И потом, ― я была так одинока!.. Вы были так далеко от меня! Он окружил меня такой нежностью, такой преданностью, таким вниманием. Он был для меня так добр...
– Так щедр!..
Забрыкается ли она?.. Ноздри ее раздуваются, губы сжимаются, брови хмурятся... Да? Нет?
– Вы меня огорчаете, Жан, такими словами. Вы хорошо знаете, что личное мое богатство ставит меня выше подобной причины.
Как это сказано кротко! Каким бархатным голоском сделан этот дружеский упрек! Да, милая барынька, вы когда-то стояли выше денежных вопросов. Но над вашим состоянием прошла война, появились новые богачи. Вы прежде независимо жили на ренту, которую имел любезность оставить вам ваш первый муж. Но теперь вы расходуете в пять раз больше своих доходов, и ваши вкусы стали вашими привычками. Так, значит, не будем говорить о вашем равнодушии к деньгам, не так ли?
– Жан, я буду с вами очень откровенна.
Внимание, сейчас она солжет.
– Вы мой старый друг, друг, которого я люблю и уважаю больше всего, почти старший брат, очень добрый нежный. Вы меня знали, когда мне было двадцать лет. Правда ли, что я была красивою в то время?
– Не более, чем теперь, дорогая Клара.
Этот самый банальный из комплиментов заставляет ее распустить хвост.
– Как это мило, ах, как это мило, то, что вы мне говорите!
– Это только справедливо.
– Жан, я ставлю вас выше всех других. Я знаю, что вы человек прямой, рассудительный, справедливый, добрый...
– О, избавьте меня...
– Нет, нет, я говорю очень искренно. Я переживаю теперь смутное время...
– Пустоты в душе?
– Может быть, я не слишком ясно разбираюсь в самой себе. Хотите ли вы быть одновременно и поверенным моего сердца, и моим советником?
Славно, славно! Вот уже обнаруживается обходное движение.
– Вся моя дружба принадлежат вам, Клара. Говорите.
– Правда?.. Вы мне откровенно выскажете свое мнение?
– Откровенно.
– Ну, так вот. Жан, я хочу признаться вам: мне кажется, что я ошиблась в чувстве, которое испытывала к тому... кого вы знаете. Сперва его скромное и терпеливое упорство, потом его изысканная, предупредительная, внимательная нежность окружили меня теплой атмосферой, лишили меня воли, создали мне иллюзию любви. Я очень искренно думала, что это любовь. Впрочем, вы меня достаточно знаете, и знаете, что без этого я никогда не могла бы принадлежать ему...
Я ловлю пальцем и рассекаю кольцо дыма моей сигаретки. Она продолжает:
– Вы знаете, и только вы один это знаете, что я теперь огибаю опасный мыс: тридцать лет. Я становлюсь старухой...
Я смотрю на ее гладкую и нежную кожу, детские губы, глаза без морщин, на ее лишь слегка пополневшее тело, легко облегаемое платьем, ― и пожимаю плечами.
– Да, да! Может быть, не телом, но душою; я становлюсь рассудительной, я размышляю, думаю, и вы не поверите, Жан, какую пустоту нахожу я в своей душе.
Этот рассудительный тон ― верх искусства!
– Видите ли, Жан, в своей молодости я слишком много времени потратила даром. Я была светской женщиной, которую обожали, лелеяли, за которой ухаживали; могу сказать это без ложного стыда, потому что вы сами знаете. Я могла принимать за счастье эту мишурную и бурную жизнь. Моей единственной заботой было нравиться и блистать; и мне кажется, что я достигла этой цели с большим успехом, чем сама того хотела.
Но теперь я чувствую, что в душе моей рождается новое чувство: потребность любить истинной любовью, жертвовать собою, даже страдать. Это чувство иногда подступает как рыдание к моему горлу и душит меня, и я хотела бы обнять того человека, который заслужил бы это счастье, потому что я думаю, что для него это будет настоящим счастьем. Вы согласны с этим?
Мой неопределенный и вежливый жест можно истолковать как угодно.
– Вы знаете, с каким ужасом я всегда относилась к любовным авантюрам. Принести в дар это прекрасное драгоценное чувство какому-нибудь незнакомцу, рисковать разочарованием ― на это я не чувствую мужества. Когда в мои годы любишь, Жан, то это, по-видимому, навсегда...
Боже, какая банальщина! Как! Вы, прекрасный дипломат, отправляетесь на войну с таким заржавленным оружием?.. Я был о вас лучшего мнения!.. Но подождем!
– Тогда я мысленно вернулась к своему прошлому; я вызвала в памяти небольшое количество людей, ― вы всех их знаете, ― которые любили меня и которых я любила; я постаралась выбрать из них того, который был бы самым достойным этой новой и окончательной любви...
– Не хотите ли еще немного портвейна?
– И мне кажется, что я нашла...
– Рекомендую вам это печенье, оно превосходно.
– Жан!.. Не насмехайтесь, все это очень серьезно. Вы страдали из-за меня, я это знаю, и прошу у вас за это прошения. Я чувствую, в свою очередь, что начинаю страдать из-за другого. Вы ― мой друг, простите меня, посоветуйте мне!
Я начинаю чувствовать смущение. Она кладет свою красивую ручку на мою руку. Она наклоняется ко мне, и через вырез ее корсажа я вижу, как порывисто она дышит; умоляющее лицо тянется ко мне; губы сложены в просящую гримаску и готовы к поцелую; обрамленные длинными ресницами глаза светятся искренним волнением. Жаль, что сцена недостойна артистки: хорошо сыграно!
– Чтобы дать вам совет, Клара, мне надо было бы знать этого человека.
– Вы его знаете!
По-видимому, в ее маленьком мозгу решено, что мне не избежать объяснения. И я говорю, точно бросаясь в холодную воду:
– Кто же он?
Глаза ее становятся более нежными, и она робко опускает их, отвечая мне:
– Скульптор Форнари.
Это!.. ах!.. это!.. Браво. Клара! А я-то еще жалел ее, видя, как банально она фехтует. Как ловко замаскировала она этот удар! Как быстро нанесла его растерявшемуся противнику! И все-таки это удар по воздуху, мой прекрасный бретер; или иначе: ваша шпага согнулась, на мне крепкая броня. Впрочем, я охотно отсалютовал бы на такой мастерский удар, но вот вы уже снова становитесь в позицию. Внимание!..
– Форнари?.. ― говорю я. ― Постойте... Ах, да! Это тот высокий парень, весь обросший волосами, близорукий, как сова, декламировавший вам стихи Мюссе и смотревший на вас вытаращенными глазами с воспаленными веками? Какой вздор!
Зачем эта критика, эта оценка? Смотри, старина Жан, это ошибка, и противник подчеркивает это своей снисходительной улыбкой:
– Какой вы злой! Что он вам сделал, этот бедный Анжелико?
Его к тому же зовут Анжелико! Это верх всего. Но я овладеваю собой:
– Мне? Ничего, насколько я знаю. Я его так мало знал. Быть может, он очень мил при интимном знакомстве.
– О! Очарователен!
– Даже очарователен? А разве он был прежде... подскажите же мне!
– Моим любовником? Нет, никогда! У нас были очень нежные разговоры, мы заходили далеко... но не до конца. Тогда меня любили вы, Жан.
Ей неизвестно, что я точно знаю, докуда «доходили» эти разговоры. И я знаю также, что Форнари, устав от этой связи, не желает возобновлять ее.
– И вы оказывали мне честь оставаться верной мне в то время? Очень лестно.
– Зачем вы говорите это таким тоном?
Нет, я решительно начинаю терпеть поражение. Я чувствую, как губы мои начинают дрожать, глаза становятся умоляющими и на искривленном лице сейчас появится эта жалкая, несчастная улыбка, которую она хорошо знает... Так нет же, нет! На помощь, бедная далекая душа, трауром по которой я закрыл свое сердце! Я вижу дорогое мне тело, которое катится, разбивается, истекает кровью, кричит и погружается в страшную мрачную пропасть; потом бесконечным водопадом низвергается, клокочет, падает вода; потом взрыв... огонь, подымается... лохмотья... куски тела... Эдидея, маленький дикий ребенок, моя единственная любовь, моя радость!..
― Простоте меня, Клара. Все это старая гордость самца, которая не хочет сложить оружия и всплывает наверх. То, что я сказал вам, ― глупо и смешно. Забудьте про это. Форнари очарователен, чувствителен, отзывчив, а кроме того, вероятно, любит вас. Вы видитесь с ним?
– Его теперь нет в Париже, но все это время он мне много пишет.
– Так напишите ему, чтобы он вернулся, примите его, возьмите его, любите его и доставляйте ему как можно меньше страданий. Вот мой совет, милая Клара.
И я даю его вам, красивая барынька, от глубины души, но вы ожидали не того. Моя улыбка, отречение и внезапное безразличие, овладевшее мною, ― не та цель, к которой вы стремились. На моем письменном столе лежит где-то письмецо от Гартога, сообщающее мне, что торговый дом Давистер накануне краха и что к концу месяца ожидают полного банкротства... Вам надо... надо...