Текст книги "Ecce homo (рассказы)"
Автор книги: Анатолий Ливри
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Не теряя времени даром, хищным скачком я рванулся к стене, ударом кулака сокрушил витрину и принялся набивать рюкзак подмигивающими изумрудами, мрачными сапфирами, бриллиантами и отвратительными жемчугами. Затем я кинулся к кассе (подметивши краем глаза, как увеличивалась в размерах бордовая лужа, захватывая ус хозяина с пиджачным лацканом), бережно отодвинул смущённую спартанку, повернул позолоченный ключик, хапнул стопку купюр, громко хохотнул, подпрыгнул от радости, пришлёпнув себя весьма ловко пяткой ноги, и был таков.
*****
Затем из тумана возник Париж, этот бесчувственный и прожорливый, как голубь, город. Неизъяснимый холодок несчётных его очей притягивал, завораживал. Я знал историю этих чудных, но уже изуродованных стеклом и бетоном улиц куда лучше мириадов их замороченных пугливых обитателей, которые каждое утро, затянутые нечистым метро, послушно ехали на работу, уткнувши носы в газетёнки с четырёхугольной томатной кляксой на заглавной странице.
В первый же вечер в мутном отражении гигантской предрождественской витрины, где на утопавших в белой вате лыжах, под Вифлеемской звездой, стоял осклабившийся, худосочный, запахнутый в красную телогрейку Дед Мороз с пролетарскими кулачищами и расстёгнутой ширинкой, я заметил, что парижанки, нисколько не стесняясь, оборачиваются, чтобы ещё раз посмотреть на меня. Изрядно повеселившись этим, я тут же вознамерился испытать моё выработанное за долгие месяцы странствий искусство – ухаживание, не зная ни единого слова на языке предмета вожделений.
Высокая блондинка в чёрных сапогах и сером, не по сезону, пальто замедлила шаг, – рядом пронёсся рысцой и скрылся за углом элегантный, одетый с иголочки негр: лицо, как мокрая галоша, синяя рубашка с белым воротником, багряная струя галстука, вороной костюм с золотыми пуговицами, к левому боку он прижимал локтем длинный, как рапира, зонт. «Hello!», – сказал я.
У Цицилии Рэ имелась целая рота ухажёров, и я до сих пор не понял, почему она выбрала меня, ошалелого от лютецеевой чехарды безъязыкого иностранца. В её убранной тканями и коврами квартире, расположенной неподалёку от опоясанного плющом протестантского храма (который я по старинке звал киркой) беспрестанно толпились почтительные парижские снобы с многолетним профсоюзным стажем. Но дальше гостиной у них дело не шло. Напившись и наевшись до отвала, бедолаги оставались с носом, – относилась она к ним по–свински, да ещё были вынуждены с отчаянием наблюдать, как, обвив рукой талию Цицилии, я удалялся в спальню с широченным ложем, розовыми стенами и гигантским, привезённым из Испании триптихом.
Именно Цицилия надоумила меня попросить статус беженца, и, благодаря сочинённой мною остроумной сказке про злых краснозвёздных крыс, которую, развалясь на тёмно–зелёном покрывале, похохатывая, мы переписали на серый лист «офпровой» бумаги, я получил вид на жительство через несколько недель.
Вдохновлённый первым литературным успехом, я серьёзно взялся за перо и – благо денег у меня было на двадцать безбедных лет – не спеша написал дюжину рассказов, упрятал их в ящик стола, а затем, борясь с эгоизмом будущей свекрови, принялся рассылать их бездушным издателям. Те поначалу воротили нос, принимались корректировать невинно затесавшиеся цитаты классиков, но после всё–таки публиковали тексты, предваряя их десятком строк моей насквозь лживой биографии. А вскоре я и вовсе перестал отчаиваться и со спокойной душой отправлял в дальние странствия моих блудных отпрысков, ибо, несмотря на то, что слёзно–дрожащее вдохновение всё чаще навещало меня, грубой когтистой лапищей хватая за шёлковый воротник ночной сорочки, я твёрдо знал, что лучшее творение ждёт меня впереди.
Чтобы не потерять воинственных рефлексов и убойной мощи правого кулака, я записался в клуб роялистского рукопашного боя Тай – Ши-Шуан. Девицы – а с мудрой Цицилией Рэ я расстался после прощальной ночи любви – просто висли на шее у меня, сорящего франками поджарого богемца (так я обычно представлялся, памятуя о княжеских авантюрах), с хитрым прищуром художника, глядевшего на мир и уже начинавшего постигать таинства парижского наречия.
По прошествии нескольких лет, переполненных созиданием и победами, я нашёл в почтовом ящике коричневый конверт, отправленный мне французским университетом, незаслуженно пользующимся старинной, по красным министерствам разбазаренной репутацией.
Бодро составленное послание содержало приглашение в дирекцию русского факультета, польстившуюся моей писательской славой и легкомысленно возжелавшую заполучить в преподаватели литератора.
В левом верхнем углу пупырчатого конверта красовался профиль многоколонного собора, сразу вызвавшего воспоминание о том, как по приезде в Париж, пройдя по плитам гулко–переимчивого коридора, я ощутил ставший к тому времени привычным приступ пророческого предчувствия, ясно говоривший, что когда–нибудь с этим зданием будет связано нечто очень доброе или чрезвычайно дурное. А ещё раньше, обитая среди профессиональных тушителей душевного огня, вчитываясь в шотландские повествования о похождениях парижского висельника, благодаря слёзному индикатору, я уже знал, что некогда парижский университет широко распахнёт свою китовую пасть и проглотит меня.
Так оно и произошло. Сам не зная зачем, апрельским вечером, спотыкаясь о трещины в асфальте, беспрестанно вспоминая о необходимости вернуться в покинутое месяц назад дожо, я побрёл в направлении западной части города, где находился факультет славистики.
Из кресла главного администратора выскочил коротко стриженый человечек и, силясь не растерять важность, кренясь на левый бок, засеменил через свой миниатюрный кабинет, вяло пожал мою руку, изрыгая скучные вежливости, полусветским пригласительным жестом указал на четвероногое тараканище, предназначенное для посетителей. Второе такое насекомое уже было осёдлано приятелем главного администратора, многозначительно отрекомендованным «очень умным молодым человеком». Молодой умник тотчас скрючился в три погибели, опёрся на стол, ставши похожим на букву «ъ», стрельнул водянистым взглядом, распрямился, отчего под его ковбойской рубашкой в коричневую клетку ясно обозначился контур москвошвейной майки. Руки он смазывал каким–то липким раствором, сразу напомнившим мне детство.
Главный администратор медленно опустился на фальшивую кожу своего трона, с нескрываемым наслаждением поёрзал задом по скрипучему сиденью и гордо изогнул хребет. Его пиджак, тоже в клетку, только тёмно–зелёную, был ему слишком велик в плечах и топорщился всякий раз, когда администратор проводил пальцами по зазубринам стола. Вид его рук мгновенно разбудил дремавшую Мнемозину, вызвавшую из памяти образ баварского крестьянина, который точно такой же толстокожей конечностью разравнивал для просушки на гигантской плоской телеге только что собранные грецкие орехи. А подчас его пальчики подбегали к подпёртому высокой пепельницей солидному тому, принесённому умным молодым человеком и уже раскрытому на четырнадцатой странице. На обложке книги красовалась надпись готическим шрифтом: «I. – W. Göthe, Bibliographie zur Kritischen Gesamtausgabe der Briefe». Как я узнал потом, по–немецки главный администратор не читал, но неплохо знал английский язык – благо провёл в Кембридже два с лишним года – над его головой висела профессионально выполненная фотография, которую он показывал каждому новому посетителю: на фоне сооружённой ещё римлянами водопроводной трубы, рядом с прямоспинным напудренным наставником, он сам – в драной сценической байронке, прижимает к груди желчного хамелеона.
Пышно живописуя счастливое существование университетского преподавателя, главный администратор доверительно сообщил, что, помимо лекций, на мне будет лежать обязанность обучения студентов литературному творчеству в специально созданном для этого кружке, и тут же ответил нахохлившимся взглядом на мою улыбку, которую я не смог удержать, молниеносно вообразив полдюжины блистающих пенсне Чеховых, старательно выводящих шариковыми ручками в клетчатых тетрадях диктуемые университетским стихотворцем аксиомы литературного успеха.
Когда же навевающий скуку энтузиазм начал иссякать, главный администратор ещё раз просипел о престижности университетского сизифствования и настоятельно посоветовал завести привычный для сорбоникаров электронный адрес на www.yahoo.fr.
И несмотря на вопивший, бившийся головой о каменные стены карцера дар, я согласился поучаствовать в университетской чехарде, хотя ясное предчувствие, что всё это ненадолго, никогда не покидало меня.
С тех пор, вот уже полтора года, я был самым красивым преподавателем Сорбонны. Впрочем, за это время спорт я забросил совершенно; мускулы потеряли боевую эластичность; круговой удар левой ноги утратил свою убойную мощь; костяшки кулаков лишились самурайской брони – роговых наростов, постепенно перекочевавших на сгиб первой фаланги безымянного пальца правой руки – доказательство усидчивости учёного; заставлявшие ужасаться хиромантов мозоли от полуторацентнерных штанг уступили место девичьей мягкости эпидермы хлипких парижских интеллектуалов.
Прежде столь щедрый на сопровождаемое победными судорогами семяизвержение и на злобный смех нетерпеливого утреннего творчества, я удалился от женщин и лишь в редкие моменты беспокойного парижского сна переживал вялый суррогат прошлого счастья: в гигантской конюшне около чана прозрачной воды стоит жеребец с мордой, немного напоминающей ослиную, а под ним, крепко обхватив прелестными ножками переливающиеся мускулами шерстистые бока, ахает, повизгивает, томно хлопает голубыми глазами напудренная толстушка. Всё сильнее и настойчивее напирает она на исполинский член и наконец получает его весь, без остатка. В этот момент лицо её искривляется гримасой предчувствия оргазма, и тонко подкрашенными губками, кошкой выгнув спину, она тянется к фаллосу меньших размеров, принадлежащему кривому крепышу в старинном мундире и жёлтых сапожках, цепко вцепившемуся сверкающими бриллиантами в вороную гриву.
Пестуемые похабной магмой интернета, подобные гимнастические сновидения поначалу оставляли лишь горечь во рту, а затем просто стали навевать скуку. Незаписанные, они с громким хлюпом бухались в Лету, и я уже не помнил о них, плетясь по темнеющим улицам домой, после двухчасовой профанации русского языка перед дышащими сумраком червивоглазыми чудовищами.
Воспользовавшись моей необоримой боязнью цирюльниковых пальцев, гигантская кудря, не таясь, вытанцовывала на непокрытой голове; и сейчас, вставши торчком и раздвоившись, отбрасывала двурогую тень на грубый узор асфальта. Темень наваливалась на барабанные перепонки, набивалась в нос, лезла внутрь, пресекала дыхание, и я знал, что спальня уже полна невыносимыми, безжалостными, в нетерпении ожидающими меня дьяволами, с коими не совладать хилому воинству электрических пузырей. Рогатый силуэт остановился, подбоченился, притопнул, с независимым видом передёрнул плечиками, медленно приподымаясь с земли, потянулся к моему кадыку иссохшими когтистыми лапами и… Граверский проснулся. Чёрный человек встал с его постели, косясь на левый бок, прошествовал к шкафу, сгинул в зеркальной дверце, и Граверский проснулся.
*****
Худосочное солнце циклоповым глазом уставилось на Александра сквозь старушечьи морщины занавески. Серый потолок был весь в трещинах. Покрытая толстым слоем пыли батарея, кряхтя, работала на полную мощь, наполняя спальню запашком хорошо отопленной тюремной камеры.
Граверский вяло потянул пропотевшее одеяло, сел, стараясь не глядеть на заплывший жиром живот, сразу же залез холодными ступнями в ворсистые тапки и неожиданно вспомнил, как раньше каждое утро горячая лихорадка вдохновения кидала его к письменному столу, заставляла сжимать послушное, купленное у генуэзского антиквара перо, макать его кончик в таинственные синие волны, бившиеся о золотые скалы чернильницы. Кубик рыданий подскочил к горлу, и Александр не стал сдерживать сладостного воя и крупных солёных слёз. Наконец, вдоволь наплакавшись, Граверский поднялся и побрёл в ванную.
Ужё давно он забросил обычай ежедневного мытья и сейчас довольствовался только чисткой зубов, выполняя эту обязанность скорее из–за боязни тех страданий, когда набухшие пульсирующей болью десны превращаются в союзников полуночной нежити, раздирают челюсть, и лишь поутру, когда калека Граверский дозванивался дантисту, эпицентр мучений, смилостившись, соглашался перекочевать к копчику или к шейным позвонкам.
Синяя в белую полосу змея выползла из мягкотелого тюбика, зорко посмотрела по сторонам и спокойно устроилась на колючем ложе щётки. Александр закрыл глаза и начал растирать фторную рептилию по эмали зубов. Затем, прополоскав рот, избегая своего отражения в зеркале, он сварил кофе, с омерзением облачился в профессорскую униформу, продел голову в ив–сен–лоранову галстучную петлю, затянул удавку, щёлкнул замком золотых наручников на левом запястье, обхватил ладонями горячие грани стакана и маленькими глотками принялся отпивать пересахаренную жидкость. По мере того, как разбавленный водой мрак переливался в желудок, Александр разглядывал через призму толстого стекла свои пальцы, ставшие вдруг скрюченными, тощими, с нечистыми согнутыми ногтями фильмовой ведьмы.
Покончив с завтраком, Граверский подхватил под мышку веригу университетских учебников и, осторожно прикрыв за собой дверь, отправился на очередную пытку, столкнувшись в подъезде с толстым лохматым соседом, выведшим погулять на коротком алом ошейнике чёрного кота, опасливо ступающего мягкими лапами по фальшивому мрамору коридора.
На улице пыльный ветер с ног до головы обдал Александра парижскими ароматами, взъерошил кудрю, затеребил галстук и обеими ручищами, по–свойски, полез за пазуху. Александр пошёл к метро, едва не задевши хвост электрического провода, вылезшего из дупла в кирпичной стене фасада и обвившегося вокруг водосточной трубы. Перейдя улицу, он чуть было не наступил на ногу толстогубой полицейской с корнеплодом носа, пионерской пилоткой и восьмиконечной звездой, прицепленной к левому сосцу. Бренча мелочью в необъятных карманах, страж порядка с интересом разглядывала двухметрового кащея бессмертного в витрине кабинета хиропракта. Чуть дальше Александр должен был описать полукруг, повинуясь траектории красной верёвки, огораживающей пространство, внутри которого четверо алжирцев, шустро орудуя дико вопящей пилой, расчленяли багровое клёновое туловище; а рядом, под переслащенными взорами прохожих, на облезлой зелёной скамейке, поворотившись к мутному солнцу, черномазый чернорабочий, раскачиваясь из стороны в сторону, басом выл хвалу Аллаху.
Ступени, нисходящие в метро, были неимоверно грязны, и Александру пришлось с опаской ступать по осколкам бутылок, обглоданным костям, клочьям рекламы средиземноморских пляжей и длиннющим обрывкам чёрной нити. Пробив билетик, он вошёл в вагон, устроился на сиденье, украшенном эдиповым ругательством, бережно уложил себе на колени полублагородную кожу портфеля. Состав заурчал, лязгнул зубами и утащил Граверского во тьму.
Сидящая напротив дамочка второй молодости распушила подрезанные крылья газеты, скосила левый глаз сначала на Александра, а затем на свою ляжку, оставила шуршащие листы и, собравши рожицу в свиное рыльце, проверила, надёжно ли скрывает её прелести буро–зелёная юбка. Задорно посмотрев на Александра, она смахнула со лба чернильную прядь волос, открывши его взору четыре из семи звёзд Большой Медведицы, а вскоре, когда вагон остановился на Восточном вокзале, вежливо осклабилась, скатала «Парижский Комсомолец» в подзорную трубу, запихнула его в авоську, подошла к двери, остановилась, подбоченилась, притопнула, с независимым видом передёрнула плечиками, поглядела на Александра и затрусила по коридору.
На её место тотчас прыгнули трое мальчишек; заголосили, замахали ногами, завертели головами и липкими леденцами в форме ящериц и кинг–конгов с уже слизанными конечностями; и Александр вспомнил, что с недавних пор он стал бояться и детей, их ещё неразорванной связи с небытиём, их дыхания, в котором слышалось его собственное прошлое, смешанное с запахом весенней пашни. Но поезд уже подъезжал к его станции. Александр поднялся и, сторонясь мелькавших в воздухе ботинок, вышел из вагона.
В переходе на Opéra в нос ему ударил запах вина; в тот же момент Граверский увидел огромное кровавое пятно. Он ошалело остановился, и лишь получив весьма невежливый толчок в плечо от спешащего пенсионера, понял связь между багряной лужей и духом перебродившего виноградного сока.
Всё это произвело на Александра действие чрезвычайно необычное; какое–то воспоминание пронеслось у него в голове; Александр улыбнулся и ускорил шаг.
Пересев на третью линию, он уже меньше задерживал взгляд на щербатых, косых и прыщавых лицах. На станции Св. Лазаря в вагон вошли румыны и принялись плясать и трясти бубном под фонограмму цыганских песен. Пассажиры расслабились, а затем, наоборот, сжались, упёрши взгляд в одну точку, когда чернавка, подрагивая жирными бёдрами, прошла меж рядов, собирая плату. Вагон оказался неурожайным, она скорчила весьма пренебрежительную гримасу, но музыка продолжала вырываться из недр магнитофона, и волей–неволей ей пришлось танцевать. Поначалу она делала это механически, несомненно, подсчитывая утреннюю выручку, но затем, будучи не в силах противиться ритму, разгладила морщину и затанцевала уже по–настоящему.
Александр покинул подземелье, снова очутившись в мутном городском воздухе. Граверский ненавидел ледяной высокомерный квартал, где ему приходилось работать, но сейчас он вдруг вспомнил, что бульвар, по которому он идёт, назван в честь храброго защитника затравленного короля, и – чего с ним не случалось уже давно – неожиданно для себя самого злобно улыбнулся, смачно плюнув на асфальт.
Войдя в университет, он чинно поздоровался с привередливыми неграми, сидящими за решёткой вахтёрской будки, и благо до лекций оставался добрый час, направился в столовую, уселся за колченогий столик, заказав литр итальянской газированной воды вместо ставшей привычной полбутылки белого вина.
Тут неожиданно распахнулась левая створка двери. Высоченные своды столовой огласились визгливой французской речью и несмелым русским тявканьем. На пороге появился один из пробившихся в науку кулаков, большой сорбонагский начальник, давно знакомый Александру своей мордой варана и душой Вар–раввана. Маленький и гневливый (как сказал бы Рабле), он обожал лакеев (которых так щедро экспортирует на Запад родина Пушкина) и сейчас был окружён свитой активисток, с энтузиазмом трясших пегими гривами, не забывающих также раздувать розовые щёки, бойко поводить бёдрами, шустро цокать стоптанными каблучками и взмахивать ресницами, на которых Граверский подметил – то здесь, то там – перхотную снежинку. Находясь в беспрестанном страхе перед барской немилостью, они смиренно посещали его лекции, от которых обыкновенно голова разбухала, как живот от ватрушки Собакевича.
Увидев Александра, большой начальник с вызовом засмеялся, заработал задними лапками и завизжал: «Ха–ха! Ха–ха! Ха–ха! М-сьё Граверский! Как дела!». Пожав Александру руку, он тотчас, наклонивши голову, бросился к очень большому начальнику, шишкоголовому старику с орденской прищепкой Почётного Легиона на лацкане пиджака–ветерана. Комсомолки замешкались (одна из них сложила бескровные губы ижицей) буркнули приветствие и, пахнув смесью пота с «Голубым часом», устремились к месту встречи повелителей.
Александр вытер ладонь о штанину, допил последний стакан Сен – Пелигрино. Сзади, сквозь благоговейное мычание женского хора, до него донеслись звуки приветствий и поздравлений. Очень большой начальник родился в Румынии – сам он так и представлялся: «Je suis d’originalité roumaine» – имел монакское подданство и состоял одним из юрисконсультов турецкого посольства. На днях он получил премию «Мамамуши» за перевод речи мольеровского султана и удостоился приглашения на второй завтрак президента – тоже знаменитого переводчика, когда–то опубликовавшего французский пересказ Бориса Горгулова.
Александр не стал выслушивать повествование о республиканских яствах и вицмундирах. Он поднялся, отодвинув стул с грохотом, заставившим вздрогнуть администраторов, и скорым шагом покинул столовую, отправившись на лекцию.
В аудитории уже сидела чёртова дюжина студентов. Как обычно, урок прошёл невесело. Школяры тупо вторили металлическому голосу засунутого в магнитофон нудного лингвиста и лишь хлопали глазами, когда Граверский сопровождал свои объяснения библейской идейкой–иудейкой; или перечнем языков, на которых, согласно императорскому мнению, следовало общаться с Богом, лошадьми, мужчинами и женщинами; или мудрым афоризмом местного производства, вроде: «Искренность состоит не в том, чтобы говорить всё, что думаешь, а в том, чтобы думать именно то, что говоришь».
Но в этот день Александр не огорчался, как раньше, а только сухо веселился неповоротливости мозгов граждан объединённой мастрическим договором Европы, и без всякого сожаления расстался с ними.
Работа была закончена, но впереди ему предстояла общественная нагрузка – пытка дружеского ужина с коллегами. Профессора переизбирали своего предводителя, после чего устраивали пир горой с заздравными тостами и танцами. Александр, как обычно, в выборах не участвовал. До вечера оставалось немало времени, и он решил пообедать в знакомом греческом ресторанчике.
Когда Граверский вышел из университета, тьма снова напитала собой город. Одноногие жёлтоглазые циклопы проснулись, заполонили улицы, принялись раскачивать головами и прихорашивались, глядючи в свои витринные отражения. Александр спустился по бетонным ступеням в знакомое подземелье, вошёл в гукнувший поезд. По обыкновению, в рабочее время здесь преобладали выходцы из Африки, рядом с которыми, на краешках сидений, ютилось несколько аборигенов с Monde’ами в руках. Александр сел и неожиданно для себя самого вдруг ставшим железным дорсальным мускулом отвоевал большую часть двухместного креслеца у удивлённого конголезца в кожаном пальто от Ив Сен Лорана. Напротив Александра восседало воплощение Родины – Матери волофскоязычной волости Сенегала. Гигантская негритянка, схвативши в охапку свои чудовищные груди и придерживая сопевшего детёныша, с настороженным выражением лица изучала экспансионистское поведение Александра. Он посмотрел ей в глаза. «Расыст», – пробурчала она и отвела взор. Александр хохотнул от удовольствия. Разбуженное дитя раскрыло кулачки, показало белые ладошки и, сделавши змеиное движение туловищем, обвило руками шею матери.
Очутившись на улице, прямо около любимого ресторана, Граверский с изумлением и радостью ощутил уколы тёплого упругого счастья. Он поздоровался с хозяином, сел за стол, заказал муссаку, толстобрюхую бутыль минеральной воды, ослабил шёлковый шнурок галстука, задержал на нём руку и, подумав, снял его вовсе. Затем Александр попытался избавиться от пуговицы на кадыке, неожиданно нитки хрустнули и белое колёсико покатилось по полу. Граверский не стал нагибаться. Ожидая блюда, он пил афинскую воду, вглядывался в набившие оскомину критские маски, прописные и строчные буквы греческого алфавита, висевшие прямо перед ним на прокопчённой стене, а когда грузный гарсон принёс дымящуюся тарелку с овощами и звездообразным куском говядины, Александр попросил открыть окно и с аппетитом принялся за еду.
С противоположной стороны улицы, из витрины булочной, на жадно уплетающего мясо Граверского смотрела запоздалая крашеная тыква с огарком свечи в сведённой судорогой бешенства пасти, а в отражении чёрного стекла Александр наблюдал, как за его спиной встретились две тени бородавчатых парижских гомосексуалистов, пожали друг другу левые руки, поцеловались и захихикали.
Александр расплатился последними франками, но сразу уходить не стал, а лишь сверился с часами, снял браслет и с наслаждением потёр запястье. Минут через двадцать Александр решил идти в университет пешком. На улице скупо накрапывал дождь. Крупные холодные капли плюхались на серую городскую скорлупу, – «Булгаковское яйцо» – подумал Александр, – «Уже проклёвывается!», – заметил он, угодивши ногой в вырвавшийся из–под земли столб пара. На поверхности показалась рожа пророка Магомеда, залаяла по–кабильски, пропала; чугунный люк со скрежетом отъехал в сторону, и из отверстия выскочил тощий скелет, обтянутый тёмно–зелёной спецовкой содомского Горсовета. Спасаясь от дождя, он затрусил к лупоглазому автомобильчику и юркнул внутрь. Экологически чистая машинка сразу затряслась, пророк устроился с комфортом, свернул горло бутылке божоле и принялся жадно высасывать её кровь.
Перейдя Сену, Александр оказался около Французской Комедии. На балконе, с газетой в одной руке и с сигаретой в другой, в полном обмундировании, стоял Калибан и разглядывал талибов местного производства, резвившихся внизу на скамейках. Здание зазвенело. Калибан вздрогнул, его огненный плевок описал полукруг и потух на асфальте. Театр замолчал, набрал полную грудь воздуха, загудел мощной настойчивой сиреной и поглотил Калибана.
На ужин Граверский опоздал. Войдя в актовый зал, он увидел, что светочи науки, оттащивши в угол фанерную, выкрашенную под гранит трибуну, уже сидели за сдвинутыми столами, громко расхваливали свои публикации, лязгали оловянными приборами и шушукались о главном, о выборах. Только что переизбранный большой начальник, вспотевший и розовый, как морская свинка, покосился на раскрытый ворот Граверского, протянул ему ладошку, увлажнил соком своего тела короткую, но ветвистую линию жизни Александра, поворотился к своему соседу слева, знаменитому писателю – ещё одной букве «Б» русской литературы – настолько занятому поглощением бараньего бока, что видны были лишь его неспокойные мохнатые брови – и заорал уже нетрезвым голосом, перекрывая шум жующих челюстей:
– Я тут шеф! Ха–ха! Ха–ха! Ха–ха! Голова. Все меня так и называют – голова!
– А как будет по–французски «голова»? – вежливо осведомилась буква «Б».
– Тет! «Голова» по–французски – тет, – пискнула девушка из свиты и, осклабившись, залилась краской.
Александр поздоровался с другими коллегами и занял оставленное ему место, оказавшись около двух разукрашенных, как рождественские ёлки, Ольг, погрязших в ольгах переводов; внучки Трофима Лысенко, недавно отпраздновавшей конец Рамадана, преподававшей в Сорбонне историю советского искусства; и жабообразной парижанки Электры Шабашкиной, умело маскировавшей свой тряский жир под жар–птицей русской шали. Александр отодвинул тарелку, понюхал источавшее запах болгарского перца вино и не стал его пробовать.
Неподалёку, справа, сидели университетские хлюпики: седовласый троцкист Арлекин Лукадзе – потомок кавказского витязя, проживающий на юге города, на rue de la Pioche, и ежедневно добирающийся на работу пешком, сохраняя, таким образом, независимость от сталинских профсоюзов, властвующих в общественном транспорте; лысый длинноухий советский математик со ртом, полным низкопробного золота и рыбного филе; весь обгоревший сумасшедший старик, уже четыре десятилетия мечтающий об университетской кафедре, но так и не получивший желаемого.
Слева насыщались две дамочки в чёрном, одна из которых, Аделаида Ивановна Пятнажко, если посмотреть на неё сбоку, напоминала разъевшуюся в стойле кобылу; хороший парень толстовец Нестор Ипполитович Хомутов; напросившийся на ужин жирный коллекционер с энергичным выражением купеческой бороды, имеющий прапорщицкий чин уже несуществующей французской армии и целый шкаф ворованных чайных ложек второсортных русских писателей в изгнании. Напротив коллекционера, чавкая и сопя мохнатыми ноздрями, поедал серую арабскую плюшку помощник доцента Лазарь Исаакович Коганович, недавно выпустивший трёхтомный труд Солженицын и пустота, где он доказывал, что «жить не по лжи» означает «лгать, лгать и ещё раз лгать».
К Александру подсел прекрасно говорящий по–французски скользкий молодой человек и принялся настойчиво выспрашивать. Ему хотелось знать всё: не поменял ли Граверский имя по приезде на Запад, не написал ли он чего–нибудь новенького, не болят ли у него глаза, и вообще хорошо ли он себя чувствует.
– Да! – встрепенулся вдруг Александр, прервав град вопросов, – сейчас я болен, потому что грязен, как негр. Но я не негр, я вымоюсь – буду похож на человека.
Его голос на мгновение перекрыл жужжание усталой беседы. Троцкист икнул, поперхнулся красненьким вином; у математика отвисла челюсть, выставив на всеобщее обозрение золотой фонд страны Советов; две Ольги хлопнули ресницами, многозначительно переглянулись и отодвинулись от Александра; Аделаида Ивановна застыла в четверть оборота, отчего над её верхней губой чётко обозначился пушок усиков; сидевший рядом с ней коллекционер потянулся было к её ложечке, но, подумав немного, отдёрнул руку.
Грянула музыка. Всё смешалось. Математик танцевал с жабой, перебирая пальцами бахрому жар–птичьего хвоста. Мадемуазель Лысенко вертелась с хромым Лазарем Когановичем, расхваливая ему великолепие недавно принятой ею религии. Коллекционер вальсировал с Пятнажко, натужно улыбаясь всякий раз, когда неуклюжая дама наступала своей исполинской туфлей на его лакированный башмачок. Арлекин Лукадзе также вознамерился было выбрать партнёршу, но вдруг зазвонил брюхом, схватился за бок, выдернул из–за пояса сверкнувший в воздухе телефон и завопил, перекрывая гам: «Да! Да! Наш выбран с перевесом в двенадцать голосов. Передай всем!»
Здоровенные динамики захлебнулись, рыгнули и, собравшись с силами, грянули кубинской сальсой. Пары распались, соединились вновь и, беспрестанно сбиваясь с ритма, пихая друг друга локтями и задами, принялись лихо выкаблучивать тропического тропака, заставляя дрожать вспотевшие окна. Александр покинул стол и, стараясь не привлекать внимания, стал пробираться к выходу. У самых дверей он пропустил вперёд большого начальника, тащившего за серый рукав спотыкающийся костюм–тройку бубнящего литератора. Несмотря на сопротивление, знаменитость была выволочена в коридор, где большой начальник, подпрыгивая в такт доносившимся из зала взрывам музыки, лопоча, прыская слюной и пытаясь раздавить в ладошках прихваченный из вазочки грецкий орех, взялся за изложение тезисов своей последней книжки, состряпанной из скелетов четырёх кандидатских диссертаций: «Ведь всё обо всём уже написано. Нечего ломать себе голову, как, ха–ха! ха–ха! ха–ха! какой–нибудь древний епископ из заштатного африканского городишки», и, заприметив своего заместителя, выскочившего из туалета, продолжил: «Многие с этим не согласятся. Ну, что ж делать, ха–ха! хе–хе! кхе, кхх, один любит попа, другой попадью».



![Книга Homo technicus, год 3020[СИ] автора Николай Саврасов](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-homo-technicus-god-3020si-225068.jpg)
