412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ливри » Ecce homo (рассказы) » Текст книги (страница 3)
Ecce homo (рассказы)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:06

Текст книги "Ecce homo (рассказы)"


Автор книги: Анатолий Ливри



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Затем я принимаюсь за мёд. Серебряная ложечка погружается в вязкую магму, протискивается в лабиринте ломтиков сот, делает рывок в сторону и вверх и как трепещущая рампетка с добычей, мелькает в воздухе, застывая над вазочкой. Долгая лунная слеза капает на медовую поверхность. Я опрокидываю содержимое ложечки на хлеб. Расплавленное золото обрушивается на ржаную мякоть, жадной лавой стремительно стекает по коричневой корке. Мои зубы впиваются в хлеб. Мёд обволакивает дёсны, нёбо, язык и новорождённый резец, отчего начинаются долгожданные полуденные судороги, так схожие с утренним удовольствием, когда ещё холодными пальчиками я играю в моей отзывчивой промежности.

Один за другим я проглатываю куски хлеба под толстой подвижной медовой кожицей, и пока я с трудом двигаю челюстями, тихонько мычу, стоптанной подошвой сандалии подталкиваю попку поросёнка, занятого под столом обезумевшим от ужаса детёнышем–пауком, вспоминаю я братика Рене со спущенными штанишками и его чем–то изнутри набухший отросток, который он окрестил таинственным поросячьим именем Зизи и дал мне подержать во рту.

От утреннего бега, слёз, меда, солнечного жара веки мои тяжелеют. Поросёнок наконец–то съедает паука и, важно виляя задом, удаляется за шкаф. Дверь трепещет и постанывает от сквозняка. Младшая дочь тролля, ненароком толкнув ветвь розового куста, захлопывает окно в сад. Я отодвигаю отозвавшийся хрустальным всплеском поднос, кладу голову на тёплый стол, мгновенно загудевший ракушкой с эгейского пляжа и, закрывая глаза, слышу, как поросята наперебой объясняются в любви с польщённой розеткой… Лес зароптал, наполнился гулом железного бега и тяжким, предвкушающим истошный вопль дыханием. Воздух взвизгнул, и топор хрястнул меня в левый бок, по рёбрам. Кровь залила кожаные ножны – я отпрыгнул вмиг, оскалил зубы, взвыл, загоготал и пустился в пляс – раз! – покрывало сошло с моих глаз, мой короткий меч пронзил живот, и победный крик слился со стоном жертвы. Рядом я ощутил дыхание бога, мой щит прикрыл его правое бедро, тотчас затрепетав от орлиного клюва стрелы, и, всевидящий, я закружился по поляне, в темноте различая тени братьев и тени врагов. Каждый мой удар нёс смерть, в каждой смерти находил я дрожь наслаждения, чей ритм был близок вихрю моего танца.

Позже, чтобы войти в священную ярость, я уже обходился без ран. Мой противник только сжимал окованное медью топорище, а я уже знал, как металл расчленит кромешную тьму и, не замедляя победного пляса, делал рывок вперёд и в сторону. Гибкое лезвие моего меча, как жало индийской змеи, молниеносно достигало своей цели – крушило череп, рвало печень, дробило ключицу, в широком круговом полёте разрубало ляжку, – а я уже нёсся по застывшему в восхищении бору, по шаткой палубе царьградской галеры, по ужаснувшейся лютециевой улице в поисках нового танцора.

А однажды я понял – это смерть, и, встав на цыпочки, замер в блаженной судороге предчувствия гибели. Волны грудью бились о наш драккар и, чавкая, лизали лопасти вёсел. Стрелы вылетали из тьмы, пробивали лбы и кольчуги, и как львиная пасть, алел у мачты огонь. Из темноты, улыбнувшись одними чёрными глазами и откинув вьющуюся белокурую прядь, крысолов прошептал: «Подними свой щит!» Я немедленно подчинился ему, и мой сработанный из серебра и олова, с серебряным же ремешком и золотыми пластинами щит плавно пополз вверх, как прозрачная ткань с ложа пленных персидских княжон, коих насиловали мы всю ночь, а поутру девственницами бросили в полные дельфинов тирренские воды.

Копьё рассекло ночь, пронзило мне пах и вышло сзади. Я нащупал его гладкое древко, ощутил его толщину и загоготал от неслыханного счастья. Всей пятернёй я ухватился за его железный наконечник, и мои пальцы отлетели в стороны. Я засунул в рот то, что было моим кулаком, всасывая терпкий солоноватый сок, как когда–то в детстве – дикий мёд из разорённого улья. Левой рукой я схватил бадью с горящей смолой, прижал её к животу, в который пчелиным роем уже успели жадно впиться семь стрел, взвыл медведем и сиганул на палубу данов, откуда в кудрявом порядке к нам лезли бородатые тени с ножами в зубах. Там, расплескав смолу, я вылил жидкое пламя на себя, далеко отплюнул откушенный язык, бросился к материнскому покрывалу чёрного паруса, сорвал его с мачты и, захлёбываясь кровью, пошёл плясать по драккару, сея огонь и ужас… Шмель, как бывало уже не раз, ткнулся в мочку уха, запутался в волосах, нажужжал мне тайны, подслушанные им ночью у разговаривающей во сне земли, и отправился в сад по своим клеверным делам. Я протёрла глаза и окончательно проснулась, тотчас постаравшись забыть о сне, – каждый день одно и то же, а я всё равно в этом ничего не смыслю.

Солнце, уже описав свой полукруг, освещает горы с другой стороны ущелья, а напротив маленькая индиговая тучка плотно сыплет серую манну на стадо коров, повернувших ко мне свой однорогий пятнистый профиль, да на сосновый лес, карабкающийся к хмурой вершине в фиолетовой юбке.

Я слизываю с ножа семейство медовых капель: отца, мать и двоих детей; подхожу к книжной полке; снимаю с нижнего, наименее пыльного стеллажа гремящую изнутри коробку; расставляю фигуры в боевом порядке, с непривычки путая мужеподобную королеву и её толстобёдрого супруга. Когда же две враждующие стороны, насупившись, стоят друг против друга, в окно влетает темно–зелёная муха–великанша и принимается кружить над полем шахматной брани. Я хватаю раскрытого Гулливера и с размаху бью по пикирующему над королевой насекомому. Чёрный слон летит на пол, пешки валятся в беспорядке, толкая друг друга боками, ладья кружит на месте и тоже слетает с доски. Сражённая муха падает на G4, жужжит что есть мочи: «Ззззи–зззи» – и, забившись в судорогах, испускает дух на D3. Я скидываю её на огненный паркет, и поросята весело окружают нежданное яство. Затем я кладу на стол расправившего крылья Гулливера и принимаюсь облизывать гладкий костяной воротничок покорного короля. Мой язык ощущает сейчас каждую впадинку, каждый изгиб, каждый пощажённый лаком изъян фигурки. После я берусь за черногривого безногого коня и, не выпуская изо рта корону лишённого лица белокожего монарха, начинаю переставлять дрессированного скакуна с G1 на I2, с H3 на J4, а оттуда ещё дальше – на L5.

Так проходит ещё несколько часов. Поросята спят на отвергнутой ими мухе. Туча напротив уже излила себя и сейчас, пронзённая широкой радугой, изящно висит в воздухе дымкой пушечного выстрела. Сумасшедшая тень бабочки, как чёрный мячик, прыгает по кирпичной стене, а с самого апреля квартирующая в саду цикада урчит свою вечернюю песню.

Громкоголосый граммофон в салоне испускает змеиный шип, и медленно и величественно музыка начинает разгон. Мелодия льётся всё мощнее, и вот ураган звуков уже не удержишь ничем. С радостным звоном он распахивает окно, проносится по саду, играет там вишнёвыми листьями, завихряется, переходит в галоп и улетает в горы. Чтобы лучше видеть эту лихую скачку, я подхожу к подоконнику и представляю себя скачущей по сказочному бору в объятьях отца на невидимом в ночи иноходце.

Симфония вздымается девятым валом, нависает надо мной и плотоядно раскрывает свою пасть. Блаженство распирает мне пах, пузырьком подскакивает к сердцу и неожиданно лопается одновременно с гигантским розовым шаром музыки, способным вместить и меня, и брата Рене. Я в изнеможении прикрываю глаза и тут же ощущаю под левым веком твёрдую соринку; кончиком языка облизываю мизинец, провожу им по глазу, – раз, другой, третий, – и угольная пылинка переходит на подушечку пальца.

Уже в чёрном, под цвет ночи платье мама появляется в комнате, сверкая и дыша ещё полной музыки улыбкой. Она подходит ко мне, опускается на колени, обнимает меня, прижимается ко мне грудью и правой щекой. В молчании мы разглядываем мерцающий небесный ковёр, чётко видимое созвездие Стрельца, рябую луну, купающуюся в Сильваплане и залитый ослепительным огнём замок.

Спать мне вовсе не хочется – к вечеру на меня всегда нападает дикое веселье, желание снова носиться на четвереньках за душками–поросятами или же бежать в сумрачную конюшню и скармливать там колючий лакомый шелест мудрым животным с мягкими благодарными губами.

Мама помогает мне расстегнуть тугой крючок, снять платье, надеть свежевыглаженную ночную рубашку; спрашивает, не голодна ли я – ела–то я сегодня только раз, – выдавливает на посеревшую зубную щётку тёмную, но всё ещё сладкую пасту и наблюдает, как я, оскалившись, вожу щетиной по ровному ряду зубов с небольшой прорехой. Затем она расплетает мою косу, целует меня в затылок, подводит к постели, хлещет по левой щеке подушку и укладывает меня на напитанную шёлковым электричеством простыню.

Надо сказать, что мама суеверна, особенно когда дело касается цифр; и при любом упоминании этих бедных «тринадцати» или же «шестисот шестидесяти шести» её губы сжимаются в тонкую полоску и хищно раздуваются обычно столь узкие ноздри. Сегодня как раз тринадцатое, и поэтому мама считает, что следует подойти с чрезвычайной внимательностью к обряду вечерней сказки.

Она поднимает с пола и, неслышно ступая, выносит заснувших поросят, возвращается, включает ночник, прячет прямоугольное лицо ночи под тотчас задышавшей тюлевой вуалью, садится на край постели, стряхивает с белой простыни ресничку – всё это с мечтательным выражением глаз. Медленно гладит мне левую руку от запястья до плеча и обратно, вдруг озаряется радостной улыбкой, и я слушаю историю про играющего с мопсиками одинокого короля: миндалевый прищур, белоснежный, как лепестки лилии, воротничок, польская шапка, рубиновые пуговицы широкоплечего камзола да орден Святого Духа на тёмно–изумрудной ленте. Король проносится по полю Жарнака, его конь в сумасшедшем беге пронзает Европу, цокает по брусчатке Бетизи, высекает искры на Сен – Марко, вороной грудью взрезает краковские сугробы. Мамин голос прядёт свою пряжу, останавливается, распускает нить и снова принимается за работу. Тюлевый парус наполняется ветром. Гора напротив плавно трогается с места, и, всё ещё силясь ухватиться за удаляющийся от меня мамин камертон, я погружаюсь туда, где из–под пахнущей миррой и мёдом кисеи голубого тумана слышится задорное похрюкивание, где копыта трагелафов из весёлой папиной книжки роют влажную тропинку, теряющуюся меж сосновых ветвей, откуда мне улыбаются высоколобые конские морды. Я бросаюсь к ним. Корабельные мачты шумят своими хвойными кронами. Чаща потягивается, в блаженной неге зевает и проглатывает меня: А! А–а–а-а-а! Ещё немножко! Ещё!.. Взревев по–ослиному, оконная рама захлопывается, выпускает когти, крепко–накрепко впивается в подоконник, но с улицы всё равно слышатся истошные вопли: «Nick le Pen! Vive la République! Á mort facho raciste! Vive la démocratie!».

Закрыв окно, моя правнучка продолжает подметать пол, но её негритянские губы не перестают шептать: «Mort a la France!». Наконец она ставит метлу в угол, задирает прозрачную рубашку, оправляет цветастый лифчик, подтягивает до пупа синюю юбку так, чтобы вышитый золотом длинноусый сталинский портрет оказался на самом заду, сверяется с часами, ненавидяще смотрит на меня и выбегает из комнаты.

«У–у–у-у–у–у!», – перекрикивает толпа рваные гудки автомобилей и гугнивого истерика с мегафоном. По площади Республики освещённый желчью прожекторов многорукий монстр проносит красные плакаты. «Ник – Ник-Ник – Леп-Леп – Леп-Мор – Мор-Мор – Фра-Фра – Фра», – нестройно скандируют тысячи глоток. Из чудовищного брюха слышится урчание «Марсельезы». Исполинские тени бегемотов и левиафанов дрожат на стене спальни. Чей–то невидимый кулак нещадно сжимает мне сердце, и тупая, нечеловеческая боль захлёстывает меня. Вся в испарине, я изгибаюсь по–кошачьи и что есть силы дёргаю шнур звонка в форме раскрытой пасти змеи, чей хвост тотчас отзывается в коридоре металлическими погремушками, напоминающими лягушачий хор: «Брекекекекс – квак – квак – брекекекекс – квак – квак». Ещё. Ещё раз. И лишь когда квартира переполняется кваканьем, в комнату боком входит моя внучка – необъятных габаритов мулатка в жёлтом суданском платье до щиколоток, с огромными ушами, парой неспокойных подбородков и «птичьим гнездом» на макушке. Громыхая дюжиной золотых браслетов, она хватает мою всю в изумрудных прожилках руку, в поисках бешеного пульса сжимает запястье своей потной пегой ладонью, с гадливостью смотрит на меня, и в её выпученных мавританских глазах можно прочитать единственное слово – наследство.

В изнеможении я отворачиваюсь к стене. Внутри уже нет ни страха, ни ненависти, ни отчаяния – только пустота да жуткая боль, разрывающая мою грудь на части.

«Почему именно сегодня мне приснился день моего детства? Почему? Почему?». «У–у–у-у–у–у», – воет Марсельеза; «Ник – Ник-Ник – Леп-Леп – Леп-Мор – Мор-Мор – Фра-Фра – Фра», – лает чернорукий легион за окном. Я стискиваю беззубые дёсны и вижу, как другая чернокожая рука с электронными часиками, показывающими шесть минут восьмого, подносит к моему лицу карманное зеркальце. Тщетно я силюсь согреть его дымкой дыхания, чтобы не видеть этих глубоких старческих морщин, умоляющего выражения карих глаз и неряшливых седых косм. Гортанный голос с удовлетворением изрыгает: «Пиздец бабке!» Волна накатывается. Тьма растворяет озарённую неоновым светом спальню, утомлённую метлу в углу, увядший букет фиалок, чёрную руку в жёлтом рукаве. Моё отражение медленно исчезает из круглого зеркальца… Чаща расступается, и величественный рогатый силуэт неслышно проносится по тропе. Коленками в рваных колготках я опускаюсь на синеющий под слоем тумана упругий дёрн; руками, так похожими на руки братика Рене, шарю в зарослях папоротника и влажных ландышах; отмеченными гуашью пальцами нащупываю мягкошерстное тёплое тельце; что есть мочи прижимаю к моей почти мальчишеской груди довольного розового поросёнка и сквозь белое, с голубыми лилиями платье чувствую его неспокойные копытца и пятачок. Слёзы вскипают, двумя жаркими струями заливают мне щёки: «Хрю – Хрю-Хрю – Кьик-Кьик – Кьик-Кьик – Кьик!», – верещу я. Лошадиная голова склоняется ко мне, обдаёт меня облаком густого пара, нежными улыбающимися губами проводит по щеке: А! А–а–а-а-а! Ещё немножко! Ещё! Ах как хорошо! А! А–а–а-а–а–а-а!..

Сарн, Энгадин, сентябрь 2002

ВЫЗДОРАВЛИВАЮЩИЙ

«Чувство выздоровления – одно из самых сладостных».

Зина Мрак

Ночь пристально разглядывала его взъерошенные волосы, дрожащие губы, серые скулы, широко раскрытые от ужаса глаза, хилые плечи, костлявую грудь, толстый живот, ледяные пальцы с искусанными ногтями, мёртвой хваткой вцепившиеся в оконную раму. Затем, исполненная сознания своей власти, дважды качнув плоской головой, выплюнув и тотчас засосав рогатку–язык, гремя и блестя мелкой чешуёй, она убралась восвояси, свернувшись кольцом, затаилась в логове, лишь изредка пронзительным шипом напоминая о себе.

Александр Граверский всхлипнул, обмяк и заковылял прочь от окна, распахнутого в желтушный парижский мрак. Под его взглядом спальня закишела шаткими, валкими, дышащими сильным транквилизатором рептилиями. При более пристальном изучении гады тут же начинали плавиться, обрастать мхом, шерстью и бронёй, похотливо ухмыляться красной беззубой пастью из засады, где днём обычно стоял нещадно жрущий киловатты, весь в лёгких седых локонах обогреватель. За спиной Александра, скрежеща хвостом по асфальту, рыгая и плюясь пламенем, пробежал несправедливо наказанный Кадм. На белом экране стены мелькнула прокрустова тень, разложила пыточные орудия на ложе Александра и скатилась в Тартар.

Граверский натужно вдохнул тлетворный запашок нестойких монстров и, с трудом пролагая среди них дорогу, расталкивая наименее свирепых и с опаской сторонясь когтистых и клыкастых, медленно направился к ненавистной постели, чувствуя, что позади чудища снова собираются в несметную рать, выстраиваются в боевом порядке остророгим полумесяцем вперёд, корчат и без того богомерзкие рожи и уже вылетают на разведку, шумно хлопая крыльями у самого затылка.

Одеяло из верблюжей шерсти, две гигантские пуховые подушки и одна миниатюрная, с непробиваемым черепаховым панцирем под клетчатой наволкой, лежали там, где их оставил мегарский бандит. Александр упёрся коленями в край кровати, боком повалился на разрисованную пёстрыми лентами простыню, затылком продавил плотно обтянутое шёлком брюхо обезглавленного инвалида с четырьмя культяпками, накрылся плешивым горбом корабля пустыни и поворотился к стене, чтобы не видеть гнилых резцов, выставленных трёхголовой ночью из своей прямоугольной пасти.

Нечисть тотчас ринулась к нему, длинными, специально для этого приспособленными хоботками принялась выкачивать воздух из его лёгких, навалилась всею тяжестью на его грудь, рёбра, хрупкий податливый позвоночник, лишая Александра последних капель кислорода, смешанных с вонью испарений гигантского города.

Корчась в судорогах асфиксии, Александр вскочил на колени, кинулся к спасительному окну, отдавив ногу зазевавшемуся неповоротливому гному. Прижавшись правым бедром и мошонкой к ранее столь страшным зубам, которые сейчас урчали тёплой батарейной влагой, он высунулся наружу и стал жадно заглатывать куски желчного воздуха.

Сверкнув чешуйчатым нарядом, ночь появилась из засады, встала в стойку и, качая головой, уставилась на него своими карбункулами, шипя и поигрывая погремушками хвоста.

Александр выдержал взгляд ночи с мученическим терпением, а когда она убралась, то, не желая снова расталкивать давно прописавшуюся в его трёхкомнатной квартире нежить, пытаясь выиграть время и оставить с носом проныру–страх, стал пристально изучать всё вокруг, сразу заприметив, как в чёрных, на кровавой подкладке, небесах без единой звезды, прыщущий огнями дракон в чине генерал–полковника советской армии разворачивался по всем правилам сатанинского пилотажа; как у самого подножия дома, на кирпичном пьедестале, в неоновых отсветах предвыборной рекламы социалистической партии плавилась когда–то белая, а теперь из–за копоти и мрака разжиревшая и ставшая негритянкой Помона; как пять детёнышей Бандар – Логов, упрятав хвосты в широченные штаны спортивных костюмов, крадучись выбрались из джунглей парка, проворно вскарабкались на остроконечную ограду, с комфортом устроились на ней, вынули мобильные телефоны, и, неустанно размахивая когтистыми лапами, залопотали на своём наречии. Ночь снова зашипела из своей берлоги, нечаянно стукнула в колокол русской церкви, отозвавшийся пять раз пситтакистским эхом, отрыгнула мутную музычку официального радио, тут же снова проглотила её и представилась: «мой первый слог – первый слог французского «первого»; мой второй – русская часть провансальского «да»; мой третий – немецкое место, где спрашивают: «кто хочет обмануть меня?»»

Наконец над превосходно сохранившимся тиранозавром, на чьей впалой груди красовался распятый полгода назад и уже высохший розовый куст, показались хлипкие лучи заскорузлого парижского солнца. Но даже их было достаточно, чтобы Александр перестал задыхаться. Чертовщина за его спиной начала привычно распадаться на куски, кусочки, кусочечки, застелилась по полу лунной пылью, ловко набилась в щели паркета, запорошила университетские бумаги, мягкой пудрой облепила корешки книг и затаилась до следующей ночи.

Небесная желчь закраснелась и сгинула. Восток расцвёл кумачом пролетарского туберкулёзного плевка и осветил рыло каменного исполина, увенчанного ветвистыми рогами, покорёженными в битвах за самок. Александр закрыл окно, задёрнул занавеску, будничной, немного нервной походкой дошёл до кровати, лёг, укрылся одеялом и мгновенно уснул, погрузивши голову в прохладную мякоть подушки.

*****

Грубые, угловато–негибкие, шершавые; челюсть небрита, родинки волосаты, мышцы хилы, упырьи губы жирно накрашены розовым и несладким, серые клетчатые рубахи дышат потом и мылом, а под ними нехотя и плохо прячутся пегие скелеты майки и лифчика; визгливы и бескультурны, надменны и лицемерны, трусливы и жестоки – это мои мать с отцом. Взявши мои руки, – он левую, она правую, – ведут меня на заклание в спланированное ублюдком–архитектором здание, чьи два корпуса, как пара недозревших сиамских близнецов, соединённых толстенной пуповиной, в немой ненависти обозревают друг друга.

Внутри школа кишмя кишела разнокалиберной нечистью. Те, что покрупнее да посерее кожей, цепче держались за густой похабный воздух классов и умели быстро наполнить его своей шизофренией. Бесы помельче собирались в две зловонные кучи – коричневую и тёмно–синюю – старательно отращивали себе рога, клыки и щетину, дабы по прошествии нескольких лет всецело походить на своих учителей, насквозь пропитавшись их тяжкой муторной мудростью.

Я же инстинктивно ненавидел царствующие всюду грязь и симметрию. Лишённой дома улиткой ускользал ото всех в ещё неизвестный, но с первых мгновений детской памяти родной лес, шуршал отёкшими ступнями в гостеприимных, рыжих сугробах падших пятиконечных листьев, откуда временами неожиданно выпархивала грустная осенняя репейница, не получившая визы в Африку. Русло глубокой лиственной реки уводило меня в самые дебри бора, но я не сворачивая брёл по её похрустывающей поверхности, неустанно повторяя и рифмуя несколько уворованных, друг для друга созданных слов: erwacht – gedacht; schlief – tief; Weh‑Vergeh.

Возвращаясь запоздно, толкая железную дверь и стараясь не смотреть на нежно глядящую с вешалки жокейскую шапочку, скроенную из шкурки жеребёнка–заморыша, я проходил к себе в комнату, кидал в пыльный угол учебник с рожей гугнивого кретина на обложке и, трепеща от предвкушения неслыханного наслаждения, хрустнув твёрдым переплётом, раскрывал столетний том как раз там, где в обрамлении росписи запрещённых ятей, в центре плотной страницы, на миниатюрной иллюстрации, обуянная страстью нимфа бросалась на отбивавшегося от неё, полного отвращения ныряльщика.

Потом наступал черёд сна, который накатывался очистительной волной всемирного потопа, и чудные видения открывались моему взору. Я всплывал под потолок, сохраняя лежачее положение, мерно парил у самой кромки обоев, иногда отчаиваясь на дальний дедалов перелёт к обливающейся слезами богемской люстре. Затем пронзив горячим телом слюду заклеенных на зиму окон, уже радостно и бешено, с гиканьем и свистом, пикировал я над тяжёлой тушей охваченной летаргией Москвы, лёгкими перстами щекотал её жирные тёмно–коричневые бока, а после, наскучив этой забавой, поднимался выше. Там движение становилось мощнее; мохнатое тело Земли на мгновение пропадало из глаз и вдруг открывалось, преображённое, золотом светящееся изнутри, с украденной у Сатурна набедренной повязкой, с квадратным пупом, от которого во все стороны расходились пять розовых, дрожащих на ветру материков, и на сколько бы я не удалялся от моей планеты, её червонная душа беспрестанно переливалась в центре весёлой вселенной.

А хмурым утром, всё ещё со сладким привкусом неба на кончике языка, я плёлся в школу, где чандаловеки с пудовыми гирями вместо грудей преподавали совсем другие, наскоро скроенные по своему образу и подобию географию с астрономией. К ним я так и не смог приспособиться, а потому считался недалёким и криворуким, и однажды, для утверждения моей дурной славы, складывая после урока исполинскую карту Евразии местного производства, изорвал в квадратные куски её дряблое туловище, отказавшись пользоваться шаблонами намеченных сгибов. После этого, вызванные негодующей нечистью экономные родители, бросая на меня укоризненные взоры, два часа ползали по полу, возвращая установленную адовым законом форму континенту, из которого моё воображение уже давно вылепило нечто непокорное, быкорогое, звероликое.

Годам к девяти мой каркас стал до того мягок, тонок и податлив, что мелкие гады принялись меня бить, вдохновляемые на этот подвиг учительницей географии с икрами мастодонта, отрастающими прямо из тёмно–зелёной юбки, выкроенной из пышущей пылью школьной занавески. Дрались они неумело, по–дворовому. Это я понял через месяц, когда, по–джеклондоновски сжав зубы, спустился в подвал, где на свежевымытом зелёном татами, в белых пижамах десятеро маменькиных сынков обучались смертоносному искусству поиска равновесия под руководством озверевшего защитника афганских гор от пуштунских племён. И каково же было моё наслаждение видеть оторопелую физиономию близорукой падчерицы Марко Поло в момент моего первого удара правым кулаком в грудь предводителя скопища липкоруких прыщавых гадов – жирного татарина с красным, заляпанным чернилами ошейником. Он ёкнул, согнулся, схватился ладошками за мятый узел галстука и грузно осел на линолеум. Мелкие твари забегали, замахали руками, гнусаво завопили: «А Граверский дерётся!», подобострастно подхватили под локти челубеев труп и потащили его наполнять воздухом к маленькому окну; и больше уже ни один из них никогда не осмелился подойти ко мне на расстояние вытянутого со звонким кияем кулака.

С тех пор, до самого отъезда, девять с лишним лет, каждый вечер под землёй целенаправленно и планомерно занимался я огрублением собственного тела. Постепенно оно становилось всё менее восприимчивым к боли, лёгким, гибким, стройным, а внутри этой жёсткой оболочки, недоступная взору зыбких гнусных чудищ, зрела и расцветала хрупкая, светлоокая, белозубая, любящая смех и слёзы вдохновения своевольная душа.

*****

Возмужавшим юношей сижу я на знаменитых крымских скалах в ожидании девятого вала, смотрю на завораживающую, как огонь, бесноватую стихию.

Моё голое тело давно покрылось ровным слоем матового загара. Швы золотятся на бедре, откуда недавно вырезали гигантскую гематому, зачатую отправляющим в звенящий нокаут круговым ударом голени. Ляжка уже не болит. Хочется победы, ветхозаветного реванша, и, мысленно балансируя на поверхности лёгких волн, щедро раздаю я хлёсткие гедан–маваши–гери, тут же поворачиваясь лицом к новому врагу от коленопреклонённого соперника.

Вдруг две мокрые пятерни ухватились за каменный выступ и, подтянувшись на руках, вся в солёных солоновых струях, показалась морская дева – шатеновые волосы, голубые глаза, а вместо жирного тунцового хвоста – пара стройных ног. Она смахнула со лба горьковатую прядь, сладострастно рассмеялась, жадными пальцами и губами потянулась к вдруг вставшему члену, запорошив своей непослушной гривой мои пах и промежность.

Стояла знойная пора. Пальмы и кипарисы стрекотали цикадами, замолкали, бросали на нас нескромный взгляд и ещё пуще принимались музицировать. Весёлая сирена оказалась будущим врачом, и до самого последнего жаркого августовского дня, на рубеже рушившейся империи, любил я мою лапочку–эскулапочку.

Вернувшись на север, я принялся избивать шатких недругов, а потом, наскучив этим, с фальшивым паспортом и свёртком зелёных купюр в кармане, перешёл никем не охраняемую границу. Европа ждала меня спящей, разметавшейся в сладком сне русалкой. Я вступил на этот континент, как в свой дом. Всё мне было тут близко и дорого: влажные леса; таинственные реки; земля, залечившая боевые раны, неисковерканная похабными пахарями, дышала легко, а из её пор вырывался лишь чуткими ноздрями различимый абрикосовый дух.

На горячих, неспокойных ногах с лёгкостью перебегал я воздушные рубежи старого континента. В рюкзаке у меня были лишь две пары чистого белья, нож и тонкая немецкая книга с эпиграфом из Авесты на обложке. Заблудившись в приграничном лесу, я обычно шёл на дым и всегда выходил к приветливому домику.

Привыкшие к нелегалам фермеры с радостью нанимали здоровяка – «серба» и смотрели сквозь пальцы на его шашни с дочерьми да служанками. А после нескольких часов ежедневной работы у меня оставалось достаточно сил для изучения по украденной в супермаркете карте Европы дальнейшего пути к Атлантике; для отжиманий на костяшках кулаков и кончиках пальцев; для разглядывания чудного мира, щедро, не таясь, развёртывающего свои тайны перед моим жадным взором.

К вечеру, не в силах противиться призывному дыханию бора, я удалялся от застывшего у амбара старика–экскаватора, отверзшего пасть, потерявшую добрую половину зубов; проходил мимо галдящей детскими голосами кроны вишневого дерева, мимо собирающих персики итальянцев, фальшиво горланящих весёлые песни; уступал дорогу Дон Кихоту на разжиревшем Росинанте и Санчо Панса на велосипеде, мирно беседующим на славянском наречии, и, поздоровавшись, как обычно, не со всадником, а с конём, попадал в объятия леса.

Я батрачил в Польше, пас свиней в Чехии, чинил мельницу в Венгрии, воровал в Австрии, разбойничал в Германии. В конце концов, двадцать девятого октября, через реку, вброд, и едва не утонув, я перешёл последнюю европейскую границу, за которой лежала яркая многоцветная шестиугольная страна, омываемая волнами исполинского, полного клоделевых бликов, океана.

У заколоченного зелёными досками здания таможни, на фоне розоватого вечернего сумрака, замерло стадо коров. Временами одна из статуй утомлённых Ио оживала, выгибала спину, рычагом вздымала грязный хвост, и толстая струя с шумом изливалась на утоптанную траву. Рядом стоящая тёлка тут же принимала эту облегчительную эстафету, и вот уже всё стадо журчало московским фонтаном «Дружба народов».

В километре от границы находился безлюдный полустанок. Древний поезд пришёл через час, и, воспользовавшись забастовкой контролёров, – денег у меня всё равно не было, – я без билета доехал до конечной станции – города, где все машины были помечены тавром с цифрой «10».

Углубившись в лабиринт дрожащих от страха улиц, я принялся рыскать в поисках съестного. Всюду предусмотрительно были спущены железные забрала решёток, из–за которых выглядывали без вины заточённые истуканы, выряженные в итальянские костюмы. Вдруг в зеленоватом тупике блеснул неоновый свет. Дверь магазина не была заперта.

У стеклянного, набитого драгоценностями прилавка стоял обрюзгший великан с синевой во всю щёку, бледными руками и кровавым галстуком. В витринах, под защитой смехотворных замочков, разделённые по расовому признаку, призывно сверкали камни в золотой и платиновой оправе. С высокого крепостного вала кассы виновато глядела малахитовая девица в серебристом платке.

Заприметив позднего клиента, синещёкий хозяин нацепил сардоническую улыбку и пальцами–коротышками принялся репетировать известную увертюру на матовой крышке. Я сразу же оценил ситуацию, степенно вошёл в доверчиво распахнувшиеся автоматические двери, отбросил со лба прядь волос, нащупал на поясе удобную костяную рукоятку и, приблизившись к покорно ожидавшей своей участи жертве, молниеносно вонзил лезвие в потайной карман его клетчатого пиджака, повернул по–корсикански нож и тотчас выдернул уже испачканную вязкой жидкостью сталь, избежав контакта с согнувшимся пополам, сразу обмякшим манекеном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю