Текст книги "В объятьях олигарха"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА 27
ИЗ ДВОРЦА НА ВОЛЮ
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Туда, куда устремились, мы добирались больше суток, сначала по шоссейному тракту, потом грунтовыми дорогами, а позже – буераками и колдобинами. Заехали в такую глушь, куда и ворон не летает, – в деревню Горчиловка, в двухстах верстах от Саратова. Около тридцати дворов, одна улица, поросшая лопухами и крапивой ростом с человека, колодец, несколько телеграфных столбов с обвисшими проводами – электричество Чубайс отключил зимой за долги.
За то время, пока ехали, я узнал Лизу лучше, чем за предыдущие два с лишним месяца. Точнее, узнал не лучше, а другую Лизу – простую, смелую, очаровательную девушку, ластившуюся, как котенок. От прежней Лизы – тоже милой и прекраснодушной, но все же немного взбалмошной и чересчур задумчивой, – не осталось следа. Теперь она болтала без умолку и смеялась по любому поводу, что бы я ни сказал, хотя смеяться было особенно нечему. На черной машине, по немецкому асфальту, а позже по русским колдобинам мы мчались в никуда.
Делали привалы, выбирая укромные места. Я допускал, что, как только обнаружится наше бегство, Леонид Фомич объявит по всей стране какой–нибудь хитрый план типа «Перехват» или «Сирена». То, что я совершаю безумие, меня мало беспокоило, оно не первое и, коли Господь попустит, не последнее, важнее было понять, что делать с этой девушкой, так слепо, беззрассудно доверившейся мне? Куда ее деть? С другой стороны, не давала покоя фантастическая мысль: если Лиза исчезнет, растворится вдруг в голубой небесной дымке, мне нечего будет делать на этой бескрайней земле.
На первом привале (ранним утром, на опушке соснового леса) разобрались с имуществом, что было в машине. Я покинул гостеприимный барский дом налегке, не запасшись даже сменой белья, зато у Лизы на заднем сиденье стояли два кожаных чемодана, битком набитых, а также в багажнике лежала большая спортивная сумка на молниях, раздутая, как мяч. Меня заинтересовал пакет с документами, который я обнаружил в бардачке: паспорт, водительское удостоверение, талон и купчая на машину. Пластиковая банковская карточка – все на имя какого–то Букина Вениамина Сергеевича, но с моими фотографиями и повсюду с точной копией моего автографа.
– Как это, как это? – запыхтел я. – Какой–то Букин с моей рожей.
– Временно, Виктор Николаевич, временно.
– Выходит, я теперь нелегал?
– Я тоже, я тоже.
– Документы хоть настоящие или липа?
– Господи, да кого это интересует в наше время.
В первый раз у меня мелькнула догадка, что это небесное создание, проведшее жизнь в заточении, с боннами и гувернерами, возможно, намного практичнее, чем я думал, и не так уж плохо ориентируется в жизни. Взять хотя бы наш побег. Ведь чтобы его спланировать и организовать, продумав множество деталей (те же документы, кто–то же их изготовил… а машина, а маршрут…), нужна, кроме всего прочего (деньги!), крепкая житейская хватка, какую трудно заподозрить в субтильной затворнице.
В деревню Горчиловка прибыли под утро третьего дня, и последние часы я вел машину почти вслепую, едва отличая дорогу от обочины, до того измотался. За весь путь мы поспали часа три на заднем сиденье машины, да и то вряд ли можно назвать это полноценным отдыхом: после обморочного забытья я вдруг обнаружил Лизу у себя на коленях и при этом мы целовались, как придурочные. Какой уж тут сон.
Юсупова разыскали легко: пожилая баба у колодца, замотанная синим платочком до бровей, не только показала дом (третий от конца улицы), но заодно растолковала, что дед Антон отправился со светом на рыбалку, его нету, зато старуха Лушка дома, только надо громко кричать, чтобы дозваться. И еще надо опасаться ихнего оголтелого пса, который уехал с дедом, но в любой момент может вернуться и напасть на пришлых. Псина зловредная, а старуха глухая. Забавная деталь: в разговоре женщина на нас, кажется, не взглянула ни разу, пялилась на черную машину, из которой мы вылезли. Из чего я сделал вывод, что появление в этой глуши гостей на иномарках – большая редкость.
Юсупов, как рассказала Лиза, приходился ей двоюродным дедом по материнской линии, короче близкой родней. О ее существовании он мог и не знать, она сама о нем узнала из материного дневника, который остался ей в наследство и который она много раз перечитала от корки до корки, чуть ли не выучила наизусть. В дневнике была запись о том, как к Колышкиным (Марина, матушка Лизы, на ту пору была еще девочкой) из деревенской глубинки, из Саратовской губернии, в 1971 году нагрянула целая депутация, человек шесть родичей, молодых и старых, и их московская двухкомнатная квартиренка на несколько дней превратилась в цыганский табор. Депутация преследовала две цели: одну духовную – полюбоваться хоть разок стольным градом, вторую практическую – сбыть по хорошей цене на рынке молодого бычка. Мясо привезли в трех полотняных мешках и, пока добирались на перекладных да пока устраивались с рынком, оно, естественно, из парнин– ки превратилось в тухлинку; перед тем как вывозить на продажу, его полночи промывали в ванной уксусным и соляным раствором, отчего еще с месяц после отъезда деревенских квартира благоухала сытным мясным духом. В дневнике описание злоключений, происшедших с лихими добытчиками в Москве, занимало пять страниц, исписанных мелким, убористым почерком, и свидетельствовало, по словам Лизы, о незаурядном литературном даровании ее матушки, впоследствии ставшей педиатром. Скоро я сам смогу это оценить как профессионал, дневник в одном из чемоданов. Я не стал спрашивать, почему она решила, что в деревне мы будем в безопасности, но поинтересовался, почему она думает, что старик Юсупов, если он жив, примет нас с распростертыми объятиями. Зачем ему лишняя докука? Лиза ответила обстоятельно. Во–первых, оказывается, в деревне еще действуют законы гостеприимства, во– вторых, она везет подарки и у нее есть деньги; в-третьих, если прием будет прохладным, мы всегда сможем купить себе дом, представив это как каприз новорусской четы, которой наскучило шляться по заграницам и потянуло на провинциальную экзотику. Все, что она говорила, трогало меня до слез. Как и Лиза, я предпочитал не заглядывать в будущее, которого у нас скорее всего не было, а жить одним днем по завету премудрого графа Льва Николаевича.
Машину мы оставили на улице, возле привязанной к забору на длинную веревку козы, а сами, войдя в незапертую калитку, пересекли двор и поднялись на невысокое крыльцо. Я постучал в дверь костяшками кулака, а Лиза весело прокричала: «Хозяюшка, ау!»
Повторив нехитрую процедуру три раза, толкнули дверь и очутились в темных сенцах, откуда, миновав еще одно маленькое, тоже полутемное помещение, попали в большую комнату, где на низкой кровати, сплошь заваленной одеялами и подушками, без всяких признаков постельного белья, восседала тучная пожилая женщина с красным одутловатым лицом, похожим на топорно сработанную посмертную маску. Женщина смотрела на нас без всякого выражения, в позе крайней усталости: толстые руки брошены на колени, прикрытые серой холстинной юбкой, выгнутая горбом спина уперта в стену. В комнате было так жарко и душно, так шибало в нос едким запахом прели и какой–то кислоты, что у меня сразу закружилась голова и пришлось опереться о шкаф. Кроме кровати и шкафа в комнате стоял круглый стол со следами недавней трапезы (оттуда и кислило?) да несколько разномастных стульев. Еще большой деревенский сундук у стены, покрытый белой вышивкой, и образ Богородицы в красном углу.
Лиза, чуть смущаясь, начала громко объяснять, кто мы такие и зачем пожаловали, говорила довольно долго, убедительно жестикулируя, а когда замолчала, женщина пожевала губами и изрекла:
– Денег нет! Ступайте себе с Богом, ребятки.
Тут уж я подключился, наклонился к ней.
– Какие деньги, бабушка Луша? Гости мы, гости, родичи ваши. Погостить приехали.
– Не ори, милый, авось не глухая. – Она сделала жест пухлыми ладонями, будто я ее оглушил. – Хоть и гости, все одно денег нету. Когда пензию дадут, тогда будут. Тогда и приходите. Когда дадут, неизвестно. Полгода обещают… Чего ж теперь орать.
Неведомо, за кого нас она приняла, кто нынче на деревне стариков додавливает, но когда спустя три часа все разъяснилось, когда вернулся с рыбалки дед Антон, когда, распустив часть забора, загнали машину на двор, когда уселись наконец за самовар, наступила идиллия.
Старик выглядел, как опаленный солнцем дубок, не подвластный времени. Золотистые глазенки в глубоких глазницах посверкивали проницательно. Двухполосная, белая с черным, бородища на грудь. Узловатые руки, словно клешни. Он быстро разобрался, кем ему приходится Лиза, хотя приблизительно. Про давнюю поездку в Москву он не помнил, в семейном альбоме, который Лиза выложила на стол, никого не узнал даже в очках, зато сообщил, что Лизу на самом деле зовут по–другому, Манечкой Егоровой, – и она ему внучатая племянница по брату Степану, сложившему голову в далекую войну под Волоколамском. Сказал, что это особого значения не имеет, будь ты хоть кочергой запечной, но каждое земное существо обязано откликаться на природное имя, ничего дополнительно придумывать не надо. Мы с Лизой стали свидетелями трогательного феномена: баба Луша нас почти не слышала, но все, что говорил супруг, разбирала до запятой и ни с чем не соглашалась. Как раз по поводу Лизиного имени они яростно заспорили, но тут начались подарки – и хозяева обомлели. Антону Ивановичу досталась кожаная куртка итальянской фирмы «Франческо», наручные часы с серебряным браслетом, электробритва в кожаном чехле, набор курительных трубок и шелковая пижама, пылавшая всеми цветами радуги; Лукерья Евдокимовна получила белоснежный банный халат с золотой оторочкой, меховые ночные тапочки, соковыжималку, миниатюрный, как пачка сигарет, приемник («Будете слушать «Ретро», баба Луша!»), косметический набор «Шанель» в нарядной коробке, перевязанной разноцветными лентами… Оглядев все это богатство и оправившись от потрясения, дед Антон жестко распорядился:
– Убери, мать, и никому не показывай… А то, сама знаешь, нагрянут.
Баба Луша послушно метнулась к сундуку, и выглядело это так, как если бы грозовая тучка слегка покачнулась на небе.
Но это еще не все. Следом Лиза начала выкладывать на стол из спортивной сумки съестные гостинцы, и чего тут только не было: блестящие упаковки с копченостями, колбасами и сырами, баночки икры, коробки со сладостями и прочее такое, рассчитанное на то, чтобы поразить воображение туземного руссиянина. В довершение установила меж богатой снеди полуторалитровую бутыль шотландского виски из тех, на какие и я иногда заглядывался в винных отделах, напуганный непомерной ценой. Окончательно деморализованный Антон Иванович только и нашелся сказать: «Это уж вовсе ни к чему, племянница, баловство одно»…
Бутыль с виски сразу куда–то унес, заметив, что это «на потом».
Позже, когда баба Луша накрыла стол для чаепития, а мы с дедом приняли «с приездом» по стопке голубого пшеничного первача и уже обсудили кое–какие насущные вопросы, осталось главное: определиться нам с Лизой на постой. Дед с бабкой категорически заявили, что отдают вот эту большую гостиную и кровать, на которой баба Луша мигом перестелит все чистое, а сами отменно устроятся в сенцах либо, если это для нас помеха, перейдут пока на прожиток к свояку, у которого целый дом пустует. Лиза бросила на меня победный взгляд, но я, хотя клевал носом, с этим предложением не согласился. Как мы будем чувствовать себя в хоромах, если хозяева ютятся в клетушке? Не годится, не по–людски. Теперь Лиза посмотрела на меня с гордостью, а дед Антон сказал:
– Безвыходных положений не бывает. И что, Луша, коли Клавкин дом откроем?
Хозяйка неожиданно захихикала, прикрыв рот ладошкой, но сразу посерьезнела и перекрестилась.
– Почему не открыть, Антоша? Все одно Клавка уж не воротится.
– Ну, это как сказать, – возразил дед.
Я попросил объяснений и тут же их получил. Клава (тоже Юсупова), их двоюродная правнучка, жила своим хозяйством через два дома от них. Молодая вдовица. Мужик ее на заре капитализма угорел от паленой водки, детей у них не было, не дал Господь. Клава так и вдовела потихоньку, ничего больше от жизни не требуя, хотя была хороша собой. И тут получилось как бы маленькое чудо. Иначе не назовешь. Три лета назад в Горчиловку по оказии завернули трое иноземцев, то ли англичане, то ли шведы, кабанчика пострелять. Охота в окрестных лесах знатная, зверя немерено и с каждым годом прибавляется. Подселились как раз у Клавы, у нее дом просторный, прокантова– лись трое суток, а когда наладились обратно в Швецию, забрали Клаву с собой. Чем–то она им приглянулась, что ли. Да, в общем, понятно чем. Клавка прибегала прощаться, от счастья была сама не своя, билась вот здесь головой о притолоку, ревела в три ручья и все одно повторяла: «Он хоть старый, да ласковый… Старый, да ласковый… Обещал весь мир показать».
– История, надо сказать, загадочная, – закончил повествование дед Антон, обретший после трех стопок необыкновенную ясность ума. – До сей поры в толк не возьму, на каком языке Клавка с ими изъяснялась? Второе: зачем ей весь мир, коли она в здешней речке купаться боялась?
Дальнейшее, честно говоря, помню смутно – дорога, крепчайший самогон, утомление, – но вдруг обнаружил, что лежу на чистой постели в светлой горнице с открытым на волю окном в лазоревых занавесках. Чувствовал себя, будто заново родился. Лиза сидела поодаль за столом и смотрела на меня. Увидев, что я проснулся, важно изрекла:
– Что ж, Виктор Николаевич, пожалуй, осталось выяснить совершенный пустяк… Кто я тебе, жена или попутчица?..
* * *
Выясняли мы этот пустяк пять дней – и пронеслись они, как волшебный сон.
Время разбилось на какие–то маловразумительные фрагменты, наполненные солнцем, негой, бесконечными разговорами и любовью. О да, это была она – с ее томительным дыханием и светопреставлением в душе. Полагая себя литератором, оказывается, я до сих пор представления не имел, как она сушит мозг, как превращает человека в примитивное существо, озабоченное только одним…
Сидим на берегу речки Свирь. Сколько глаз хватает – небо, лес, травы, вода и больше ничего. На Лизе перламутровый купальник, на мне плавки в синюю полоску. Я немного стесняюсь неуклюжести собственного тела, замордованного городской жизнью, с плохо развитой мускулатурой. Но стыдиться особенно нечего: я молод. Я так молод и глуп, как не бывал даже в пору полового созревания.
Лиза, щурясь от солнца, бросает из–под ладони лукавый взгляд.
– Витенька, ну пожалуйста, расскажи про свою жену.
– Зачем тебе?
– Она была красивая, умная, необыкновенная, да?
– Все это прошлое, к чему ворошить.
Пригорюнилась, в темных глазах огонь потух.
– Что ты, Витенька… Прошлой любовь не бывает. Она всегда настоящая.
– Тебе–то откуда знать?
– Действительно, откуда? Но все–таки я не понимаю, как это может быть. Любишь, любишь, а потом вдруг – прошлое. Значит, было что–то другое, не любовь… Она тебя обижала?
– Кто? Моя жена? С чего ты взяла? Надоели друг другу – вот и расстались.
– Значит, ты не любил, – подвела итог со вздохом облегчения и добавила сочувственно: – Несчастная женщина. Как она теперь страдает без тебя.
Я поймал себя на том, что плохо помню Эльвиру, но несчастной она не была – это точно. Какой угодно, обворожительной, лживой, злой, бескорыстной, себе на уме, но не несчастной. Лиза права в одном: я никогда не любил по– настоящему маленькую татарочку, хотя одно время мне было с ней хорошо, головокружительно, как и ей со мной.
– Пойдем в воду, – позвал я, поднимаясь. Лиза опередила, кинулась с обрыва на глубину, погрузилась с головой – и на мгновение я обмер: где она? Все оставалось на своих местах, солнце, река, блистающий, прекрасный мир, а Лизы не было. Она плыла под водой, она мастерица нырять и плавать. Я уже убедился в этом, но я ее не видел, поверхность воды разгладилась, и я испытал огромное, невыразимое страдание, как будто лишился чего– то такого, что неизмеримо дороже жизни…
Пьем чай у старика со старухой, по вечерам ходим к ним в гости. Породнились. Теперь я деду Антону тоже внучатый племянник. Но по линии другого брата, Прохора. Он уже три раза извинялся за то, что не сразу признал. Годы, глаз уже не тот, как в шестьдесят лет. Я отвечал одно и то же: с кем не бывает. На столе керосиновая лампа, только что ее запалили. В лампаде под иконкой мерцает огонек, как с другого конца вселенной. Чай богатый: баба Луша вынула из печи картофельные шаньги, поставила варенье трех сортов: брусника, малина, смородина. Плюс шоколадные конфеты и разные печенья из Лизиных гостинцев. Разговор неспешный, обстоятельный. Витийствует в основном Антон Иванович, баба Луша ему возражает, мы с Лизой соответствуем, внимаем умным поучениям.
– Без электричества жить можно, – сообщает старик, стряхивая мучные крошки с бороды. – Больше скажу, безо всего можно жить, даже без пищи, кроме совести. Как у вас об этом в городе понимают? Небось, забыли, что такое совесть?
Не успеваю ответить, встревает баба Луша:
– Дай людям спокойно покушать, старый. Проповедник нашелся. У самого–то она где?
На подковырки жены дед не обращает внимания, разве уж сильно допечет, но это редко бывает.
– Совесть, детки мои, такая штука, противоположная алчности. Меж ними боренье идет. Так в Писании сказано. Кто поддался алчности, потянулся на золотой манок, тому не видать царства Божия. Да и на земле ему худо. Без совести, вытесненной алчностью, человек становится как бы душевно слепой, немощный и бесприютный. С виду, конечно, как сыр в масле катается, а внутрь загляни – там темень и вонь. Не позавидуешь такой жизни. Мы по телику раньше смотрели, когда свет был. Их там всех показывают, которые скурвились. Ну как они живут? Страшно подумать. Все вроде есть, всего в изобилии, пир горой, а толку–то что. От страха перед неизбежной расплатой с ума сходят. Пуляют друг в дружку почем зря, пытками пытают, детишек малых не жалеют. Все от страха одного. Кто первым ближнего не сожрет, того самого сожрут. Хуже зверей, право слово.
Старик горестно качал бородой, будто грудь подметал, захотелось его утешить. Его печаль была безнадежной и такой понятной. Лиза опередила.
– Дедушка, но разве обязательно если человек богатый, то зверь? Разве по–другому не бывает?
Дед поглядел на нее с каким–то проницательным сочувствием.
– Не бывает, не надейся.
– Как же так, дедушка? Слишком просто получается. Выходит, каждый богатый человек преступник, а любой бедняк – праведник? Зачем тогда работать, учиться, дома строить, книги писать? Чтобы в лапти обуться и сухую корочку жевать?
– Путаница у тебя в голове, племянница, – доброжелательно отвечал старик. – Богатство богатству рознь. Важно, как нажито. У меня вон прадед тоже был богатым, лавку имел, два дома, много скотины и птицы, но все ведь нажил горбом, никого не ущемлял. В этом вся суть и есть. Каждому по труду воздается, а не по лихости. Нынешние богатей сами копейки не заработали, чужое поделили и скоко людей вокруг себя обездолили. Потому нет им спасения, и на праведном суде с них взыщется полной мерой.
– Взыщут, как же, жди, – буркнула баба Луша.
– Есть миллионеры, – не унималась Лиза, щечки у нее раскраснелись, – которые церкви строят, больницы, дома для престарелых. Раздают деньги направо–налево. О бедных заботятся.
– Ну да, – усмехнулся дед. – Раздели догола и подачку бросили. На, дескать, голодранец, купи себе бублик. И ведь подают тоже не по душе, опять от страха. Ну, как ограбленный народец озвереет, набросится скопом, ноги поломает, дворцы пожгет. В истории всякое бывало и еще не раз будет.
– Не спорь с им, доча, – посоветовала баба Луша, подкладывая Лизе в тарелку моченой брусники. – Чернокнижник. Ему хошь кол на голове теши, не уступит. Такой уродился поперечный дед.
Понятно, Лиза косвенно пыталась как–то защитить, оправдать отца, но ей это не удалось…
…Сварила картофельный супец – эпохальное событие. С утра было видно, задумала что–то грандиозное, выпроваживала из избы, чтобы не путался под ногами. С вечера условились пойти за грибами, но она передумала: «Сходи один, Витенька, искупайся, что ли. Ну что ты, как маленький, нельзя так держаться за женскую юбку». Я заподозрил неладное, но послушался, пошел, правда, не в лес, к Юсуповым. Дело в том, что несколько дней вынужденного безделья подействовали угнетающе на психику. Впервые за долгие годы я оказался как без рук: без пишущей машинки, без компьютера, даже без бумаги. Незаписанные слова, фразы, обрывки сюжетов напрягали сознание, словно малые, голодные, ненакормленные детки.
Обратился к деду со своей нуждой, у него бумаги не было, но нашлось несколько обглоданных шариковых ручек с высохшей пастой и пяток разноцветных карандашей. Дед сказал, пойдем к Митричу, самый культурный человек в деревне, бывший библиотекарь. Бумагой наверняка запасся.
Пока шли деревней, из огородов кое–где подымались женщины, все в изрядных летах, окликали деда Антона, церемонно здоровались, интересовались самочувствием. Дед останавливался и каждой обстоятельно докладывал, что идем к Митричу за бумагой, каковая понадобилась племяннику (мне), чтобы отправить важное послание в город. Мужики не попадались, словно повымерли. Про молодежь и говорить нечего. Дед еще раньше рассказал, что те, кому поменьше ста лет, давно подались в коммерцию и теперь, надо полагать, мало кто остался в живых. Все посек зловещий молох маммоны.
Митрич жил на другом конце деревни и оказался сухим, выскобленным солнцем до черноты мужичонкой лет шестидесяти, с запахом свежей браги. Когда мы все трое уселись на скамеечку возле дома, запах обрел материальные очертания в виде серого облака вокруг его головы. Бумаги у него тоже не нашлось, но прежде, чем об этом сообщить, он долго, нудно выспрашивал, кто я такой и зачем мне бумага. Затем безо всякого перехода предложил:
– Что ж, земляки, нешто сымем пробу по кружечке?
Дед Антон весомо изрек:
– Я все сижу и думаю, спохватишься ай нет людям поднести. Почему не попробовать, коли она есть.
– Суть не в этом, Иванович, – смутился библиотекарь. – Тут вопрос глубже. Веришь ли, буквально помрачение нашло. Третий раз заквашиваю и никак до перегонки довести не могу.
– Леший тебя водит, потому что без бабы живешь. Крепкому мужику без бабы жить вредно. Спиться можно.
Пока Митрич ходил в дом, дед поведал его историю. Баба у Митрича раньше была, хорошая баба, работящая, веселая, Настеной звали, но пропала три года назад. Пошла однажды за малиной – и сгинула. Может, медведь задрал, может, еще что, кто знает. Пропавших теперь не ищут. Митрич с тех пор керосинит денно и нощно. И бумагу, похоже, на махорку извел. Была у него бумага, как не быть. Какой библиотекарь без бумаги. Я хотел спросить, где в Горчилов– ке библиотека, откуда взялась, но поостерегся. Митрич вернулся с трехлитровой посудиной и тремя гранеными ста– кашками. Самолично наполнил все три до краев. Банку поставил на землю. Мутная белесая жидкость пенилась и отдавала сивухой. На вкус оказалась кисленькой, как квасок; Мне понравилась. Снова закурили мою «Яву». Потом повторили, как водится, потом еще. Утешное получилось сидение. Все, что томило душу, отступило, истаяло в чарующем мареве летнего дня. На задворках вселенной, возле картофельного поля, явственно чувствовалось дыхание вечности, а может, и благодати. Вели неспешную беседу с пятого на десятое, приличествующую трем мужикам разного возраста, но одинаково истомленным загадочными видениями жизни и вдруг обретшим минутный покой. Митрич предупредил, что квасок, с виду слабенький, – коварная штука и может так вдарить, что мало не покажется. Я не поверил, пил и пил, как соску сосал. Митрича с его сухим лицом и как–то безобидно осоловевшего деда Антона воспринимал совершенно как родных людей, как встреченных неожиданно задушевных братьев.
Сперва помянули пропавшую без вести Настену, супругу Митрича, и я, спохватясь, выразил соболезнование. На что Митрич, блеснув внезапной слезой, возразил, что хоронить ее рано. Пустили по деревне слух вздорные старухи, что ее, дескать, обратал медведь, но это, конечно, чушь. Не такая Настена баба, чтобы поддаться косолапому или любому другому лесному насильнику, да и медведи в их местах приветливые, с руки едят, как в зоопарке. Ежели встретится шатун, так, скорее всего, одичавший коммерсант из города. Такие действительно в район иногда забредают, но с ними у Настены разговор короткий… Морщась от насмешливых похмыкиваний деда, Митрич признался, что подозревает другое. Последнее время Настена шибко убивалась из–за пенсии, мечтала ему, Митричу, на зиму бахилы прикупить, старые совсем прохудились, и вполне могло статься, не согласовав с мужем, чтобы сделать сюрприз, подалась искать правду в областной центр. По ее характеру станет. Да что там, недавно надежный человек сообщил, что видел Настену аж в Саратове на митинге и в руках у ней плакатик с надписью «Долой антинародный режим Чубайса!»
– Надежный человек! – не выдержал дед Антон. – Чего баки заливаешь? Кто такой? Небось Шурик Трухлявый из Назимихи, твой вечный собутыльник?
– Хотя бы он, – вскинулся Митрич, расплескав стакан. – Чем тебе не угодил? Тогда с сохатым наколол? Что ж, век будешь помнить?
– Святая ты, Митрич, душа, – загрустил дед Антон. – Пей хоть с чертом, хоть с Трухлявым, но зачем сказки рассказывать. Не спорю, мертвую Настену никто не видел, выходит, по юридическому закону она как бы живая, но тебе какой прок? Пока молодой, подбери сопли и начинай судьбу заново. Не нами придумано. Скоко раз говорил, вон Анфиса Павловна чем тебе не пара? Ведь она хоть завтра со всем душевным расположением. Не кобылу насуливаю, Митрич. На нее без тебя охотники найдутся, как бы локти не пришлось кусать.
– Заткнись, дед, обижусь, – с опозданием пробурчал Митрич и поспешно осушил стакан, смягчил боль потери кваском. Придвинулся ко мне поближе, посмеиваясь, просияв просмоленным ликом, заговорщически шепнул:
– Тебе, Витя, остерегаться не надо. В деревне такого нет подлеца, который донесет.
– О чем ты, Митрич? – На мгновение я протрезвел. Оказалось, ничего страшного. Просто, как мы с Лизой ни темнили, деревня давно догадалась, кто мы такие. Выдал черный красавец «форд». На подобных тачках всем известно, кто ездит. Отнюдь не законопослушные граждане. У тех ежели был при советской власти велосипед, давно его пропили.
– Какого вы колера, ребятки, никого не касается, – уверил Митрич. – И сколько наличности имеете, тоже не наше дело. Но вот что скажу, Витя, как будущему зэку. Главное вам до осени отсидеться. Как дороги размоет, в Горчиловку ни одна тварь не сунется.
Польщенный, что многоопытный Митрич принял меня за героя нашего времени, за нового русского, я все же возразил:
– Все так, Митрич, но, с другой стороны, мы родственники Антона Ивановича. Типа приехали отдохнуть.
– Это мы понимаем, – глубокомысленно кивнул Митрич. – Все мы чьи–нибудь родичи. Но послушай доброго совета, Витек. Тачку загони в амбар, не свети.
К этому моменту дед Антон уже не принимал участия в беседе, он с белыми слюнками на губах, с мечтательной улыбкой мыслями витал где–то далеко.
Митрич, потряся зачем–то над ухом пустую банку, ушел в дом за добавкой, а я начал собираться к Лизе. Но первая попытка не удалась. Едва поднялся на ноги, как они мягко подкосились в коленках и я, хохоча, рухнул на сухую, теплую травку, к которой так хотелось прижаться щекой. Так и сидел, блаженный, пока не вернулся Митрич. Он сразу оценил ситуацию и сказал, что в моем положении лучше всего выпить настоящего самогонцу, да где ж его взять.
Очнулся от грез дед Антон. Не найдя меня глазами, заговорил преувеличенно громко и отчетливо:
– Чудное дело, Митрич, племяша слышу, как регочет, а видеть не могу. Подлая у тебя бражка. Может, с того и Настена ушла.
Подкрепившись белым кваском, любезно поднесенным Митричем, я кое–как встал и попрощался с собутыльниками. Деду пожал руку, а с Митричем расцеловались в губы.
– Помни, служивый, до осени, – напутствовал он. – Осенью ты их крепко озадачишь.
– Запомню навеки, – пообещал я.
По деревне прошел, как балерина на сцене Большого театра.
И вот уже передо мной прелестное, безмятежное личико Лизы, парящее над крыльцом.
– Боже мой, Витя, да ты же пьяный в стельку!
Обнялись, как после долгой разлуки, и я так любил ее в эту минуту, как никого и никогда.
Затем началось поедание супа. Лиза сидела напротив, а я поглощал тарелку за тарелкой, подхватывая капли ломтем серого влажного хлеба. Хотя и очумелый, я хорошо сознавал, что происходит. Дочь миллионера, особа дворянских, новорусских кровей, возможно, за всю жизнь не испачкавшая ручек у плиты, приготовила еду своему мужчи– не–избраннику. Я был бы последним скотом, если бы не оценил событие по достоинству. Вкуса того, что ел, я не чувствовал, что–то пресное и постное, но на третьей тарелке, умильно сощурясь, спросил:
– Харчо, дорогая?
– Сам ты харчо, негодяй! Это картофельный суп по бабы Груни рецепту. Скажешь, невкусно?
– Вижу, что картофельный, потому удивился. Картофельный, а впечатление такое, будто харчо, как в ресторане «Арагви». Как тебе удалось, любовь моя?
Приняла ли за чистую монету, не знаю, но лицо осветилось счастливой улыбкой.
– Твоя Эльвира, скажешь, лучше готовила?
– Милая моя, она вообще не умела стряпать. Обычно я покупал пачку пельменей, и мы съедали на двоих, причем ей доставалось две трети, а мне с пяток самых худосочных пельмешек, из которых мясо вывалилось. Больше скажу, до этого дня я ни разу полноценно не питался.
Она подумала над моими словами, склонив русую головку. Чистое дитя.
– Если бы ты не был такой пьяный, Витенька, я сказала бы что–то очень важное.
– Я не пьяный. Голова–то соображает.
Посмотрела с сомнением.
– Хорошо, слушай… Я ведь знаю, кем тебе представляюсь. Балованная дочурка нувориша, дитя воображения и книг, никчемное создание… Но тебе вовсе не обязательно на мне жениться, у тебя есть время подумать…
– Как порядочный человек…
– Подожди, – милая гримаска досады. – Это важно, чтобы ты знал. Отныне единственная моя цель – быть полезной тебе. Понимаешь? Пиши спокойно свои гениальные книги, а я буду делать все остальное. Готовить еду, стирать, ходить по магазинам, обустраивать домашний очаг, ну и… рожать и воспитывать детей, наших детей… если захочешь. Больше я ни о чем не мечтаю. По–твоему, это слишком много?
Мне стало грустно и больно. Пьяная одурь рассеялась, и суп показался горек. Лиза сделала свое признание с глубокой, я бы сказал, выстраданной убежденностью, оттого ее попытка придать моей и своей жизни нормальную, естественную перспективу выглядела еще более жалкой, смахивающей на приступ девичьего идиотизма. Точно с таким же чувством обреченности и тоски наблюдал я, к примеру, брачные процессии, подкатывающие к дверям ЗАГСа на роскошных белоснежных лимузинах, украшенных цветами.