Текст книги "Творчество Рембрандта"
Автор книги: Анатолий Вержбицкий
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
У Рембрандта нет никакой идеализации. Он правдив до конца – и в передаче черт лица с толстыми выпяченными губами, белыми зубами, приплюснутым носом и резкими белками глаз; и в оттенках темно-коричневого с голубовато-стальными отсветами цвета кожи негров. Но под этой неказистой внешностью Рембрандт сумел увидеть человеческое достоинство негров, их мягкую, меланхолическую натуру. Сумел разглядеть два темперамента мужественный, открытый характер стоящего в красивой и строгой позе справа от нас и видного нам по пояс воина с перекинутым через плечо и грудь куском грубой ткани, и грустную душу мечтателя, стоящего слева. Мы видим только его голову, усталым движением склонившуюся на плечо друга.
Широко раскрытые глаза негра справа от нас полны тоски, и еще более печально лицо его товарища по несчастью. Мы чувствуем в изображении этих людей отчужденность и враждебность их окружения. Здесь, в столице страны колонизаторов, Рембрандт стал первым и единственным среди своих современников, кто раскрыл человеческое достоинство представителей далекой и чуждой расы. И этот оттенок, свидетельствующий не только о гуманизме, но и о неприятии Рембрандтом любой формы национального угнетения, придает гаагскому полотну, по крайней мере, в нашем восприятии, поистине историческое значение.
Наконец, особую группу "иносказательных" портретов этих лет составляет серия так называемых "Апостолов", большая часть которых датирована тем же 1661-ым годом. В облике Христа и его последователей художник хотел воплотить современные ему типы людей – мыслителей и проповедников – с их различными духовными качествами и различными темпераментами. Не современные модели призваны изображать апостолов, а апостолы перевоплощаются в современных деятелей, борцов за высокое достоинство человека, за правду и справедливость.
Первые поиски этого нового монументального образа человека, мыслителя и борца, болеющего за человечество, начинаются еще в конце пятидесятых годов, в самые тяжелые годы жизни Рембрандта. В типах апостолов, в их мимике, в избранных художником ситуациях, наряду с несомненными чертами традиционной иконографии, явно намечаются и новые черты – Рембрандт приближает образы апостолов первого века к семнадцатому, к современности, и переводит их духовный мир из религиозной сферы в этическую. Не все эти картины удались мастеру. Но три картины цикла – "Евангелист Матфей" (парижский Лувр), "Апостол Варфоломей" (собрание Леннокс в Даунтон-Кассл), и "Апостол Симон" (Цюрих) принадлежат, несомненно, к самым оригинальным созданиям Рембрандта.
Наиболее неожиданной, как бы выходящей из границ искусства семнадцатого столетия, является картина "Апостол Варфоломей" (высота восемьдесят восемь, ширина семьдесят пять сантиметров). Новозаветное повествование сообщает, что за проповедование христианства святой Варфоломей был подвергнут мученической смерти: его распяли, а затем содрали с него кожу живьем. При своем первом появлении перед судом широкой общественности картина вызвала настоящую бурю среди художников, а вместе с тем и сомнения в своей подлинности. Это, несомненно, портрет не просто мыслящего, убежденного, готового на подвиг человека. В смелой, плотной, насыщенной живописи картины, в типе изображаемого Рембрандтом по пояс пожилого мужчины с коротко остриженными волосами, морщинистым лбом, внимательным, все понимающим, горьким и в то же время несколько удивленным взглядом широко раскрытых темных глаз, взглядом, направленным словно в душу зрителя, в позе этого качнувшегося вправо человека, его мимике, в большой левой рабочей руке, корявыми и сильными пальцами которой он подпирает плохо выбритый подбородок, есть такая перекличка с художественным мировосприятием девятнадцатого века, что с трудом верится в авторство голландского живописца семнадцатого столетия. Во всяком случае, ясно, что никогда до сих пор Рембрандт не достигал такой непосредственности и остроты в воплощении современности и ее устремленности к будущему, в самом широком смысле этого слова.
Иной характер присущ картине из парижского Лувра "Евангелист Матфей" (высота девяносто шесть, ширина восемьдесят один сантиметр). Здесь Рембрандт использует традиционный иконографический мотив (ангел вдохновляет евангелиста), но дает ему совершенно иное истолкование. У всех предшественников Рембрандта это вдохновение облечено в физически осязательную форму (например, у Караваджо ангел в буквальном смысле направляет руку апостола). Рембрандт решительно переводит мотив в план психологический. В центре полотна мы видим поясную фигуру бородатого старика в темной одежде; лицо его изборождено морщинами. Взволнованно приложив левую руку к груди, он зажатым в правой гусиным пером выводит в распахнутой, как книга, рукописи таинственные, звучащие в его сознании, еще не вполне понятные, но словно раскрывающие глубокий смысл всего сущего слова. Эту книгу мы видим рядом с нами в правом нижнем углу. Матфей настолько погружен в таинственное звучание, принимая его за свои мысли, что совершенно не замечает светлого, пышнокудрого, женственного в своем движении ангела, коснувшегося своими легкими пальцами его правого плеча.
Ангел, диктующий святому Евангелие, владеет высшей божественной мудростью. Не детскую непосредственность, но вдохновенную сосредоточенность читаем мы в его повернутом в профиль лице, в левом верхнем углу картины. Полураскрыв губы, ангел шепчет Матфею на ухо слово за словом, но нам кажется, что святой прислушивается не к голосу ангела, а ко все более ясному внутреннему своему голосу, к входящему к нему в душу озарению. Стремление позднего Рембрандта перевести тему божественного откровения на язык человеческих чувств сочетается в луврской картине с большой силой духовного выражения.
Но, пожалуй, еще глубже, еще выразительнее и человечнее подобный замысел воплощен в недавно открытой (после Второй Мировой войны) картине Рембрандта, изображающей апостола Симона, Цюрих (высота девяносто восемь, ширина семьдесят девять сантиметров). За изобразительной поверхностью холста виден нам по пояс гигантский старик-апостол, бывший рыбак Симон, брат Андрея Первозванного, получивший затем в награду своей твердости и веры прозвище Кифы (по-гречески Петр, камень).
По воскресении Иисуса Христа этот человек, постоянно подвергаясь опасности, первый положил начало христианской церкви из язычников, проповедуя в Антиохии, в Малой Азии, в Вавилоне и Греции.
Сидя к нам лицом, в расстегнувшейся на груди суровой и широкой одежде, он опирается большим пальцем левой руки на рукоятку вертикально поставленной на пол пилы – жестокого орудия его грядущего мученичества.
Качнув вправо мощную голову, покрытую шапкой спутанных волос и окаймленную снизу большой рыжей бородой, апостол Петр замер – но мы чувствуем, что сейчас он шевельнется еще раз и, привставая, рванется к нам и вверх. Пластическая сила Симона-Петра дополняется этим точно найденным художником волевым и в то же время мучительным усилием.
К концу жизни Петр перенес свое пребывание в Рим, где по приказу Нерона был казнен как христианин. Не считая себя достойным уподобиться Христу, он просил распять себя на кресте вниз головою, что и было выполнено римскими палачами. От сочинений Петра уцелели лишь отрывки. В книге "Апокалипсис" Петр, пользуясь рассказом о сошествии Христа в ад, описывает в назидание живущим муки, ожидающие грешников в другом мире.
Картина Рембрандта написана в буровато-рыжей гамме совершенно особыми, вибрирующими тонами, поразительно соответствующими новозаветному образу апостола Симона-Петра, этого энтузиаста, фанатика своих убеждений. Всю жизнь он оставался верным своему имени Петр – скала. И доказывал это многочисленными примерами. Вряд ли кто-нибудь, кроме Рембрандта, сумел бы запечатлеть в лице и широко раскрытых, словно удивленных и в то же время замученных глазах Симона, взгляд которых устремлен направо и вниз от зрителя, в его неустойчивой позе, такое противоречивое и в то же время органическое сочетание смертельной усталости, пророческого видения судьбы и вулканической энергии. Тема несгибаемой воли человека, страдающего за свои убеждения, так увлекавшая позднего Рембрандта, раскрыта в цюрихской картине с потрясающей силой.
В 1661-ом году Рембрандт вновь обращается к той же проблеме и на этот раз с чрезвычайной настойчивостью пытается решить ее в самых разнообразных направлениях. Прежде всего, в ряде небольших этюдов, их сохранилось около десяти, он работает над погрудным изображением Христа (музеи в Гааге, Детройте, Филадельфии, Кембридже из штата Массачусетс, Берлине, Нью-Йорке, Мюнхене, Милуоки из штата Висконсин). Используя традиционные иконографические черты Христа – усы, длинные волосы, бороду Рембрандт пытается создать совершенно новый образ, не похожий на те, которые были созданы его предшественниками и современниками и им самим. Рембрандт хочет изобразить уже не богочеловека, возвещающего людям божественное слово, а земное существо, ищущее, мятущееся, сжигаемое надеждами и сомнениями, на разных этапах его жизненного пути.
Как своеобразный итог этих опытов, в котором преодолены все следы традиционной условности образа, можно рассматривать большую портрет-картину из собрания Баш в Нью-Йорке (высота девяносто шесть, ширина восемьдесят два сантиметра). Здесь Рембрандту действительно удается найти для своего замысла совершенно особое, соответствующее воплощение. Христос изображен по пояс, в позе пилигрима (паломника, богомольца или странствующего проповедника), в темной одежде и с посохом в руках. Он совсем юный, его небольшая белокурая голова прикрыта темным покрывалом, спускающимся за спиной; усы еле пробиваются; пряди гладко расчесанных волос видны над полукруглым лбом и на округлых плечах. Сложив пальцы обеих рук, в которых он сжимает ручку свободно опущенного посоха, у груди, где за узким треугольным вырезом верхней одежды мы видим белую, шитую золотом сорочку, обращенный к нам лицом, он смотрит как бы сквозь зрителя. Сильный удар света слева, словно растворяющий левую по отношению к нам часть лица и оставляющий правую в глубокой тени, еще более подчеркивает юношескую неоформленность образа Христа. Светлая, пастозная, как бы горящая изнутри живопись перевоплощает традиционный евангельский тип в простого, чистого помыслами и делами юношу сегодняшнего дня.
В его больших, широко раскрытых под русыми бровями темных глазах мы читаем душевное благородство, доброту и оттенок грустного недоумения. Этим образом Рембрандт словно хочет передать великие страдания людского рода, терзающие его мысли и сомнения. Его Христос не только готов всю душу вложить в свое целительное слово; он, не колеблясь, отдаст за человечество свою молодую ясную жизнь. Но не слишком ли велика отведенная людям мера страданий?
* * *
Кого когда-то называли люди
Царем в насмешку, Богом в самом деле,
Кто был убит – и чье орудье пытки
Согрето теплотой моей груди...
Вкусили смерть свидетели Христовы,
И сплетницы-старухи и солдаты,
И прокуратор Рима – все прошли.
Там, где когда-то возвышалась арка,
Где море билось, где чернел утес,
Их выпили в вине, вдохнули с пылью жаркой
И с запахом бессмертных роз.
Ржавеет золото и истлевает сталь,
Крошится мрамор – к смерти все готово.
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное слово.
Анна Ахматова
Неизвестны подробности обстоятельств, при которых были заказаны Рембрандту "Синдики", 1661-ый год, Амстердам, для гильдии суконщиков. По случаю цехового праздника шесть старшин-суконщиков, шесть богатых, преисполненных собственного достоинства бюргеров возымели желание увидеть свои изображение на холсте.
То, что его сограждане снова обратились к нему с просьбой написать их групповой портрет, Рембрандт воспринял как большую удачу. Ему ясно, что нельзя обманывать надежд этих заказчиков. В этот портрет нельзя вкладывать ничего от необузданной игры его фантазии, здесь нет места ни для сгущения магической тени, ни для переливов послушного ему света.
Такое решение не сразу далось Рембрандту, но он считал, что обязан так поступить ради Титуса, Гендрикье и Корнелии. Уж эту картину он напишет не для удовлетворения его внутренней страсти к колдовству красками. Деньги чистоганом – в звонкой монете и без всяких проволочек!
И вот великий художник уже за работой. Один только раз позировали ему шестеро старшин суконного цеха. Но тренированная память Рембрандта подсказывает ему, какая нужна бородка, чтобы одной из фигур придать черты одухотворенности и достоинства, как с помощью легкой усмешки неожиданно придать вздутым, здоровенным щекам другой фигуры волевое выражение... Характеры моделей следует передать со всем их самомнением, со всей самовлюбленностью и обыденностью их лиц.
И вот наступил один из тех послеполуденных часов, когда солнце так удивительно греет и светит, и всюду, где оно прикасается к вещам, вспыхивают трепетные очаги золотистого и пурпурного пламени. Великий художник с такой охотой подержал бы в руках все, что обласкано и околдовано солнцем! И вдруг его озаряет идея, пожалуй, – дерзкая и безумная, в особенности с точки зрения его первоначальных меркантильных настроений. Полный внутреннего озорства, он принимается за осуществление рискованного предприятия.
Настольный ковер!
Шестеро суконщиков будут смотреть с холста деловито и строго. Их одежды и высокие шляпы выступят черными пятнами на желтом фоне. Но руками и торсами они упрутся в стол, а на столе – ковер, пока еще пустое, ожидающее поле...
И когда Аарт де Гельдер или Титус подходят, чтобы посмотреть, как продвигается работа, они видят перед собой Рембрандта, с неистовством одержимого расписывающего огромный ярко-красный бархатный ковер, занимающий правую половину нижней части полотна. Его прямоугольник словно заполонил осеннее солнце и похитил у него лихорадочный жар и пыл, чтобы напитать нити своего холста буйно пылающим пламенем.
Длина картины Рембрандта "Синдики" двести семьдесят четыре, высота сто восемьдесят пять сантиметров. Мастер прибегает к фронтальной композиции. Старшины цеха суконщиков изображены в момент обсуждения каких-то важных вопросов. Все пятеро в черных костюмах с широкими прямоугольными белыми воротниками и в широкополых черных шляпах изображены лицами к зрителю, сидящими в десятке метров от него за сдвинутым вправо столом, крытым тяжелым оранжево-красным ковром. Они как бы находятся на собрании членов цеха: сидящий посередине излагает перед нами как перед его слушателями отчет, подкрепляя свои слова жестом правой руки; и мы чувствуем себя как бы в противной партии, расположившейся перед картиной. Справа от него на заднем плане стоит шестое действующее лицо картины – слуга с непокрытой головой. Сзади, сразу за изображенными полуфигурами, проходит отделанная деревом светло-коричневая стена. Над деревянным карнизом, над головами синдиков, тянется полоса белой штукатурки. Вверху справа над загороженным правым синдиком темным прямоугольником камина висит картина горизонтального формата. На покрывающем стол ковре перед председателем лежит раскрытый альбом образцов сукна. Слева в глубине угол комнаты – становится ясно, что по левой боковой стене наверху располагается ряд окон, проливающих ясный свет на изображенных людей.
Жесты действующих лиц сведены к минимуму, вся сила этой картины – в живой выразительности лиц. Создается впечатление, что исключительные по своей убедительности доводы, излагаемые их сотоварищем, вконец нас обезоруживают, лишая нас всякой возможности вступить в спор. Этим и объясняется то выражение глубокого удовлетворения и всеобщего доброго согласия, которое лежит на лицах синдиков. Сохраняя полную меру индивидуальной характеристики каждого человека, сообщая им черты взаимной солидарности, Рембрандт создает образ единого коллектива.
Зритель невольно оказывается втянутым в происходящее. Желая сконцентрировать все внимание на главном – на раскрытии характеров людей, их мыслей и чувств, Рембрандт располагает фигуры в пределах одного перспективного плана, вдоль одной горизонтальной полосы шириной в половину высоты картины, и вдобавок почти лишает эти фигуры внешнего движения, изображая их в строгих одинаковых одеждах. Важная особенность композиции заключена в чрезвычайной скупости деталей. В картине нет никаких околичностей: даже на столе, кроме альбома образцов, не видно никаких аксессуаров. Лишними в картине оказались даже руки: изображены шесть человек, но видны кисти лишь пяти рук – четыре положенных на стол и одна, у крайнего синдика слева, опирающаяся на ручку кресла. При этом одна из рук (положенная на альбом) намеренно нейтрализована художником, скрывшим ее перчаткой. Зато каждую кисть руки Рембрандт характеризует наиболее выразительным и в то же время совершенно естественным, наиболее соответствующим данному персонажу жестом. Нигде Рембрандт не применяет смелых ракурсов, бьющих на внешний эффект перспективных сокращений, сложных перекрещиваний, перерезываний, загораживаний, которыми так изобиловал, например, "Ночной дозор". Зато, с другой стороны, такое разнообразие причесок, форм париков, кудри которых спускаются из-под шляп на плечи, какое различие в фасонах черных шляп и как по-разному они сидят на головах изображенных чиновников!
Мастер дает остроиндивидуальные портреты своих современников, почтенных голландских бюргеров, и в то же время перед нами общечеловеческие типы: здесь и мечтатель, и денди – изысканно одетый "законодатель мод", и скептик, и человек иронического склада ума, и человек действия и трезвой расчетливости.
Итак, "Синдики" – это ряд портретов, соединенных в одно целое, не самых лучших в творчестве Рембрандта, но способных выдержать сравнение со многими из тех, которые были им созданы в последние годы, в пору высшего расцвета. Разумеется, они ничем не напоминают фамильные портреты Мартина Дая и Матильды ван Дорн. В них нет также свежести оттенков и отчетливости красок портретов Брейнинга и Сикса. Они задуманы в сумрачном и мощном стиле. Костюмы и шляпы черного цвета, но сквозь черное чувствуются глубокие рыжие тона. Большие воротники и манжеты рукавов – белые, но сильно оттенены коричневым. Полные жизни лица одушевлены прекрасными лучистыми глазами, которые не смотрят в лицо зрителю, но взгляд которых, тем не менее, следует за вами, вопрошает вас, внемлет вам. И мы становимся невольными участниками разыгрывающейся перед нашими глазами сцены.
О чем идет речь у синдиков? Что они обсуждают? Крайний справа держит в положенной на стол левой руке мешочек с деньгами – это кассир. Решительность и энергия сквозят в лице его соседа, второго справа. Настороженное внимание выражено на слегка саркастическом лице председателя, излагающего обстоятельства дела. Недоверие и сдержанное презрение написаны на лице осторожно привставшего пожилого синдика с острой бородкой, второго слева. Наконец, синдик, сидящий в кресле у левого края картины, меньше других занят происходящим, он повернул свое старческое спокойное лицо к зрителю, и оно отражает поток внутренних мыслей и переживаний, который не может быть оборван интересом к окружающему.
Итак, все они индивидуальны, и во всех них чувствуется сходство. Для обсуждения какого вопроса они собрались? Альбом образцов сукна, раскрытый на столе, подобно книге, используется для проверки качества производимых тканей. Это – альбом стандартов, на него должны ориентироваться производители. И синдики стоят на страже качества товаров, сопоставляя их со стандартными образцами. Они дружно выступают здесь поборниками такого качества, которое не посрамило бы цех. Как раз об этом они беседуют с невидимыми суконщиками, разместившимися перед столом, где стоит зритель. И как бы в назидание членам цеха на стене повешена картина с изображением маяка, на который обычно с надеждой взирают мореплаватели. Так и книга образцов должна послужить своего рода "маяком" для суконщиков.
В "Синдиках" художественный язык Рембрандта достигает предельной простоты и выразительности. Человеческие фигуры разговаривают, хотя остаются неподвижными, и губы их не шевелятся. Полное отсутствие позы, и все – как живые. Быть может, самое замечательное в "Синдиках" – это передача световой и воздушной среды. Свет струится вокруг фигур, он играет сотнями рефлексов на лицах, под его воздействием человеческая кожа приобретает в освещенных местах пористый характер, от него загорается красный ковер, он придает редкую живость и подвижность группе. Именно свет выступает ее главным связующим началом, объединяя фигуры в некое высшее, нерасторжимое единство.
Можно было бы сказать, что эта картина принадлежит к числу наиболее сдержанных и умеренных, так как она строго гармонична, если бы под этой зрелостью, полной холодного спокойствия, не чувствовалось нервности, нетерпения и пламенности. Картина грандиозна; она является решающим произведением. Нельзя сказать, что Рембрандт обнаруживает в ней большую силу или большее дарование, чем в других картинах; но она свидетельствует о том, что в своих исканиях он много раз исследовал одну и ту же проблему и, в конце концов, нашел ее решение. Какое-то высшее спокойствие проникало порой в душу художника, когда он писал эту картину. В ней все дышит порядком, мерой, безмятежностью, силой и мудростью.
В "Синдиках" жизнь, нравы, миропонимание голландского бюргерства шестидесятых годов семнадцатого века, отображены непосредственно, полно и глубоко. Условием этой полноты и глубины является то, что сам Рембрандт чужд социальной и мировоззренческой позиции синдиков. При своем монументальном величии его картина далека от апологии бюргерства, свойственной творчеству большинства его современников, "малых голландцев". У Рембрандта иная мера оценки человека. Его синдики – люди, и потому их образы не могут не быть значительными.
Картина Рембрандта "Синдики" – одно из самых замечательных произведений мирового искусства. Хотелось бы добавить только следующее: она в одно и то же время весьма реальна и весьма фантастична; она простая копия нескольких фигур, погруженных в пространственный участок за холстом, но в ней глубокий замысел; она написана осторожно и написана блистательно.
Все усилия Рембрандта принесли, таким образом, плоды; ни одно из его исканий не оказалось тщетным. Какова же была та задача, которую он перед собой ставил? Он имел в виду изобразить живую природу приблизительно так, как он изображал свои фантазии, смешать идеал с действительностью. Пройдя через ряд парадоксов, он достигает цели. Он замыкает, таким образом, двойную цепь своей блестящей деятельности. Два человека, которые так долго делили между собою силы его гения, подают друг другу руки в этот миг достижения полного совершенства. Он завершает свое творчество примирением с самим собою и созданием шедевра. Суждено ли было ему обрести успокоение? Во всяком случае, в тот день, когда он закончил "Синдиков", он мог поверить, что оно наступило.
В кабинете синдиков гильдии суконщиков был накрыт стол и зажжены свечи, хотя золотой свет летнего солнца еще ложился квадратами на дорогие китайские тарелки, хрустальные бокалы, светлую стену, отделанную красивой деревянной панелью, и на законченную картину, которая висела на стене, и сама была источником света. "Лето, зрелое мирное лето вечно будет цвести в нем", думал Рембрандт, остановившись в дверях и глядя на полотно, переливавшееся над праздничным столом белыми, черными, кремовыми и алыми тонами. Он стоял, внушительный и вполне пристойный, в сером камзоле и штанах, купленных по настоянию Гендрикье по этому случаю, а верный слуга, прослуживший синдикам двадцать лет и сейчас раскладывавший груши и персики на самшитовой гирлянде в середине стола, не замечал художника. Рембрандт стоял и благодарил Бога не важно, слышит его Господь или нет – за то, что такое проклятое дерево, как он, побитое столькими бурями и пустившее корни в столь негостеприимной почве, принесло подобный плод. Еще никогда он не создавал столь сияющей, цельной и правдивой вещи. Он надеялся, что это поймут и те пять человек, которые будут сидеть с ним за ужином, любезно устроенным ими в честь завершения его восьмимесячного труда.
– А я и не заметил Вас, ваша милость, – сказал слуга, выпрямляясь и с улыбкой бросая взгляд на картину. – Изумительно, правда? До чего похоже! Поглядишь на себя, потом на картину, и кажется, что тут двое таких, как я. Ваша милость сядет здесь, во главе стола, – пояснил он. – Господин ван Хадде, как главный виновник этого радостного события, сядет слева от вас, а бургомистр Тульп, как гость синдиков, – справа. Погодите-ка, я, кажется, слышу шаги. Идут! Я думаю, господам будет приятно, если вы встанете вон там, сбоку от картины. Прежде чем сесть с вами за ужин, им, знаете ли, наверняка захочется пожать вам руку и поблагодарить вас поодиночке.
Художник этого не знал, и последовавшая за тем торжественная церемония застала его врасплох. Синдики в тех же парадных бархатных костюмах, в которых он писал их, поочередно входили в комнату, останавливаясь на пороге, и торжественно, с напряженным вниманием всматривались в картину, словно видели ее впервые. Затем вошедший неторопливо направлялся по широкому ковру к художнику, пожимал ему руку, выражал благодарность и занимал свое место за столом, озаренным свечами и солнцем, и следующий терпеливо ожидал все это время за дверью. Это был обряд, свершавшийся с такой чинностью, что ее не нарушала даже неловкость Рембрандта, отвечавшего на изысканные и разнообразные комплименты синдиков короткими неуклюжими фразами. И закончился этот обряд лишь тогда, когда вслед за последним из синдиков в кабинет вошел сам доктор Тульп, поцеловал Рембрандта в щеку и заключил его в объятия.
От почетного гостя ничего не требовалось: синдики вели себя с Рембрандтом так непринужденно, что ему оставалось лишь кивать, улыбаться и благодарить. Теперь, когда окна потемнели, он ощущал город, лежавший за ними, гораздо острее, чем раньше. Хотя тогда он видел и крыши, и каналы, и платаны, и тополя, которые стали такими привычными для него за те восемь месяцев, что он рисовал и писал здесь. Там, за стеклами, расстилался Амстердам, где фамилии Ливенса, фон Зандрарта и Овенса значили больше, чем его имя, и только в этой небольшой комнате он был мастером из мастеров, художником, равным Дюреру, Тициану, Микеланджело. Однако мысль об этом вызывала у Рембрандта не горечь, а лишь ясную грусть. Одно поколение неизбежно уступает место другому, пути народов то сливаются воедино, то расходятся, как пятна света на колеблемой ветром поверхности пруда, и только тщеславный слепец может загадывать, что будет завтра. Но сегодняшний день был сегодняшним днем, блистательно завершенная картина висела на стене, и господин ван Хадде, постучав по своему бокалу, уже встал с места, чтобы произнести речь, аккуратно записанную им на листках, в которые он, однако, почти не заглядывал.
– Великий и любимый мастер, дорогой и уважаемый бургомистр и доктор, дорогие мои друзья, наравне со мной участвовавшие в этом удачном предприятии! Обещаю вам, что буду краток, и молю господа помочь мне сказать все, что надо, – начал он. – Говорят, что время чудес прошло. И все-таки то, что мы празднуем сегодня, кажется мне чудом, случающимся раз в столетие, счастьем, ниспосланным нам вопреки множеству препятствий, счастьем, за которое мы должны, склонив головы, от всего сердца возблагодарить Небо. Мы получили наш групповой портрет, наш несравненный групповой портрет, но нам не следует считать такое приобретение чем-то самим собой разумеющимся. Подумайте только, как много неожиданностей подстерегало нас на пути к нему, и вы согласитесь со мной, что существует провидение, которое помогает нам в наших чаяниях. Господин ван Рейн мог просто не дожить до того дня, когда мы прибегли к его услугам: насколько мне известно, у родителей его было много детей, но всех их, кроме него, уже призвал к себе Господь. Любой из нас так же мог испустить дух до окончания картины; жизнь, даже молодая, – ненадежная ценность, а ведь мы с вами стареем. Дурной вкус или плохой совет могли сбить меня с правильного пути, и тогда мы пригласили бы другого художника. У господина ван Рейна также могли быть причины для отказа, когда я явился к нему с нашим предложением. Как подумаешь, дорогие друзья, – чего только ни могло случиться! На нашем столе могло и не быть того ало-золотого ковра, который так ярко сияет в лучах солнца. Еще десять лет назад мы могли, как это сделано во многих других гильдиях, сорвать со стены старинную деревянную панель и заменить ее штукатуркой. Нашего доброго и верного слугу могли так обременить личные заботы, что он перестал бы улыбаться. Наши докучные черные шляпы могли бы и не расположиться так, чтобы удовлетворить мастера. Любой из этих возможностей было бы достаточно для того, чтобы испортить неповторимое сокровище, которое теперь закончено и, к нашей чести, висит здесь, на стене, увековечивая память о нас. В мире преходяще все, даже зрение, а мы вместе с господином ван Рейном еще сохранили его: он – чтобы написать нас, мы – чтобы видеть его творение. По всем этим и многим другим причинам я возношу благодарность Провидению, которое незаметно творит чудеса вопреки тысячам возможных препятствий, но, делая это, я ни в коей мере не умаляю нашей признательности высокочтимому мастеру. Я повторяю ему сейчас то, что сказал при нашей первой встрече: сам великий Дюрер, встань он из гроба, чтобы написать нас, и тот не удовлетворил бы нас больше, чем Рембрандт ван Рейн. А к нашей признательности прибавится еще признательность наших детей, для которых мы будем жить на полотне даже тогда, когда нас уже не станет, и признательность грядущих поколений. Наши имена канут в Лету, а потомки все еще будут смотреть на нас и думать, что человек хорош, а жизнь – стоящая вещь, хотя в ней немало темных сторон. Доктор Тульп, старые мои друзья и сотоварищи синдики – я, по милости Провидения, поднимаю бокал за господина Рембрандта ван Рейна!
Но судьба недолго баловала Рембрандта. Теперь, когда он приближался к той черте, за которой уже нет времени, судьба милостиво притупила в Рембрандте восприятие жизни. Он стал терять счет годам и месяцам. Он уже не помнил порядок событий, подобно тому, как человек, стоящий в осеннем саду перед кучкой опавших листьев забывает какие из них – золотые, коричневые, красные или желто-зеленые – первыми пронеслись мимо него, подгоняемые торопливым порывом ветра.