355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Калинин » Цыган » Текст книги (страница 8)
Цыган
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:44

Текст книги "Цыган"


Автор книги: Анатолий Калинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

– У цыган, Настя, было много таких диких обычаев.

– Конечно, Будулай.

– И почти все они были против женщин. С женщиной, Настя, не считались. За кого скажут, за того и должна пойти. Даже если он уже почти старик, ну, как я, а она как ты, еще совсем ребенок.

– Я уже не ребенок, Будулай!

– Это я, Настя, к примеру сказал.

– И ты, как я уже тебе говорила, еще не старый. Конечно, среди наших цыганских обычаев много диких. Но есть же среди них и хорошие, Будулай?

Земля возвращает гулкие удары прижавшегося к ней сердца, и опять они уходят в землю, чтобы, приумножившись там, снова вернуться, так что потом уже и не понять, где же они рождаются, откуда они. Так вот еще, оказывается, какие у них есть обычаи! И чего же она еще спрашивает у него, забыл он про них или не забыл, если хорошо знает, что он все помнит и никогда не сможет забыть, как помнит и ту песню, которую когда-то пела ему его Галя. И все-таки что же он теперь станет отвечать?..

И тут из-за кургана, из-за его скрытой от них и темной стороны, не освещенной отблесками костра, коротко заржал конь. Почуял, должно быть, близость своего хозяина, услышал его голое и решил отозваться. Совсем тихо заржал, но достаточно, чтобы его хозяин забеспокоился и, вставая у костра, повернул в ту сторону голову:

– Чудно.

– Ничего чудного в моих словах нет, Будулай.

– Да нет, Настя… Ты что-нибудь слышала?

– А что я должна была слышать?

– Я помню, что я моего Грома хорошо к стояну привязал, а сейчас мне послышался его голос.

Впервые и его самого, озаряемого отсветами костра, так хорошо видно сверху, с кургана, во весь рост, и то, как он уже подносит ко рту руку, чтобы свистнуть, как это всегда делают табунщики, когда зовут лошадей. Боже ж мой, ведь всего этого могло и не быть, если бы она, Клавдия, не шарахалась его тогда в хуторе. Ничего бы теперь этого не было – ни костра, ни Насти. И все было бы совсем иначе. А сейчас он заложит в рот пальцы, конь его сорвется с непрочной привязи – и тогда так можно и остаться здесь на кургане, посреди чужой степи, в одной рубашке.

– Это тебе и правда почудилось, Будулай. Успокойся, твой Гром стоит сейчас в нашем дворе, а если бы он даже и сорвался, то там же и бродит, никуда не уйдет, я сама накинула на калитку обруч. Садись.

С кургана видно, как поднявшаяся было рука после некоторого колебания опускается, а потом он и сам опять опускается на землю у костра, опять начиная подкармливать его кураем.

Огонь разгорается ярче и чадит. На вершину кургана доносится едкая горечь.

– Хочешь, Будулай, я теперь станцую тебе? – говорит Настя, но тут же сама и отказывается: – Нет, не буду. Опять ты и не глядишь в мою сторону, а только киваешь головой. Все на огонь и на огонь. А я-то, дура, выламываюсь перед тобой. Кого ты там хочешь увидать?

– Просто смотрю.

– Я знаю. Опять эта женщина! Ради нее ты и от родного сына отказался, а теперь она и тебя самого за душу держит. Виданное ли дело, чтобы цыган своего кровного сына отказался признать?!

– Настя!

– Вот когда поеду на Галину могилу, найду ее и обо всем этом ей сама скажу.

– Ты этого не сделаешь, Настя.

– Почему? Поехать на могилу моей сестры мне никто не может запретить.

– Ты же знаешь, что все это неправда, и ты сама, Настя, не такая…

– Вон, значит, как ты ее жалеешь. Даже и меня ради ее покоя не забыл похвалить. Спасибо и на этом. Ненавижу я ее! – вдруг крикнула она так громко, что Клавдия на кургане вздрогнула. И Настя еще что-то добавила по-цыгански, но его испуганно-негодующий голос перебил ее:

– Как тебе не стыдно, Настя! Ты же ее не знаешь совсем.

– А ты что же хочешь, чтобы я ее тоже стала любить?! Это ты от меня очень многого захотел. Я ведь еще и цыганка, хоть Шелоро и говорит, будто я совсем забыла об этом. Ненавижу, хоть бы она, проклятая, сдохла!

– Настя! – еще громче и строже повторил Будулай.

А может быть, встать сейчас на кургане и крикнуть им, что она здесь и чтобы они прекратили, не смели больше в ее же присутствии говорить все эти слова. Вот не будет ее здесь, и тогда пусть говорят все, что угодно. Она ведь не совсем бесчувственная, не деревянная или каменная, и с нее уже довольно того, что она уже наслушалась. И за что же, за то, что она тогда подобрала в кукурузе и вырастила Ваню? Нет, она, конечно, сделала это не ради благодарности, а из-за Вани, и что бы теперь эта Настя ни говорила, а он сын ей, сын, такой же, если даже и не больше родной, чем Нюра. Она только хочет, чтобы ее оставили в покое и не говорили тут же, под курганом, о ней всех этих слов, от которых у нее в душе уже не осталось ни одного живого места.

Но ведь не они же искали ее и звали сюда, а она сама бросилась за ними вдогон. Они и не подозревают о ее присутствии, если бы они только знали… Не хочешь слушать, так и не слушай, никто не заставляет тебя, не приподнимай и не тяни голову, вбирая в себя каждое слово с горькой отрадой и сладкой болью.

– Теперь, Настя, уже и совсем поздно. То есть рано, скоро утро. И мне уже пора на отделение ехать, на смену заступать.

– Нет, нет, Будулай, я еще не успела тебе самое главное сказать. – И укоризна сплелась в ее голосе с грустью. – А ты даже и не поинтересуешься у меня, что я хочу сказать.

– Поздно, Настя.

– Что ты заладил все одно и то же, это я и без тебя знаю. Ну, если не хочешь спросить, то я все равно тебе сама скажу. Ты только не куда-то в сторону смотри, там никого нет, а на меня. Это мне должно быть стыдно, а не тебе. Хочешь, бери меня так, Будулай!

– Лучше нам сейчас отсюда уехать, Настя.

С кургана видно и то, как там, внизу, он поднимается – с земли и делает шаг в сторону, к мотоциклу, поблескивающему своей оправой из-за черты призрачного круга, и то, как она заступает ему дорогу.

– Нет, после того, что я тебе сказала, ты не можешь уехать, – жалобно и жарко говорит она. – Еще ни одна цыганка никому не говорила таких слов. Теперь ты слышал, я на все согласна. Не надо никакой свадьбы, ничего не надо, а там, может быть, ты и полюбишь меня. Ты почему молчишь? Я ведь не совсем тебе противная, да? Я тебя буду любить еще больше, чем Галя. Я знаю, что ты думаешь об этой женщине из-за Вани, но он уже совсем большой вырос, а у нас с тобой тоже будут дети. А если все же не полюбишь, то я тебя неволить не стану, как другие своих мужей. Ты не думай, что это я по своей молодости, я уже все давно обдумала, и жалеть я потом не стану. Ты, пожалуйста, не в сторону смотри, Будулай, а на меня. Разве я такая уж совсем никудышная? Хуже ее, да?

И, виясь перед ним, протягивая руки, она шла к нему. Юбка кружилась и вспыхивала у нее вокруг бедер. А он стоял не двигаясь и смотрел на нее в черте призрачного круга, раздвинувшего темноту августовской ночи, и озаряемый его полукрасным-полусиреневым пламенем.

Нет, на это она, Клавдия, уже ни за что не станет смотреть. Это уже не для ее глаз и выше ее сил. Довольно, она уже заглянула за черту этого круга, за которой была совсем другая, чужая и непонятная для нее жизнь. И по какому праву она должна вторгаться в круг этой жизни?! Он– цыган, и она– цыганка, у них одни и те же обычаи, один язык, они все равно друг друга поймут.

Прочь с этого кургана, прочь! Смоченная росой полынь скользит под босыми ногами, навстречу чутко поднял голову конь… Этого она не должна видеть. Если еще и оглянуться на них, то только один раз, в самый последний раз. И отныне уже навсегда, на всю жизнь останутся перед глазами, как вчеканенные дымным заревом костра в фиолетовое небо, эта цыганка с протянутыми вперед руками, в развевающейся красной юбке и он, не сводящий с нее взора, как вросший в землю.

А теперь, Громушка, неси обратно. Теперь-то я уже знаю, как тебя твой хозяин зовет. Но это уже не имеет значения. И пусть, тпруженька, он так и не узнает, что мы с тобой тоже были здесь. Нам бы совсем не нужно было этого делать, но разве человек всегда и все знает наперед, как захочет распорядиться им жизнь. Теперь уже можешь не бояться, что они услышат чокот твоих копыт.

– Подожди, Настя, слышишь, кто-то скачет.

– Ну и пусть. Это мимо. Ничего я не хочу больше слышать, Будулай.

Предрассветная степь отлетает назад с ее темными лохматыми шапками сметанных по сторонам стогов сена, и частая дробь копыт по дороге, сливаясь, и правда катится, как гром. Все дальше позади остается и ягори, и эта чужая жизнь, в которую ей совсем не надо было заглядывать, никто ее не просил. И почему же она всегда должна становиться поперек чужого счастья! Достаточно с нее, что она уже отца разлучила с сыном. Так нет же, не она их разлучила, а все война. И теперь уже ничего не поправить, не нужно и нельзя. Можно было, когда он не уходил еще из хутора, и тогда не было бы теперь ни этого ягори, ни Насти, ни этой скачки по ночной табунной степи, но тому, что в свое время не случилось, уже не случиться – и, значит, не суждено.

Мой Ваня, мой! Но все равно она уже больше никого не станет разлучать. И эта цыганочка Настя совсем ни в чем не виновата перед ней, ни в чем.

Ты лети, лети, мой Гром… Все как-то мешается, путается в голове, и как будто это он не ее, Клавдию, везет, а кого-то другого. А Клавдия смотрит на нее, как она скачет, со стороны.

Нет, она не должна об этой Насте плохо думать и не будет. Она, Клавдия, одного только Ваню подобрала и воспитала, а эта цыганочка вон для скольких детишек стала как та же мать.

А сама тоже несчастная. И что это она за жизнь: то один другого любит без всякого ответа, а то и оба, может быть, любят друг друга, а чтобы вместе им жить начинать, одной семьей – поздно уже, поздно. Вон и никакие цветы осенью не цветут, одна только дереза – так это же сорняк. Бедная, такая молодая, так его любит и…

Вот, значит, как они умеют любить. Даже своих цыганских законов не побоялась и согласна на все. А он и правда как будто бы смотрит на нее и не видит.

Но теперь это ей, Клавдии, уже все равно. Все осталось позади. И что там теперь происходит у этого ягори, ей совсем не нужно знать. Они оба цыгане и сами друг дружку поймут.

Как по-страшному холодно перед зарей в этой табунной степи, и густая роса падает на плечи, как дождь. Пожалуйста, еще шибче, Гром, а то вот-вот рассвенет, а я еду на тебе верхив одной рубашке. Вот бы Ваня с Нюрой поглядели на свою мать. И если бы кому-нибудь в хуторе рассказать – ни за что не поверит.

Ну и что ж, что она молодая, разве только одни молодые и умеют любить. И не та ведь любовь самая сильная, какая вся сверху, наружу. У молодой и вся жизнь еще впереди – и любовь еще будет, и все остальное, а вот как быть, если никакой другой любви уже не остается, не может быть?! И теперь уже наверняка ее не будет, Гром, хоть ты и вез меня туда хорошо, а теперь везешь обратно. Еще прибавь рыси.

Ворвавшийся в поселок конский топот крупным градом прошелся по окнам домиков из конца в конец улицы и оборвался у самого крайнего двора… Тпруженька, спасибо тебе, и не ты виноват, что все так кончилось, некого тут винить. А теперь стой и отдыхай, вон ты какой горячий и даже взмыленный, но воды я пока тебе не дам, нельзя, а только опять повешу торбу. Напоит тебя потом хозяин. Смотри береги его.

И она два раза коротко поцеловала коня в чуткие ноздри. На губах у нее остался солонцевато-горький привкус.

Теперь надо только не разбудить хозяйку, тихо одеться – и на первую же машину, что бегут и бегут мимо по шляху. Боже ж мой, а ведь она туда и обратно проскакала почти телешом. И все для того, чтобы увидеть то, что ей совсем не надо было видеть. Не надо было заглядывать в чужую и загадочную жизнь.

А рубль за ночлег надо положить под ту вазочку с бумажными розочками, которая стоит на столе. Шаря в темноте руками по клеенке стола, она неосторожно зацепила вазочку и опрокинула ее набок. Ах ты господи, еще этого недоставало. Но и стук упавшей вазочки хозяйка заглушила своим густым мужским храпом. Видно, перед зарей ей, старой, особенно хорошо спится, и она по-детски чмокает губами во сне.

Зато хорошо смазанные двери ее домика отворяются и затворяются совсем беззвучно. Пусть не обижается, что Клавдия так и не простилась с ней.

Теперь только надо перед дорогой попить. Напившись из стоявшего на срубе колодца ведра и поднимая глаза, Клавдия сквозь ведерную дужку увидела, что рдяной звездочки в том месте степи, откуда она только что прискакала, уже не было. Выпрямляясь, она лучше поискала глазами по степи – нет, костер погас. И еще прежде, чем она успела что-нибудь подумать, она уловила нарастающий с той стороны из степи знакомый звук. Как будто оттуда большой кузнечик летел. Вокруг нее верещала неисчислимая армия других ночных кузнечиков, но только этот один и был для нее сейчас опасен, только в этом одном и таилась сейчас для нее угроза. И если ей не поспешить, опять она может опоздать.

Только из машин, что бегут мимо, надо выбрать не ту, чьи огни выворачиваются прямо из-за поселка, с кукурузного поля, а сквозную, еще издали напоминающую о себе заревом по шляху.

Как на грех, идут одни только местные. Только что скошенная кукуруза пахнет не так, как молодое степное сено, но все же и после нее над дорогой еще долго веет какой-то сладостной свежестью и как будто молозивом.

Но вот, кажется, и сквозная… Прощай, тпруженька, прощай, Гром. С поднятой рукой она метнулась на шлях.

Часть третья

Опять зашевелились цыгане. Не то чтобы и до этого они так и оставались сидеть там, где застал их Указ. Не в силах задержаться где-нибудь чересчур долго, томимые беспокойством, они так и пробирались от хутора к хутору, от села к селу на одиноких телегах, чаще всего ночами и по глухим проселкам, еще и ныне устланным золотом соломы. Но только теперь так сразу и высыпали на все дороги.

И опять невнятно шлепают копыта по пыльной дороге, юзжит колесо, и умная собака, спасаясь от палящего солнца, прячет сзади между колесами голову в тени брички.

Вблизи городов колеса цыганских бричек съезжают с мягкой степной дороги на асфальт. Обгоняя их, ревут и теснят их на обочины могучие самосвалы, междугородные экспрессы и легковые автомашины, набитые празднично одетыми людьми, глазеющими на них сквозь толщу стекол. Там, за этими стеклами, совсем иная жизнь. Непонятная, как и этот пластмассовый чертик, прыгающий на шнуре за козырьком шоферской кабины. А из-за тылового стекла «Волги» сонный бульдог тоже презрительно поглядывает на цыганскую собаку, неотступно бегущую у колеса брички.

На больших перекрестках и при въездах в города милиция, начавшая было отвыкать от подобного зрелища, строго останавливает цыган, спрашивая паспорта:

– Опять ударились кочевать?

Посыпавшись с бричек, цыгане и цыганки, обступая блюстителей порядка, поднимали многоголосый гомон, как грачи на весенних ветлах:

– Нет, мы не кочуем, товарищ начальник!

– Мы к сродственникам едем!

– Откуда?

– С-под Мариуполя.

– А где же ваши родственники живут?

– На Кубани.

Паспорта у них оказывались в порядке, и самому придирчивому взору нельзя было придраться: еще совсем новенькие и с соответствующим штампом на соответствующем месте.

– Ну, а что же вы скажете насчет ваших коней?

Цыгане с грустным достоинством поправляли:

– Это, товарищ начальник, не наши, а колхозные. У нас теперь своих собственных коней не бывает, а этих за нами колхоз на время командировки закрепил. Заместо премии за нашу работу на кукурузе.

– Все вы, конечно, врете, – с суровым восхищением заключал страж законов.

Но и придраться не было оснований: и на лошадей документы были выписаны у них по форме. За подписью председателя колхоза и с круглой печатью.

А в ногах у блюстителя порядка так и вились, шныряли черноголовые и все кудрявые, как на подбор, цыганские ребятишки. И сердце его смягчилось. Тем более что и в этом цыганском Указе нигде не было сказано, что им запрещается ездить друг к дружке в гости. И вообще он и сам теперь толком не знал, остается ли в силе этот Указ. Может быть, самим цыганам об этом лучше известно, если они все сразу так бесстрашно ринулись в дорогу. Как прорвало их.

И всемогущий жезл в руке у блюстителя порядка поднимался, открывая им дорогу. А если это было перед шлагбаумом, то, значит, он медленно вздымал перед их кибитками свою полосатую шею.

Иногда, пересекая степь кратчайшим путем, перебираясь напрямик от одного большого тракта к другому, оказывались они и поблизости от того глухого, отдаленного от людских взоров урочища, где пас свой табун Будулай. Проезжая мимо, завороженно поворачивали головы к золотистому живому облаку, прильнувшему к зеленой груди луга, и кричали Будулаю:

– Бэш чаворо! Бэш чаворо!!

Будулай отшучивался:

– У меня нет коня.

Его соплеменники удивлялись:

– А этот, тонконогий, под тобой чей?

– Этот чужой.

Они непритворно восхищались, ощупывая глазами Грома:

– Хороший калистрат [6]6
  Калистрат – верховой конь.


[Закрыть]
. А мы-то думали, если цыган сел на коня, значит, он уже его собственный.

– Раньше я тоже так думал. Езжайте, рома, своей дорогой.

– Вот ты какой. Ну, тогда давай мы украдем для тебя этого коня из табуна. А заодно и для себя.

– Лучше не надо, рома.

– Почему? Нам их всего трошки надо, а тут их тыща.

– При этом табуне сторож глазастый.

– А мы ночью.

– А он по ночам еще лучше видит.

Соплеменники Будулая белозубо скалились:

– Да ты, видать, и сурьезно поверил, будто нам твои неуки нужны. Не бойся, у нас свои одры есть. Выгуливай своих, сколько тебе влезет, может, тебе за это орден дадут. Ром у рома коня не украдет. Ты тут в глуши, должно быть, совсем от цыганских законов отвык.

Но своих одров они тем не менее принимались нахлестывать кнутами, оглядываясь на двух страшнейших серых псов, лежавших у ног его калистрата. Не дай бог, кинутся вдогон. Откуда они могли знать, что эти свирепые по виду псы обучены были только против волков, наведывающихся в этой глухой степи к табунам не только в зимнее время. Еще не хватало, чтобы собаки рвали людей.

Увозя соплеменников Будулая, беззвучно катились брички по травянистой дороге. Молодые цыганки, выпростав из кофт груди, кормили на солнцепеке своих смуглых младенцев. А головки других их детей шляпками подсолнухов свешивались из-за бортов бричек, и прощальный блеск их глаз осыпался на сердце Будулая пеплом необъяснимой печали.

Чего они ищут? Опять серая пряжа дороги будет наматываться и наматываться на колеса их телег. И с этих черноголовых подсолнушков ветром времени будут вылущиваться семена, из которых опять будут вырастать прямо на дорогах все такие же неизлечимые бродяги. Как будто за чем-то гонятся или же кто-то гонится за ними. Как будто хотят уйти от настигающего их времени, чтобы остаться такими, какими были всегда.

И даже в самый безоблачный день, когда ничто вокруг не угрожает им и их жалким шатрам, раскинутым между оглобель бричек в тихой степи – цыганки спят, а их дети тут же кувыркаются на зеленой траве, – вдруг, по одному только слову, по знаку старшего, мгновенно снимаются, даже не затушив костров. И скрипят колеса, наматывается на них серая пряжа, которой нет конца.

Но Будулай весь этот серый клубок, который назначено было ему намотать за свою жизнь, уже намотал и теперь уже разматывать его не станет, хватит. А если и есть из всех избороздивших эту степь дорога, которая иногда вдруг как будто вздрогнет струной и простегнется через его сердце от того места, где она начинается, то возврата по этой дороге уже нет, не может быть. Теперь здесь и закончится его нить.

И когда начальник конезавода, генерал, объезжающий по субботам табуны, выкатываясь из своего старенького, еще фронтового «виллиса», начинал иронически допытываться у Будулая:

– Как, а ты, цыган, все еще здесь?

Будулай спокойно отвечал:

– Здесь.

– И может быть, скажешь, не собираешься в бега?

– Не собираюсь, товарищ генерал.

Маленькому, квадратного телосложения генералу надо было изворачивать шею, чтобы снизу вверх заглянуть в лицо Будулаю.

– Какой, же ты после этого цыган?

Не раз подмывало Будулая ответить на это как-нибудь порезче. Во-первых, чтобы наконец отучить его от этой привычки всем говорить «ты» и, во-вторых, чтобы он не смел вот так пренебрежительно говорить о всех цыганах, даже если это и правда, что многие из них уже опять зашевелили ноздрями на ветер.

Но каждый раз Будулай сдерживался. Может быть, и потому, что это был не какой-нибудь тыловой, а заслуженный и к тому же кавалерийский, казачий генерал, а Будулай и сам служил в кавалерии на фронте. Но скорее всего, потому, что из его слов еще не следовало, что он и вообще так относится к цыганам. Надо было войти и в его положение начальника конезавода, к столу которого в один прекрасный день соплеменники Будулая – табунщики, коневоды, ездовые – так сразу и выстроились в очередь за расчетом. Как будто их всех одна и та же бродячая собака укусила. И теперь каждому, укушенному ею, надо было срочно найти в этой табунной степи замену. Попробуй найди, когда тут и поселки разбросаны друг от друга на пятьдесят, на сто километров.

И на конезаводе место начальника он занимал не из-за одних только своих звезд, вышитых на его плечах золоченой ниткой. Не для того чтобы слепить ими своих подчиненных, совершал и свои регулярные объезды табунов. Сам умел отбраковать лошадей для продажи колхозам и сам же безошибочно отобрать из элитной массы для службы на границе, на экспорт и на племя. А нередко и, пересаживаясь со своего «виллиса» в седло, ездил с отделения на отделение, ревизуя состояние лугов, водопоев, конюшен. И нелегко при этом приходилось тому из табунщиков, кого прихватывал он с собой в сопровождающие в поездке по степи. К вечеру, к концу этого кольцевого маршрута от табуна к табуну, сопровождающий от усталости уже валился с седла, а генерал держался все так же прямо, как вырубленный вместе со своей англо-донской кобылой из одной золотистой глыбы. Не упуская при этом случая попенять: «Не верхом бы тебе ездить, парень, а волам хвосты крутить».

Но к Будулаю он, кажется, претензий не имел. А как-то даже, когда уже замыкался круг их инспекторского объезда под изнурительным солнцем, вскользь заметил:

– А у тебя, цыган, посадка казачья.

И спрыгнул с лошади так, что земля охнула под ядром его тела. Высшей похвалы для человека он, кажется, не знал.

Однажды Будулай, пообедав у себя в домике на отделении и тихо настраивая радиоприемник, не услышал, как подкатил за стеной «виллис», и обернулся только тогда, когда генерал уже остановился у него за спиной, тяжко дыша.

– А это у тебя откуда? – спросил он, заглядывая через его плечо. И не успел Будулай ответить, вдруг так и вонзился в расстеленную на столике карту, прочеркнутую с угла на угол красной стрелой с нанизанными на нее синими кружками: – Постой, постой, а откуда же тебе все это может быть известно?!

Будулай встал.

– Оттуда же, откуда и вам, товарищ генерал.

– Ну, это ты потише. По этому маршруту все-таки моя дивизия шла.

– Да, товарищ генерал.

– И что-то я не помню, чтобы кто-нибудь из цыган в моей дивизии служил.

– В вашей дивизии, может быть, и нет, а в соседней служили, товарищ генерал.

– В двенадцатой?

– В двенадцатой.

– Уж не хочешь ли ты сказать, что ты и есть тот самый цыган, который в разведке двенадцатой служил?

Будулай бросил взгляд на золотое шитье погон на плечах его кителя и по привычке опустил руки:

– Так точно, товарищ генерал.

Начальник конезавода махнул рукой:

– Это теперь не обязательно. Хотя вообще-то я придерживаюсь другого мнения. Из-за этого да еще из-за лошадей и на конезавод согласие дал. Так, значит, и меня ты помнишь?

Будулай еще раз украдкой взглянул на его погоны.

– Но тогда вы были…

– Правильно, полковником. Это, – скособочив короткую шею, он тоже скосил глаза себе на плечо, – я уже вместе с приказом об отставке получил. Когда расформировывали наш пятый донской корпус. Списывали конницу в архив… – Взгляд его долго блуждал по зеленовато-бурому полю расстеленной на столе карты и с видимым усилием оторвался от нее. – Ну, а если ты и есть тот самый цыган, значит, ты должен знать, как это вам в двенадцатой удалось тогда из конюшни румынского короля Михая жеребца увести?

– Об этом мне неизвестно, товарищ генерал.

– Как же так? Я же лично присутствовал, когда командующий фронтом Федор Иванович Толбухин приказал нашему новому комкору Горшкову и его замполиту Привалову в наказание за то, что так и не разыскали королевского жеребца, по громадному бокалу спирта осушить. Дело уже старое, и теперь ты мне можешь как на духу признаться. Все равно дипломатического скандала из-за этого теперь уже не может быть. Да и самого Михая наши румынские союзники давно престола лишили.

Будулай улыбнулся:

– Мне признаваться не в чем, товарищ генерал.

– Вы же, цыгане, всегда были конокрады.

– Когда-то и меня отец хотел к этому приучить, но только не успел.

Генерал был явно разочарован:

– Получается, зря два моих хороших товарища пострадали. Горшков еще догадался тут же спирт водой запить, а Привалов чуть не задохнулся… И после войны я еще долго интересовался у знакомых начальников конезаводов, не повелось ли где-нибудь у них от этого жеребца королевское племя. Вполне могло быть, что казачки потом переправили его по тылам домой… – И он осуждающе посмотрел на Будулая, как если бы на нем и в самом деле лежала вина за то, что этого не случилось.

Не откладывал он свои инспекторские объезды и зимой, когда с соседних Черных земель налетали на табунную степь снежные бури. С шофером, который водил его «виллис» еще на фронте, будет откапываться из заносов весь день и нагрянет уже ночью с обмерзшими усами, в бурке, покрытой ледяной коркой. Возьмет фонарь и идет в конюшни, где бились в конвульсиях, освобождаясь от бремени, чистокровные донские кобылицы.

Но, пожалуй, еще чаще наезжал на отделения, нервничая и придираясь ко всему, когда на заводском ипподроме, разутюженном бульдозерами посреди сочно-зеленой майской степи, начинались ежегодные зональныескачки.

Каких только мастей лошади не вкрапливались накануне дня скачек в этот луг, волнами набегающий из степи на чашу ипподрома: и караковой, и гнедой, и вороной, и рыжей, и серой, и темно-серой. Не только местных – донской и буденновской, но и кабардинской, чистокровной верховой, терской, английской и даже арабской пород. О чем бы только не вздохнул и чему бы, наверное, не улыбнулся тот, кому захотелось бы получше прислушаться к их кличкам: Электрон, Радиограмма, Загадка, Гладиатор, Азимут, Пантера, Бабетта, Экран, Ангара, Интеграл, Гавана, Эпоха. И впору поверить было, что с самими тюльпанами, цветущими в эту пору по всей окрестной степи, намеревались поспорить их жокеи цветами камзолов: и зеленых с желтыми руками, и розовых, опоясанных красными лентами, и алых, и темно-бордовых, и иных. Как и картузами, обязательными и для спустившихся сюда с кавказских отрогов на своих скакунах карачаевцев, кабардинцев, балкарцев, адыгейцев, черкесов, чеченцев, ингушей, осетин; и для хозяев этих степей – казаков; и для непременных участников скачек – цыган. Без них не обходились скачки.

Два года подряд как-то ухитрялся у самого финишного столба урывать у именитых наездников Весенний приз для полукровных трехлеток маленький и тщедушный Егор Романов. Скакали и другие цыгане. Но Будулая, хотя он и был табунщиком, среди них не было. Ему больше нравилось находиться в это время среди зрителей.

Должно быть, после многомесячного зимнего одиночества нравилось ему вдруг очутиться среди веселой суеты и многоцветной толпы, испещренной блестками парадных погон и фуражек заслуженных кавалеристов, которых, оказывается, так много жило в окрестных городах и станицах. Прямо в степи играет духовая музыка, и от прекрасных лошадей не оторвать взор, а вокруг майский луг. И так ли трудно поверить, если при этом взору вдруг явственно может почудиться, что это не сейчас стелется облако скачущих лошадей по разутюженной бульдозерами дорожке, а двадцать лет назад на ипподроме, расчищенном казаками саперными лопатами, когда кавкорпус после боев под Ростовом отвели на отдых в Задонье. И это не кто-нибудь иной вырывает победу у самого финишного столба, а он, Будулай, и получает из рук комкора генерала Селиванова заслуженный приз – верхового коня.

Но теперь он только смотрит, смеясь и радуясь вместе с другими зрителями тому, как, стоя на седле во весь рост, совершает по ипподрому положенный круг почета счастливый Егор Романов под звуки оркестра и громкие крики не одних только цыган. Однако громче всех, конечно, кричит его разнаряженная и нарумяненная Шелоро, а рядом с ней стоит и тоже машет. Егору рукой Настя.

Если не считать хутора Вербного, из всего, что ему встретилось на пути, когда искал он свою семью, никакое другое место, пожалуй, не пришлось ему так по душе. И не только тем, что оно вообще было такое спокойное, затерянное среди шорохов и запахов трав, а лошади, с которыми он проводил все свое время, только говорить не умели. Иногда и это спокойствие вдруг сметалось теми же черными бурями, и табуны, обезумев от ужаса, начинали метаться в пыльной мгле из края в край степи… Но больше всего тем, что с людьми, с которыми он вместе пас лошадей в этой степи, можно было жить, не опасаясь, что они начнут о чем-нибудь расспрашивать или же что-нибудь советовать, прежде чем сам придешь к ним за советом. А это со временем Будулай все больше начинал ценить в людях.

И если он теперь до конца своих дней так и останется один, то все же не так будет чувствовать свое одиночество среди этих людей. Вот и «виллис» начальника конезавода уже не только по еженедельному графику появляется на его отделении, а и в другие дни, когда генералу особенно не терпелось отвести свою душу в воспоминаниях с кем-нибудь из бывших конников.

Но от треска Настиного мотоцикла Будулай уже стал отвыкать. С той самой поры, когда так и не захотел остаться у костра в ночной степи, на чем тогда настаивала она, Настя.

Искупав перед вечером в озере табун и конвоируя его на усадьбу, он издали увидел, что у него гости. У домика, где он жил, стояла пароконная подвода, и на ступеньках крыльца сидели мужчина и женщина. Его ждали. Когда они бросились со ступенек ему навстречу, он с удивлением узнал Егора и Шелоро. Раньше они никогда его здесь не навещали.

– Здравствуй, здравствуй, Будулай, – радостно говорила Шелоро, – а мы вот с Егором надумали проведать, как ты тут живешь в глуши.

– Да, – подтвердил и Егор, по привычке шмыгнув кнутовищем за голенищем своего сапога.

Будулай поклонился, коснувшись ладонью груди:

– Спасибо.

Шелоро засмеялась:

– Это мы тебе давно собирались спасибо сказать. Вот. – И она обеими руками протянула Будулаю что-то завернутое в газету.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю