Текст книги "Цыган"
Автор книги: Анатолий Калинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Вот ты, оказывается, какой, рома, догадливый. – Директор неожиданно улыбнулся. – Но только наполовину. Из кабинета я этим кнутом пока еще их не выгонял, а вот по степи действительно гнал. Вплоть до самой границы совхоза. Хотел бы я знать, как бы ты на моем месте поступил, если бы они украли у тебя одиннадцать лошадей? И не какие-нибудь проезжие цыгане, а те же самые, которых ты же и призрел, в новые кирпичные дома с ваннами и всеми прочими удобствами вселил, а их детишек одел и обул за счет директорского фонда. Конечно, после всего этого надо было бы их по всей строгости наших законов проучить, но я их по-цыгански проучил. Догнал на «Победе» в степи и… – Цыганский кнут коротко щелкнул у директора совхоза в руке.
– И после этого ты, конечно, считаешь себя очень добрым, – в тон ему сказал Будулай.
– А ты что же хотел, чтобы я их в руки милиции передал? – с удивлением спросил директор. – И потом бы их за конокрадство лет на пять, а то и на все десять упекли? А детишки их за это время пусть хоть с голода перемрут, а? Небось они мне же теперь и спасибо говорят. По-моему, лучше под кнутом побывать, чем под судом.
– Не все то, рома-директор, лучше, что лучше… – И, лишь сказав эти слова, Будулай вспомнил, что он и сам только что услышал их от старой цыганки. Вот, оказывается, они уже и пригодились ему, хотя она и имела в виду совсем другое. – И еще смотря кто как на это смотрит. А по-моему, уж лучше под советский суд попасть, чем опять под кнут. Но, но, ты не сердись, рома-директор, и скажи, чтобы он не вздрагивал у тебя в руке. Жалею, что меня тогда не было в степи среди этих цыган. До этого они хоть и отсталые были цыгане и даже конокрады, но они уже были приучены советской властью, что на них никто не может руку поднять. А ты с них сразу всю эту науку своим кнутом сбил. А их дети в это время стояли и смотрели, как их отцов бьют. И теперь ты ждешь, когда тебе за это спасибо скажут. За то, что ты их сначала в своем совхозе воспитывал, а потом довоспитывал в степи кнутом.
Директор совхоза встревоженно спросил:
– Ты что же этим хочешь сказать?..
Но Будулай не дал ему продолжить:
– Только то, рома-директор, что ты уже можешь позволить себе быть таким добрым. Потому что ты уже не простой цыган, а Герой. Ты уже вышел из цыган. А те, другие цыгане так себе и остались, какими были. И ты уже можешь за то, что они еще кочуют, лошадей крадут и доверчивых людей дурят, не отвечать. Это уже не твоя печаль. У тебя совесть может быть спокойной.
– Ого, ты куда загнул, – с угрюмой насмешливостью сказал директор. – Я вижу, что ты подкованный рома. На все четыре ноги. Уж ты-то, понятно, не кочуешь?
– Не кочую, – твердо ответил Будулай.
– А если и передвигаешься сейчас куда-нибудь, то не иначе, как, например, в отпуск?
Должно быть, потому, что с самого детства Будулая приучили к мысли о невозможности для цыгана прожить без обмана, ему теперь так ненавистно было всякое подобие обмана, но он вспомнил свой последний разговор с начальником конезавода и не колеблясь подтвердил:
– В отпуск.
Директор совхоза прищурился:
– А может быть, рома, и к сродственникам в гости?
– Может, рома-директор, и к ним.
– И конечно, при этом паспорт и все остальное на всякий случай при тебе?
Будулай весело подхватил, обнажая в улыбке все зубы:
– С печатью и со штампом, можешь в этом не сомневаться. Потому что для таких, как ты, самое главное, чтобы прописка была. Есть у тебя, цыган, в паспорте штамп – и, пожалуйста, кочуй дальше. Езжай хоть к родственникам, хоть в отпуск. Есть в твоем паспорте печать с государственным гербом – и, значит, ты не какой-нибудь злостный нарушитель Указа Верховного Совета, а хороший цыган. И даже сам милиционер возьмет тебе под козырек. А в душе все равно не поверит, что ты едешь к родственникам или в отпуск. Ведь даже и ты, рома-директор, сейчас мне ни капельки не веришь. Стоишь передо мной, закинув голову, а хочешь ослепить меня своей Золотой Звездой, а ни единому моему слову не веришь. Потому что я цыган. А значит, по-твоему, у меня ничего другого за душой не может быть, как у других людей. Ни какой-нибудь другой радости, кроме той, как бы получше кого обмануть, и никакой такой печали, какая бывает у всех других людей. Мы тут с тобой славно поговорили, рома-директор, и очень хорошо поняли друг друга. Роста ты хоть и небольшого, но голова у тебя, я вижу, хорошая на плечах, и ты с нею еще вполне свободно можешь вторую такую же звезду получить. Нет, ты ее ладошкой не прикрывай, не стыдись. Не у всех же цыган на груди звезды. И когда ты поедешь за второй звездой в Москву, не забудь туда с собой этот кнут прихватить. Выйди на трибуну прямо в Кремле, вытащи его из-за голенища своего шеврового сапога и скажи: «Смотрите, как я от этого батога до чего дошел! И теперь вы все можете любоваться на меня. В то время как другие цыгане все еще щелкают на дорогах кнутами. Несмотря на Указ. И немытые, нечесаные детишки их все так же пляшут, поют и кувыркаются на базарах перед толпой. В то время как другие советские дети в формочках сидят за партами в школе. Опять раздается „бэш чаворо“ и щелкает кнут. И Опять скрипят кибитки, мокнут эти цыганские детишки под дождем и мерзнут под открытым небом в степи. И пусть. Никто не виноват, что их отцы и матери нарушают Указ Верховного Совета. Главное, чтобы был Указ, а на нем печать с гербом. А там каждый человек сам кузнец своего счастья. Лично я за себя спокоен». Так ты там, рома-директор, и скажи. Каждый сам по себе. Мы с тобой хорошо поняли друг друга. Но если бы… – тут Будулай сделал шаг к директору совхоза, взял его руку своей железной рукой и поднял ее вместе с зажатым в ней кнутом, слегка заламывая назад, – если бы ты и со мной тогда встретился, гражданин директор, в степи, ты бы после этого уже никогда на человека кнут не поднял.
Со слегка заломленной назад рукой директор совхоза молча смотрел на него.
– А теперь спеши к своему телефону. Слышишь, звонит? Спасибо за внимание.
И, отпуская его руку, Будулай шагнул к двери.
Директор совхоза ринулся было за ним вдогонку, что-то объясняя… Но телефонный звонок, не умолкающий за его спиной, оказался сильнее, и он с полпути вернулся.
Возвращаясь той же дорогой, Будулай все-таки притормозил у раскрытой двери мастерской. Знакомый сварщик, обо всем догадавшись по его лицу, решил было посочувствовать ему.
– Я же говорил…
Но Будулай холодно прервал его:
– Проводи меня к вашему кузнецу.
В дальнем углу мастерской гудел большой горн с механическим дутьем. Громадного роста кузнец в роговых очках, только взглянув на руки Будулая и обменявшись с ним тремя словами, признал в нем тоже кузнеца и молча уступил ему место у своего трона. Конечно, сваренный газом на месте надлома металл схватывается крепче, но это еще зависит и от того, какой мастер. Оценивающим взглядом из-под вздетых на лоб очков хозяин этой кузницы наблюдал, как его гость берется за щипцы и за молоток, мысленно заключая, что хоть он, конечно, и мастер, но почему-то уже давно не держал в руках инструмент, а поэтому чересчур осторожно приступает к делу. Все делает правильно, не придерешься, но как-то несвободно. И украдкой захватывает ноздрями смешанный запах раскаленного металла и курного угля, так, как если бы это был запах молодого степного сена.
– Включи-ка, Ваня, вентиляцию! – крикнул хозяин кузницы своему подручному, тоненькому, лет двадцати пареньку, работавшему из-за духоты в кузнице без рубахи. В полумраке его кожа смугло лоснилась.
Щипцы вдруг задрожали в руке у Будулая, и обыкновенный кузнечный молоток налился в другой его руке такой тяжестью, словно это был самый большой молот.
Хорошо, что к тому времени он уже кончил свою работу. И конечно, этот подручный кузнеца был другой Ваня.
Теперь он мог ехать и дальше, не опасаясь, что его подведет в пути его конь. На прочность своей кузнечной сварки он надеялся твердо, и если в пути начнет подводить его память, он всегда сможет сверить ее с теми старыми военными картами, которые лежат у него в чемодане, притороченном за седлом к раме мотоцикла.
Как гонимые ветром клубки перекати-поля, движутся по кромке степи цыганские брички.
И опять по пути их кочевья появляются на последних страницах районных газет «Советский Дон», «Звезда Придонья» или же еще каких-нибудь «Донских огней» стыдливые объявления: «Пропала кобыла. Масть гнедая. Белая звездочка на взлобье и в чулках на передних ногах. Кто найдет, просьба сообщить за вознаграждение по адресу…»
Куда там найти! И не могут же цыгане читать газеты во всех тех местах, через которые проезжают они, почти не задерживаясь. Мимо и мимо. Как гонимые по степи ветром клубки перекати-поля.
– Кони уже пристали, Шелоро. Надо им дать попастись.
– Вот доедем до станицы и пустим. А тут нигде и поджиться нельзя. Дети с самого вечера не евши.
– Нет, там, под горой, тоже какие-то хатки есть.
– Да цытьте вы, горластые! Где я вам возьму?!
– А этот косой скоро и совсем упадет.
– Ну и зараза же твой Будулай. Из-за него мы теперь как на волах едем. Ничего не стоило ему обменять.
– А ты думаешь, генерал недоглядел бы? От него ничего не скроешь.
– Я кому сказала? Вот я вас сейчас батогом накормлю! Навязались на мою душу!
– Никто тебе не виноват, что ты их каждый год по двойне катаешь.
– Другие цыганки за своими мужьями как у Христа за пазухой живут. В своих домах.
– И у нас был свой.
– То казенный.
– А тебе оно воняло, казенный или нет!
– В любой момент могли попросить.
– Люди всю жизнь живут, и никто их не просит.
– Вот бы ты и жил.
– А ты уже забыла, кто первый «бэш чаворо» сказал?
– Другие мужья из Москвы на самолетах чемоданы с заграничными кофтами возят, а цыганки только торгуют.
– Вот ты у меня скоро тоже схватишь батога.
– Ты только это и умеешь.
– Тпрру! Всё! Они уже совсем не хотят идти. Что-то это место мне будто знакомое? Не узнаешь?
– Ничего я не узнаю.
– Но тут же еще должна и могилка быть. А может, это и другое место.
– Хоть бы вы повыздыхали все! Только бы жрать!
– И их с собой возьми. Все-таки, когда с ними, лучше подают.
– Я сама не пойду!
– Не могу же я коней бросить!
– Все равно тут везде одно казачье. У них зимой снегу не выпросишь.
– Такие же люди, как и везде.
– А казачки аж еще злее.
– От этого нового птичника на том краю и заходи.
– А мешок мне зачем?
– Они больше без зерна не могут идти.
– Все я да я. А ты тут будешь под бричкой в холодке лежать.
– Ступай, Шелоро.
– Кабы мы не одни ездили, было бы на кого и коней бросить.
– Ты сегодня выпросишь у меня!
– Я же ни при чем, что ко мне все другие цыгане пристают.
– Ну!
– Не грозись. Я и так уже иду. Будь она проклята, эта жизнь!
Молодые цыплята хлопьями снега застлали вокруг птичника зеленый склон. Но две женщины в такой же девственной белизны халатах следили, чтобы они не отбегали слишком далеко. А против коршунов у них лежало на врытом в землю столике охотничье ружье.
Из двух женщин Шелоро сразу же, еще только спускаясь из степи по склону, выбрала старшую, потому что издали услышала, как другая испуганно крикнула ей:
– Смотри, мама, цыганка идет!
И Шелоро тут же отметила, как старшая сказала:
– Ну и пусть себе, Нюра, идет.
– Она, мама, прямо к нам идет.
Теперь уже и Шелоро сочла возможным вмешаться:
– Не бойся, красавица, ты уже в мой мешок не влезешь.
Сероглазая девушка, вылитая мать, так и залилась краской, прикрывая лицо рукавом халата. И потом уже все время, пока Шелоро разговаривала с ее матерью, она держалась от них поодаль.
Шелоро поскорее надо было избавиться от тяготившей ее со вчерашнего дня заботы, и она сразу же предложила женщине, едва увидела лежавшую на столике рядом с ружьем буханку хлеба:
– Ты мне отдай эту хлебину, а я тебе погадаю на твоего короля.
И, доставая из кармана юбки, она веером распустила на ладони карты. А ее черноглазые детишки, уцепившись за ее юбки со всех сторон, так и впились глазами в буханку хлеба. И не успела женщина молча протянуть их матери хлеб, как они тут же своими цепкими ручонками разорвали буханку на части.
– Какой у тебя король? – складывая веер и тасуя карты, спросила Шелоро.
Ей все время казалось, что эта женщина как будто присматривается к ней, узнавая, и не узнавая, и под ее взглядом Шелоро с беспокойством старалась вспомнить, не приходилось ли им и правда, как говорил Егор, уже бывать в этих местах и оставить здесь после себя какой-нибудь след, как это иногда случалось… Но нет, по верху, когда-то давно, они действительно проезжали, а в хутор не спускались.
– Мне не нужно гадать. Я и без этого все знаю о себе, – отказалась женщина.
И с лица Шелоро она переводила взгляд на ее детишек, которые так и рвали зубами хлеб. От Шелоро не укрылось, как при этом страдальчески изламываются ее брови.
– Ты бы насыпала мне зерна, – сказала Шелоро, развязывая вокруг пояса мешок.
Женщина покачала головой:
– У меня здесь нет моего зерна.
– А курей ты кормишь чем?
– Это все – колхозное.
– Ну тогда яичек дай для них, а они за это для тебя и для твоей дочки по-цыгански споют и спляшут.
И тотчас же по ее знаку серебряным хором зазвенели голоса ее детей, и они начали плясать, кувыркаться у ее ног. Даже самый маленький, ползунок, которого Шелоро спустила с рук на траву, загудел, надувая щеки, и завертел ладошками, не желая отставать от своих старших сестер и братьев.
– Нет, нет! – испуганно замахала руками женщина.
И тут же по знаку Шелоро ее дети перестали петь и плясать.
От всего она отказывалась, что могло сегодня принести заработок Шелоро. Не из-за одной же буханки хлеба она спустилась из степи в хутор! А наверху лежал под бричкой Егор и поджидал ее с добычей.
И все-таки Шелоро не могла отделаться от ощущения, что эта женщина все время присматривается к ней и даже, похоже, о чем-то хочет ее спросить. Но не спрашивает. И когда потом взгляд ее опять соскальзывал к детям Шелоро, она тоже как будто всматривалась в них, жалостливо изломав брови. От буханки хлеба, которую они разорвали между собой, только и оставалась еще маленькая корочка в руке у ползунка, но глаза у них все еще лихорадочно блестели.
Внезапно женщина крикнула, повернув голову к своей дочке:.
– Ты, Нюра, побудь тут одна, а я схожу домой. – И она кивнула Шелоро: – Пойдем со мной. Я тут недалеко живу..
Все люди на окраинной улочке хутора так и поприлипали к окнам – и даже повысыпали во дворы к заборам, увидев, как вслед за Клавдией Пухляковой шествует к ее дому цыганка с целым выводком детишек, подметая своими юбками хуторскую пыль… За той самой Клавдией Пухляковой, которая раньше всегда боялась цыган больше всего на свете.
Ничуть не смущаемая этим всеобщим вниманием, Шелоро спрашивала по пути, поворачивая головой по сторонам;
– А это у вас не кузня?
– Кузня.
– А почему замок на ней?
– Кузнеца нет.
– И давно?
– Второй год.
– Уволили его или сам ушел?
Ответы ее спутницы становились все более неохотными и глухими:
– Сам.
– Значит, мало платили ему?
– Нет, не мало.
– А почему же тогда он ушел? – И, не получив на этот вопрос никакого ответа, Шелоро вздохнула: – У меня муж тоже хороший кузнец. У вас тут колхоз или уже совхоз?
– На этом краю колхоз.
– А председатель дюже строгий или ничего?
Женщина опять не ответила Шелоро, и та продолжала спрашивать:
– Как ты думаешь, он мог бы моего мужа к вам в колхоз взять?
На это ее спутница твердо ответила:
– Нет.
– Почему? – И, не получая ответа. Шелоро даже приостановилась, сообразив – Может быть, у вас и до этого кузнецом был цыган?
Ее спутница только коротко кивнула, прибавляя шаг. Но Шелоро все поняла:
– А!
На этом все ее расспросы и прекратились. Всю остальную часть пути они шли уже молча.
Все, что только может быть наготовлено в доме на несколько дней вперед, было извлечено из погреба и выставлено на стол под большой яблоней во дворе перед этими ребятишками, черными, как грачата. И все же еще окончательно так и не угасал в их глазенках этот сухой блеск, хватающий за самое сердце. И до чего же вдруг могли напомнить они те, другие глаза, принадлежащие когда-то такому же, но теперь уже совсем большому грачонку.
Все подобрали: и целую большую кастрюлю борща, разогретого ею для них на летней плите во дворе, и две сковороды жареной картошки, залитой двумя десятками яиц. И теперь кружка за кружкой поглощали молоко, которое у нее всегда отстаивалось в погребе в махотках на сливки. Даже грудному ползунку и тому оказалось мало одной кружки.
А Шелоро тоже сидела рядом со своими детьми под яблоней за столом, почти не ела ничего, чтобы им досталось больше, и потихоньку наблюдала за хозяйкой, удивляясь этой щедрости и теряясь в догадках. За свою многоопытную жизнь ей приходилось встречаться с разными людьми: и с добросердечными, и со скаредными до последней степени, и с теми, доверчивыми, которых ничего не стоило обмануть, и, наоборот, с другими, которые натравливали на нее и ее детей собак. Но с подобным она сталкивалась впервые. К такому обращению она не привыкла. Как если бы она приехала в гости к своей родной сестре и та не знает, как же ее еще получше угостить вместе с ее многочисленным потомством.
Какая-то женщина, проносившая мимо по улице на коромысле ведра, с любопытством заглядывая через забор, крикнула хозяйке:
– Нюра приказала, чтобы ты сейчас же верталась на птичник!
Шелоро понимающе усмехнулась:
– Строгая у тебя дочка. Боится, как бы ее мать цыгане с собой не увели.
Но все-таки пришло наконец время насытиться и для этих грачат, и они уже могли отвечать на вопросы:
– Тебя как зовут?
– Егор.
– А тебя?
– Таня.
– Ну, а вас, конечно, Миша и Маша, да?
Шелоро, улыбаясь, подтвердила:
– Смотри, как ты угадала.
Ничего, понятно, необычного в этом не было: почти в каждой цыганской семье детишкам давали такие имена. И люди об этом знали.
И только самый маленький еще не мог принимать участия, в этой беседе с чужой тетей. Мать спустила его с колен, и он теперь проворно путешествовал на четвереньках под столом, пуская молочные пузыри и радуясь чистому серебру донского песка, устилавшего землю.
Дети были как дети. Наелись и вот уже болтают под столом ногами, исподтишка, незаметно для материнских глаз, подзуживая и шпыняя друг дружку. И даже имена у них такие же, как у русских детей. Но оказывается, что эти грачата, отвечая на вопросы, еще приучены были не забывать и той черты, за которую чужим взрослым не полагалось переступать, испытывая их откровенность.
– А как же, Егорка, твоего отца зовут?
Грачонок только на одно мгновение сверкнул своими глазенками в сторону матери, переставая болтать под столом ногами. Шелоро поощрительно улыбалась. Но он все же на всякий случай ответил так, как был приучен!
– Не знаю.
– Может быть, и ты, Таня, не знаешь, как зовут отца?
Тот же стремительный просверк в сторону матери и тот же ответ:
– Нет.
– Ну, тогда, значит, мне самой придется отгадать, как вашего отца зовут.
Теперь уже грачата, вступив в игру, с нескрываемым веселым любопытством смотрят на эту тетю, наперед зная, что ей, конечно, ни за что не удастся отгадать.
– Его зовут так же, как и тебя, Егор.
Улыбка, играющая на губах у Шелоро, останавливается как приклеенная. Во второй раз эта женщина угадала правильно. Но в конце концов ничего необычного и в этом нет. Кому же не известно, что почти во всех семьях мальчикам-первенцам чаще всего дают имена их отцов!
– Тебе бы надо цыганкой быть, – смеется Шелоро.
– А в школу, Егорка, ты уже начал ходить?
И снова этот просверк черной молнии. Шелоро подхватывает:
– Нет, им с Таней еще только осенью идти. Они у меня двояшки. Но в детский садик там, где мы завсегда живем, они ходят. – Шелоро заискивающе поясняет: – Это мы только на летнее время трогаемся трошки поездить по степи, вспоминаем старинную жизнь, а зимой постоянно на конезаводе живем, за Доном. – И, боясь, что ей могут не поверить, она начинает нанизывать подробности, какой у них там на конезаводе за Доном, где они постоянно живут, детский сад: – Двухэтажный, как городской. – Она горделиво кладет руки на кудрявые спутанные головки Миши и Маши. – Их там и под пианину учат танцевать. А во дворике наш начальник, генерал, приказал специально для них бассейну сделать. У нас там такой речки нету, как у вас, одни озера и ставки. А свою заведующую они не иначе как мамкой Настей зовут. Своих детишек у нее пока нету, еще не нажила, так она об чужих еще дюжей беспокоится, чем родная мать, хоть и тоже цыганка. Но теперь она, слава богу, уже замуж вышла, и у нее пойдут свои дети.
Чисто женское желание высказаться на эту тему до конца мешает Шелоро обратить внимание, как при этих словах окаменевает лицо ее слушательницы, взгляд ее убегает куда-то в сторону и губы смыкаются твердой складкой. С заблестевшими глазами Шелоро наклоняется к ней через стол:
– Все там у нас так и ожидали, что она за одного замуж выйдет, а она взяла и выскочила за другого.
Шелоро польщена, что ее рассказ не оставляет эту женщину равнодушной:
– За кого же?
– Не за цыгана, а за одного русского шофера.
– А тот как же?
– Кто?
– Тот… цыган.
– Так ему и надо, – мстительно говорит Шелоро. – Нехай долго не перебирает. А то он хочет самым честным цыганом быть. – И вдруг Шелоро умолкает, обиженная тем, что ее слушательница, эта женщина, неожиданно смеется каким-то странным смехом. – Ты что же думаешь, среди цыган совсем и честных не может быть?
– Нет, нет! – испуганно отмахивается женщина обеими руками. – Это я совсем не о том. – И, к удивлению Шелоро, она неожиданно предлагает: – Пойдем со мной. – Ко все большему удивлению Шелоро, она ведет ее с собой в сарайчик, в котором у нее стоит большая кадушка, до краев насыпанная пшеницей. – Держи-ка свой мешок.
И сама же ведро за ведром начинает пересыпать из кадушки в подставленный Шелоро мешок отборное, чисто провеянное зерно до тех пор, пока Шелоро не говорит с жалобным вздохом:
– Больше мне не унести с собой.
Вот когда ей особенно приходится пожалеть, что ее Егор так и не пошел с ней в хутор, а лежит теперь под бричкой в холодке и дрыхнет.
Но, оказывается, и это еще не все. Женщина достает из-под яслей круглую плетеную корзинку с ручкой, полную крупных яиц, и протягивает Шелоро:
– Бери.
– А во что же я их пересыплю? – растерянно спрашивает Шелоро.
– Бери с корзинкой. У меня еще другая есть.
Все это похоже на сон. И вообще Шелоро начинает казаться, что эта женщина как-то не в себе. Еще пять минут назад она была совсем другая. Только что разговаривала совсем спокойно, расспрашивала детей Шелоро, а теперь и руки, которыми она передает корзинку, трясутся и лицо все время меняется: как будто ураганы проносятся по нему. Не поймешь, заплачет она сейчас или засмеется. И вообще это все не может предвещать ничего хорошего. Надо, пока не поздно, убираться отсюда, а то она же потом еще и закричит, что ее обокрала цыганка. И люди, увидев у Шелоро эту корзинку с яйцами и полмешка с зерном, конечно, ей поверят. Но и отказаться от всего этого добра Шелоро не в силах, когда за ее юбку уцепилось столько ее грачат, а там, в степи, поджидает ее Егор, тоже с самого вечера ничего не евший. И уйти Шелоро не может, так и не отблагодарив эту женщину хоть чем-нибудь.
– Все-таки дай я тебе погадаю на твоего короля, – говорит она, снова доставая из кармана своей юбки цыганские карты.
Женщина со своим – непонятно – смеющимся или плачущим лицом отстраняет от себя ее карты:
– Ты мне и так уже все нагадала. Я теперь тебя никогда не забуду. Спасибо тебе.
Совсем какая-то чудная. Накормила ее с детишками до отвала, насыпала полмешка пшеницы и отдала корзинку яиц, да еще и спасибо говорит. Нет, надо поскорей уходить.
А еще говорят, что казачки злые. Если все такие же злые, то, может быть, Егору и правда наняться в этот колхоз кузнецом. И место здесь красивое, Дон. Но пока нужно подобру-поздорову отсюда убираться. Пока еще не кончилась эта сказка.
Поднимая с земли ползунка, Шелоро лишь слегка щелкнула языком, и вся стайка ее грачат так и выпорхнула за ворота на улицу.
– До свидания. Счастливо тебе оставаться.
– До свидания, до свидания, – говорила женщина, помогая ей получше умостить перекинутый через плечо перевязанный надвое мешок с зерном. – Как же ты с ним и с дитем на гору пойдешь? Может, подсобить тебе?
– Нет, не надо, своя ноша не тянет, – отказывается Шелоро. – А корзинку Егорка с Таней вдвоем понесут.
Уже у калитки ее догоняют слова женщины:
– Еще, Шелоро, чуток подожди.
Шелоро невольно вздрагивает, оборачиваясь. Почти суеверный ужас охватывает ее. Откуда этой женщине может быть известно ее имя? И до этого она, значит, неспроста отгадала, как зовут ее мужа и детей. Шелоро привыкла к тому, что доверчивые люди верят ее отгадываниям их прошлой, настоящей и будущей жизни, а тут, оказалось, ее собственная жизнь известна этой женщине, с которой она встречается впервые.
Тем временем эта женщина уже и поднялась по ступенькам к себе в дом и вернулась с чем-то в руках, завернутым в бумагу.
– А это для твоих Тани с Егоркой формочки, когда они в школу пойдут. – И виновато добавляет: – Конечно, не новые, но еще хорошие. Это у меня осталось от моих Нюры с Ваней еще с тех пор… – Но тут она, очевидно, обо всем догадывается по лицу Шелоро и спохватывается – Ах ты господи! Да ты, кажется, испугалась, Шелоро?! Это я, дура, виновата. Ты-то меня не знаешь, а я тебя видела, когда приезжала к вам в поселок и попала к вам в клуб. Я тебя теперь не забуду, Шелоро.
…И все-таки Шелоро еще долго потом оглядывается и почти рысью взбирается со своей ношей по склону в степь, где ее ждет Егор.
– Тебе, мама, не спится.
– Не спится, Нюра… А может быть, мне теперь обо всем Ване написать?
– Нет, мама, в письме, вот так сразу, об этом нельзя. Ну, сама посуди, получит он письмо и вдруг так сразу и прочитает, что ты ему не родная мать. Об этом в письме нельзя, это надо как-то не так объяснить; может быть, даже лучше, мама, если я сама за это возьмусь, когда опять поеду проведывать его в том месяце. А то еще, может, он и раньше сам к нам заявится, у них тут где-то близко учения должны быть.
– Ты, Нюра, права. Что бы я без тебя делала? А все-таки, может быть, мне легче будет в письме? Ну как это я ему в глаза скажу, что он мне не сын?
– Как же, мама, не сын, если он такой же сын, как родной. Даже еще роднее должен быть для тебя, чем я, потому что ты столько натерпелась из-за него. Нет, нет, не говори, я же знаю, что ты любишь меня, но мне и самой теперь Ваня после того, как ты рассказала, как-то еще роднее стал… – А вот Будулаю, мама, ты обязательно напиши. Он же так ничего и не знает, а время идет. Напиши и про то, как ты по всему правому и левому берегу Дона искала его, и как нашла, и потом…
– Ты, Нюра, думаешь, это будет хорошо, если я ему сама напишу?
– А ты думаешь, это лучше, когда два человека Давно уже любят друг друга и сами же как будто этого стыдятся? Он ведь там все еще думает, что ты по-прежнему боишься его, и совсем не знает ничего. А время, мама, идет.
– Да, да, Нюра, идет. И если ты говоришь, что это надо, то я ему теперь же напишу. Сегодня ночью. А завтра утром письмо уже уйдет. Все равно я эту ночь не буду спать. Господи, я, Нюра, и сама не знаю, что это такое творится со мной. Ты меня, пожалуйста, прости, я ведь уже не девочка, а как будто с ума сошла. Открой, Нюра, окно, смотри, какой по Дону большой пароход идет, сколько разных огней! И молодой месяц уже прорезался над островом, видишь? Ты ложись, доченька, спать, а мне, пожалуйста, два листка из своей тетрадки вырви.
Давно спит Нюра, а снизу, из-под яра, блестит вода. Ох как это трудно, оказывается, написать письмо! Учиться Клавдия дальше семилетки так и не пошла, а потом замужество, и так оно уже и осталось на всю жизнь. И пальцы ее всегда не карандаш сжимали, а держак лопаты, которой она убирала за свиньями, и ножки секатора, когда она ходила вместе с другими вдовами на обрезку лоз в виноградный сад. Да и не приходилось, некому ей было писать письма, потому что ее мужа, Нюриного отца, сразу же, как только взяли на фронт, и убило там в первом же бою, так она ни одного треугольника и не получила от него. И теперь, когда Ваня поступил в училище, письма ему обычно пишет Нюра, а она только сидит рядом и иногда подсказывает, заглядывая ей через плечо.
Совсем не слушаются пальцы, сжимающие карандаш. Да и легко ли писать такое письмо женщине, которой уже под сорок лет?
Письмо около месяца пролежало на почте в поселке конезавода, и потом письмоносица занесла его утром вместе с газетой «Табунные степи» Насте Солдатовой.
– Может, этот Будулай напишет тебе или еще кому-нибудь из ваших цыган, а нам его девать некуда. И обратного адреса на нем нет.
Насте еще никогда не приходилось читать чужих писем, да и не было у нее для этого случая. И весь день, дотемна, она, борясь с искушением, носила письмо с собой, ощупывая пальцами пухлый конверт в кармане кофты. И, иногда украдкой вынимая его, она приходила к заключению, что адрес на нем написан женской рукой.
Но к вечеру она уже не смогла с собой бороться. Искушение было слишком велико. А на конверте ведь и правда обратного адреса не было.
И уже поздно вечером, накормив своего мужа Михаила после его возвращения из дальнего рейса и уложив спать, она все-таки вскрыла конверт. Помочила его козырек по шву и с облегчением обнаружила, что отклеивается он совсем легко. Наморившийся за время трудной поездки Михаил непробудно спал в соседней комнате, не зная и не подозревая, о чем это плачет и что оплакивает его молодая жена, поставив на стол локти и читая какое-то письмо.
До утра Настя не раз перечитала письмо этой женщины, которую она так и не видела, но которая, оказалось, видела ее у костра в ту ночь.
Уснула уже под самое утро, впервые пропустив и ту минуту, когда Михаил уходил в гараж. И он пожалел будить ее, решив, что позавтракает в столовой.
И еще два дня Настя не расставалась с письмом, доставая его из кармана кофты и в детском саду, когда всех ее беспокойных подопечных укладывал по их кроваткам мертвый час. Вскоре она уже знала его на память, и перед ее глазами, когда она купала в ванночках детишек, возвращалась после работы на мотоцикле домой или же собирала Михаилу на стол, то явственно вставала картина, как эта женщина скачет верхом на Громе ночью по степи, то ее слова, что Ване за хорошую службу обещали досрочно дать отпуск домой, то как перехоронили Галю из одинокой могилы в степи в общую, братскую, в центре хутора.
Все эти дни Михаил смутно чувствовал, что Настя какая-то не такая была, как до этого, и со вновь вспыхнувшими сомнениями спрашивал у нее: