Текст книги "Селенга"
Автор книги: Анатолий Кузнецов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Управление находилось высоко на горе. Они долго шли по склону, а брусники не встретили. Тогда они свернули с дороги на тропку, чтобы подняться напрямик.
Тропка была крутая, по сторонам ее высились толстые лиственницы, было много горелых пней, черных, искореженных сучьев, густо росли папоротники. Иногда в просвете открывалась, как на ладони, вся долина, и странно было видеть голубую реку – вблизи она никогда не была голубой, – а пороги с высоты казались черными жучками, лежащими в белоснежной вате, и шум их не доносился, было тихо-тихо.
Они шли и шли, а тропинка становилась все круче, приходилось подавать друг другу руку. Девушки запыхались и пожалели, что не пошли по дороге, там хоть дальше, да не так утомительно. А они после смены утомились изрядно, не ужинали; в желудке сосало, от одышки кружилась голова. Было невесело, просто тошно.
Наша подумала: вот дойдем до той коряги и отдохнем. Прошли мимо коряги. Она загадала: попадется еще один горелый пень, присядем. Но пня все не было и не было. Натка тащилась, тащилась, уже чуть не плакала, выглядывая пень, а когда наконец он попался, Натка брякнулась в траву, положила лицо на руки и глухо сказала:
– Все, Тамарка… Баста.
– Тебе дурно? – испугалась Тамара. – Дай я на тебя помахаю!
– Нет, тошно мне, – сказала Натка. – И никуда я не пойду.
Тамара помолчала и сказала:
– Все равно идти надо…
Она устало вытерла пот со лба. Счастливая, красивая, хоть нос и облез. Нос заживет, не картошка. А Натка ясно поняла, может быть первый раз в жизни, насколько она несчастлива и как ей не повезло, как навсегда-навсегда беспросветна, загублена жизнь.
– Не охота мне ходить, Том, – сказала она. – Иди одна. Вернусь я в палатку. Они гонют, а мы ходи…
– Натка! – сказала Тамара. – Натка… Я думала, ты сильная. Я училась у тебя. Что же теперь?
– Будем пропадать тут, Том… – жестоко сказала Натка.
– Наточка, милая, не надо, – Тамара погладила ее по голове. – Не стоит отчаиваться… Стыдись! Мы ведь и трех недель не прожили… Давай отдохнем и дальше полезем. Ты вспомни, это же я тряпка, маменькина дочка, а ты же рабочий человек, Натка…
Натка молчала. Ее охватила тоска, такая тоска, какой еще никогда не испытывала она за все свои семнадцать лет.
Садилось солнце. Что-то потрескивало в ветвях старой лиственницы, – может быть, хозяйничал бурундучок, запасаясь продовольствием на зиму.
Натка оперлась на Тамарину руку, встала, и они поплелись дальше, все вверх и вверх. Шли молча, пока тропинка не кончилась.
Они попали на длинную, теряющуюся в голубом тумане просеку. Грудами лежали поваленные столетние деревья, вся земля была изрыта глубокими канавами, и горы выброшенной земли были красные, как охра. В этом лесу творился сущий ералаш: валялись доски, бочки из-под известки, наваленный грудами кирпич; кое-где за деревьями виднелись строящиеся дома. Смена кончилась, и работ уже не было, только в большой яме ворочался, как свинья в грязи, маленький голубой экскаватор, тарахтел и пыхал дымком. На одном из деревьев была прибита аккуратная белая табличка с надписью трафаретом:
Улица Солнечная
Девушки запутались, долго разыскивали управление, а когда наконец нашли, выяснилось, что им надо собираться совсем в другом доме, где комитет комсомола, и они опять блуждали, искали.
В комитете комсомола оказалась в сборе вся бригада. Вызывали затем, чтобы вручить зарплату. Выяснилось, что здесь так заведено: первую зарплату выдают торжественно, поздравляет комсорг стройки.
Натка получила семьдесят рублей аванса, и ей пожали руку. Это было неожиданно даже для нее, рабочего человека, потому что, к примеру, в Москве она получала в аванс не больше сорока.
Комсоргом была приветливая скромная женщина лет двадцати семи, а может меньше. У нее были бесцветные брови и зеленые глаза, но она была хорошенькой, и Натка подумала: вот и у комсорга зеленые глаза, а ничего, не вредят. Дело не в глазах, а дело в человеке. Когда люди добры, умны, улыбаются – они всегда красивы. Всегда!
– Я видела, как вы приехали катером, – говорила комсорг. – Такие были все ужасно храбрые, ждали, наверно, подвигов, а у нас просто жить, работать, не бежать – и этот подвиг далеко не всем дается, к сожалению. И вам спасибо. Вы молодцы, девочки, вам еще не повезло с этой палаткой, но послезавтра мы принимаем дом «Б-8» на Солнечной и переселим вас туда, так что готовьтесь к переезду. А взносы сейчас же все платите!
– По скольку платить? – шепотом спросила Тамара.
– Да уж не по две копейки, – ответила Натка, как опытный человек. – По две копейки, Том, кончилось…
Они уплатили, расписались, и у них в билетах расписались, потом поговорили о том, что после переселения в дом «Б-8» проведут собрание, выберут групкомсорга, что рядом с их домом на Солнечной заканчивается отделка клуба, так что можно будет ходить в кружки и в кино хоть каждый вечер.
Разговор шел неторопливый, спокойный, шутливый, и, когда они вышли, солнце уже село, на столбах вдоль просеки зажглись фонари, но голубой экскаватор все так же рылся в грязи.
Натка вспомнила о деньгах, достала их и изумленно пересчитала. Их было четырнадцать новеньких, прямо из-под машины, пятирублевок, таких голубых, ровных, чистеньких. Она подумала, что новые деньги – к новому счастью, и сразу же сообразила, что платки на зиму у нее есть, а вот ушанки нет. Отважным людям очень к лицу ушанки. И они с Тамаркой побежали в промтоварный магазин купить ушанки. Магазин уже оказался закрыт.
Они пошли в продуктовый. Первое, что бросилось Натке в глаза, были «морские камешки», и ей почудилось в этом едва ли не предопределение судьбы. Они купили их целый кулек, вышли, грызли, разглядывали странный город, в который им перебираться послезавтра и где им предстояло жить, может быть, многие долгие годы, может быть, найти здесь свое счастье или свое горе; и, не сговариваясь, они подумали, даже не подумали, а скорее почувствовали одно и то же: что как ни странно, а они сжились со своей старой палаткой и, как бы она ни была сыра, и холодна, и скверна, покидать ее будет грустно, потому что там прошла частичка жизни, небольшая, но такая значительная, а они и не заметили.
Кто-то окликнул их; вздрогнув, они разом обернулись и увидели, как к ним бежит, перемахивая пни и канавы, Никита. Он не переоделся после работы, был в забрызганном пиджаке без пуговиц, рубаха на груди расстегнулась, на лбу выступили капли пота от быстрого бега. Он остановился, крайне взволнованный, с радостными глазами – и молчал.
– А мы деньги получили, – похвасталась Натка. – Семьдесят рублей. Мы даже хотели ушанки купить, только магазин закрылся.
Никита смотрел и молчал, Натка добавила:
– С нами комсорг разговаривала, нас благодарила, руки нам пожала.
– Тамара… Мне надо что-то тебе сказать, – выдавил из себя Никита.
– Надолго? – упавшим голосом спросила Натка.
– Я не знаю… – пробормотал он.
– Тогда, конечно, надолго, – заключила Натка. – Я пойду, а ты, Тамара, приходи.
Тамара испуганно, растерянно посмотрела на нее, словно молила не оставлять ее. А Натка солидно пожала ей локоть:
– Только не задерживайся, а то супу не оставлю. Смотри, недолго!
Лишь у спуска на крутую тропку она спохватилась: а ведь кулек с конфетами она унесла. Она хотела вернуться, но, поразмыслив, пришла к выводу, что этого делать не надо.
Она положила в рот полную горсть «камешков», раскусила, и вдруг из глаз брызнули слезы, будто она взяла в рот что-то жутко горькое. Слезы закрыли ей дорогу, она ступала наугад по корневищам, спотыкалась, хныкала – и вдруг как бы увидела себя со стороны: большую глупую девку с кульком конфет, ревущую и спотыкающуюся, и ей стало так смешно, она просто задохнулась от смеха и рыданий.
«Ну, как хорошо, ну, какая же радость, – говорила она, вытирая льющиеся слезы, смеясь и прыгая с уступа на уступ. – Ведь он такой хороший, такой ласковый, скромный, смелый, и она такая хорошая, чистая, как я рада!..»
Она разжевывала конфеты, сквозь слезы смеялась – все одновременно, – вытирала глаза ладонями, вытирала руки о полу, развезла кирпичную пыль по лицу, подумала, что в таком виде смешно показаться на люди, и принялась вытирать лицо подкладкой.
«Что это такое, – думала она, – я все тут плачу а плачу, и зачем я плачу, спрашивается, когда мне так весело? И правду люди говорят, что женские слезы – вода. Ах, какая же ты большущая дура, Натка, ну, хватит, хватит».
Снизу шел человек. Она спешно постаралась успокоиться. Чтобы глаза отошли, стала смотреть вдаль, на Туманную долину, на синие горы и чистые, нежно-белые хлопья порогов.
«Господи, как красиво, – удивилась она. – Как хорошо, что я вижу все это, какой мир красивый, только плохо, что я плачу».
Она поравнялась с человеком у горелого пня, только тогда отважилась на него взглянуть и с удивлением увидела, что это карапуз лет семи, весь измазанный глиной, исцарапанный, в куцых штанишках и большом выгоревшем картузе. Он устал, запыхался, – «видно, бедненький, слишком торопился наверх.
– Хочешь конфет? – спросила Натка. – Держи весь кулек! Это «морские камешки» – знаешь, какие вкусные! Веселее будет карабкаться.
Мальчишка от неожиданности не промолвил ни слова, только потрясению и долго смотрел ей вслед, не решаясь поверить своему нежданно привалившему счастью.
БИЕНИЕ ЖИЗНИ
1
Незадолго до конца работы с Алексеем Вахрушевым произошло что-то странное.
В ушах его будто лопнули какие-то пузыри, и он проснулся.
Он ощутил холод мира, ощутил невыносимый рев и дрожание машины, увидел горы щебня, мокрые столбы с качающимися фонарями, остро блестящие лужи, барачные стены, в которых различил каждый гвоздь, каждую дранку и трещину в стекле, увидел так ясно, как если бы ему заменили глаза.
Озадаченно, даже испуганно, он приглушил мотор, закурил, и снова лопнули пузыри, он услышал, как в проводах гудит ветер, а где-то звякает оторвавшийся кусок листового железа.
В кабине же изношенного трактора, когда-то кем-то приспособленного под бульдозер, сидел человек.
Он был в свалявшихся промасленных ватных штанах, продуваемых на коленях, в такой же тужурке с табачными крошками в карманах, грязный, усталый, замученный, ошеломленно и жадно сосал «Прибой», ветер свистел по кабине (в ней не имелось дверок), сапоги были мокры, и он спросил себя: а какой во всем этом смысл?
Достав помятые карманные часы, он определил, что оставалось не более получаса. Он почувствовал неодолимую усталость и безразличие ко всему на свете. Собственно говоря, полчаса уже не играли роли; он подвел стрелку, чтобы, если понадобится, сослаться на нее.
Тут совершенно неуместно, ненужно послышался отдаленный шорох гравия – кто-то шел. Алексей задумчиво послушал этот шорох. Ему было безразлично и лень, но все же он в последний момент пересилил себя, спрятал часы, сгорбясь вылез на гусеницу и начал усиленно протирать лобовое стекло.
– Ну и ветрюга задувает… А может быть, к погоде? – оказал мастер. – Ты почему баранковский не подал?
Вахрушев пожал плечами. Вопрос показался ему бессмысленным. Впрочем, имелся в виду гравий из карьера Баранковского, назначенный на завтра к укатке; об этом бульдозерист забыл.
– Ну ладно, – обстоятельно высморкавшись, сказал мастер. – Закрывай эту лавочку, обегай чего-нибудь перекуси, повезешь сейчас доктора в Павлиху.
Мастер был в больших болотных сапогах, заношенной шляпе и брезентовом плаще, который стоял коробом и делал его приземистую фигуру почти квадратной. С некоторых пор Алексей возненавидел все квадратное.
– Что? – переспросил он.
– Позвонили из управления; велят везти доктора в Павлику.
– Ну?
– Ну вот, свези…
– Куда? – удивился Алексей.
– В Павлиху.
Дорожный мастер был дьявол с рогами и копытами. Неизвестно, были ли у него где-нибудь друзья и любил ли кто-нибудь его.
– Ты, мастер, с ума спятил? – медленно проговорил Вахрушев.
– Я примерно так же объяснял, – кивнул мастер. – Говорил им, что люди не спят сутками, что план летит, к посевной не успеваем и прочее.
– Ну?
– Иди перехвати чего-нибудь да свезешь.
– Я дороги не знаю.
– Знаешь, осенью ездил, и нам известно за чем.
– Забыл.
– Вспомнишь, полагаю.
– Что я – автобус? – вскипел Вахрушев.
– Послушай, ты, башка: сказано, человек при смерти. А по распутью ни автобус, никакой бес не пройдет, кроме тебя!
– А я не холуй, две ночи не сплю, не поеду! – выкрикнул Вахрушев.
Мастер длинно, грязно выругался. Смысл был такой: я не желаю с тобой беседовать; вопрос стоит не в плане производственном, а в плане моральном; ежели не хочешь ехать – катись на все четыре стороны, а твое поведение разберет суд.
Выложив все это в гораздо более емкой форме, он повернулся и пошел. У Вахрушева от бешенства, от обиды затряслись губы.
– Не имеете права! Не поеду! Две смены отгрохал, вам все мало, мало, мало, вам все мало! – чуть не со слезами заорал он.
Мастер приостановился, затравленно посмотрел на Вахрушева и пошел дальше. Почему-то именно это отрезвило бульдозериста; он вдруг вспомнил, что все не имеет смысла, что ругань бесполезна и без адреса.
Возможно, этот черствый, бездушный квадратный человек и те, кто ему приказывал, были по-своему правы, даже вообще правы, если где-то умирала живая душа. Но не эта отвлеченная живая душа тронула Вахрушева, а скорее задело слово «суд».
Мастер имел в виду товарищеский суд, Вахрушев это прекрасно понимал, но все же его покоробила жуткая несправедливость.
«Значит, все, что я делаю, все не в счет, значит, вам все мало, мало, – с горечью обреченного подумал он. – Что ж, тогда я поеду, что ж, пусть…»
– Эй, ладно! – крикнул он. – А что заимею?
– Отгул, – оказал издали мастер.
– Двое суток.
– Черт с тобой.
– С оплатой и прогрессивкой!
Мастер злобно плюнул и побрел дальше. Вахрушев понял, что был случай выторговать премию, но требовать следовало сразу, в лоб. Впрочем, промах его не огорчил. Он вытер руки паклей и пошел в барак.
Его обступила тишина, блаженная тишина, в которой так отдыхалось, так глубоко дышалось, что Алексей даже непоследовательно, но оптимистично подумал: может, это к лучшему, что он свезет доктора в эту вшивую Павлиху, спасут там какого-то гаврика, а потом он будет спать двое суток, деньги же с прогрессивкой пусть капают, но все-таки лучше было бы просто плюхнуться сейчас спать.
В бараке оказалось одуряюще тепло и душно. Несколько раз споткнувшись о разбросанные сапоги, Алексей добрался до стола, пошарил впотьмах, зажег лампу.
На четырех койках храпели наработавшиеся за день дорожники. Побросали одежду как попало, уснули кто как свалился. На пятой койке, принадлежавшей Вахрушеву, сладко спал рыжий котенок.
Алексей не стал его тревожить, он обыскал все тумбочки, нашел лишь огрызки хлеба, ломоть сыру и ржавую селедку. Сколько раз он просил: люди, поимейте совесть, я ночью ради вас работаю. Но у людей нет совести.
Съев сыр и половину селедки, он выковырял из зубов и расплевал тонкие, как волос, селедочные кости, подумал, что, пожалуй, время, и нахлобучил шапку.
Была весна – холодная, полная тумана. После нескольких многообещающих теплых дней вскрылись реки; половодье затопило низины, деревни, дороги; пошли мелкие моросящие дожди – они съели последние снежные грибы в оврагах, но подснежники еще не появлялись; набухшие было почки деревьев затаились, ожидая, видимо, лучшей поры.
2
У бульдозера имелась только одна левая фара, но светила она славно, как прожектор.
Переваливаясь, рыча как потревоженный зверь, машина вылавировала из хаоса гравия, катков, бетономешалок; прожектор-фара уперся лучом в крыльцо конторы.
Здесь у перил стоял щуплый, съежившийся, какой-то жалкий мальчик в очках, с баульчиком в руке.
Присмотревшись, Вахрушев увидел, что это вовсе не мальчик, а парень лет двадцати с неопределенным гаком. Может, двадцать два, может, двадцать восемь, бывают такие люди, что их не сразу определишь. Был он бледный, помятый, наверно невыспавшийся. Вот тоже подняли человека ни за что ни про что. На пареньке было довольно модное, но худое пальтишко с поднятым воротником, вязаный серый шарф вокруг шеи, на ногах стильные ботиночки в калошах. От холода парня била дрожь.
«Сопля какая!..» – не столько с презрением, сколько с изумлением и жалостью подумал Вахрушев; в его представлении понятие «доктор» увязывалось лишь с чем-то толстым, солидным и златозубым.
– Это ты поедешь? – недоверчиво крикнул он из кабины.
– Д-да, – простучал зубами паренек.
– Гм… так садись. Заходи оправа, – посоветовал Алексей и, чтобы как-то смягчить суровость встречи, проворчал: – Экипаж знатный, до Павлихи кишок не разберешь.
Завизжала дверь, вышел дорожный мастер.
– Пальтишко бы поплоше взяли. Измажетесь…
Врач молча взял у мастера пальто, брезгливо осмотрел его, потряс зачем-то – и вдруг надел прямо поверх своего, даже не поблагодарив при этом.
– Куда тут садиться? – низким простуженным голосом спросил он.
– Можно в кабину, а хошь на крышу.
– У вас тут рычаги торчат всюду, – недовольно пробормотал пассажир, подбирая полы.
– Не я их насовал. Сами растут, как грибы.
– Поезжайте, Вахрушев, по грейдеру, никуда не сворачивайте до моста, – очень официально и вежливо сказал мастер. – А после моста налево, вы должны помнить.
– Коли не найду? – угрюмо спросил Алексей.
– Уж извольте найти, мост один. И постарайтесь вернуться с машиной скорее, без нее мы – швах.
– Ясно…
Алексей почесался, подергал тормоз. Ему казалось, нужно еще что-то выяснить, то ли он забыл что-то, но что – не мог вспомнить.
– Опустите уши у шапки! – грубо приказал он пассажиру.
– А что такое?
– А то, что ветром надует. Живо!
– А вы?
– Я? Привычный.
Парень снял шапку, опустил уши, так он стал совсем похож на подростка.
Потревоженный железный зверь завыл, залязгал и кинулся во тьму. Выворачивая на дорогу, он еще раз пробежал лучом по крыльцу, стене, и на углу дома, на камешках, стоял квадратный мастер, улыбаясь и помахивая рукой. Он мелькнул, как кадр в кино, а под радиатор понеслись черные, жирные дорожные топи.
Впереди не было ни огонька, только темнота и сырая мгла на множество километров вокруг, и тут Вахрушев вспомнил, что́ он забыл: он хотел взять кое-что из запчастей, несколько свечей, а также топор и помнил об этом, еще когда грыз селедку, а ушел – забыл, все из-за этого мастера.
«Что за наваждение? – подумал он. – Почему он улыбался? Чему улыбаться-то?»
Мастер должен был до последнего дыхания отстаивать по телефону свой бульдозер. Видимо, все так и было. Для других у него невозможно выпросить снегу среди зимы. Видимо, также ему здорово пригрозили, если он в такое горячее время все же решился сорвать машину с участка. Злой, коварный человек и карьерист. А при враче говорил вежливо и улыбался лицемерно.
«Почему он такой злой? – спросил себя Вахрушев. И ответил: – Потому что он никого не любит, во-первых, кроме себя. А во-вторых, на такой работе, будь ты и золотой человек, все равно в стертый медяк превратишься. Ведь с такой братвой, как здешние дорожники, только черту с рогами и копытами справляться, другой, мягкотелый, зашился бы. Впрочем, везде в жизни мягкотелым крышка».
Несмотря на молодость, Алексей успел хлебнуть в жизни всякого и убедиться в справедливости последнего. Если самому о себе не позаботиться, то никто о тебе не позаботится. Если для кого-то ты представляешь интерес, то только с точки зрения: а что с тебя можно иметь?
Нет, Алексей не был злым парнем. Были у него и свои мечты, было страстное желание делать что-нибудь хорошее на радость людям; ему хотелось сотворить в жизни что-нибудь такое… что-нибудь такое!.. Но чего-нибудь такого не получалось, а была обычная повседневность.
Он вырос в семье, где было шесть человек детей и отец алкоголик. В дни получки мать посылала старших ловить отца на пути к заветной поллитровке. Иногда это удавалось, иногда нет. Получал от батьки по шее, а однажды отлеживался на печи два дня, отец же плакал, прощения просил. Он был добрый, но мягкотелый. Уходя в ремесленное, Алексей расстался с домом без грусти.
И где бы он ни жил – по разным общежитиям, вагонным городкам, стройкам, – он старался прежде всего постоять за себя. Оттого чужие беды и заботы его не трогали, и хотя он этого не говорил, да и не сумел бы как следует сформулировать, люди это сами чувствовали: подлинных друзей у Алексея не было, только были «друзья» выпить за его счет.
Он делал все что положено. Приходил на работу вовремя и старался. Пацаном вступил в комсомол, потому что все вступали.
Здесь, на строительстве дороги, он «вкалывал» шестой месяц, постоянно красуясь в числе перевыполняющих и получая премии. Если бы кто-нибудь поинтересовался его личным делом в отделе кадров, он бы заключил, что Вахрушев – хороший рабочий.
Работать действительно ему приходилось много и тяжело. Сейчас, например, спешили до сева проложить трассу в богатейший хлебный район, торопились, но платили прилично, и Алексей вызывался работать по две смены; пользуясь тем, что бульдозер был только один, он волынил как только хотел, загребал прогрессивки, не зная толком, зачем они ему.
Прогрессивки легко уплывали в те же поллитровки, а детей и жены, чтобы ради них гробиться, Алексей по молодости еще не имел и не хотел, даже не понимал, зачем это ему.
Он просто ухаживал за разными девами, иногда славно проводил с ними время, но женщины, знал он, такой народ – им все время надо щебетать о любви и «заливать мозги», а он не был врожденным мастером «заливать», очень скоро наступали разногласия и трения, и ему давали отставку. После чего он все начинал «по новой».
Впрочем, однажды он очень сильно влюбился в некую Катю – продавщицу из хлебной палатки. Была эта девушка для него лучом солнышка, и он чуть не изменил своему убеждению не жениться, очень уж была она душевной и чистой.
Но свобода была ему дорога. Он не женился. Не женился даже, когда она забеременела. Сначала он этого не знал, был очень удивлен, когда Катя бросила вдруг работу, уехала к отцу в Павлиху, вот тогда-то он и ездил к ней, в эту вшивую Павлиху, наступило объяснение, она поревела, он психанул – и прощай навсегда.
Никто-никто, ни товарищи, ни начальство, не узнал об этом. Любовь его прошла, только внутри засел камень, и он целую неделю был сам не свой, когда на участок дошли какие-то смутные слухи о Кате: что она, дескать, уехала в город, вышла замуж за полковника, превратилась в расфуфыренную даму, живет припеваючи и прочее. Он струсил признаться себе, что ошибся, убеждал себя, что все кончилось прекрасно, что любовь человека к себе всегда сильнее любви к другим.
В эту внутреннюю «святая святых» он и сам толком не проникал, оставаясь для всех компанейским, горластым, грубоватым, но «своим в доску парнем» Алешкой Вахрушевым, услужливым, когда пахло выгодой, вредноватым, когда ею не пахло, безапелляционно правым, когда ему это было нужно. Он полагал, что все правы: и мастер, – гоняя подчиненных, обзывая их последними словами, грозясь судом и прочими карами. И подчиненные были правы, пользуясь всяким случаем пофилонить, потуфтить, закрыть завышенный наряд, хотя непонятно было, кому все это нужно и какой в этом смысл.
А вообще Алешке Вахрушеву не особенно уютно жилось на свете. Бессвязно размышляя, он вспомнил, что мастер отдал доктору свое собственное пальто – это было еще одно доказательство, что того действительно по телефону взгрели.
Алексей же не прихватил ничего. Конечно, он привычный, но не учел того, что вторую ночь не спал. Следовало взять хотя бы плащ. И опустить уши у ушанки. Однако можно пока потерпеть, все это, все пустяки.
Непонятно было только одно: почему мастер улыбался?
3
Машину очень трясло, и квелого докторишку кидало на поворотах, он цеплялся за что мог, прижимая к себе баульчик.
Вахрушев понаблюдал за ним, одним пальцем взял баульчик и забросил за сиденье.
– Лекарства? – крикнул он сквозь шум.
– Д-да, – кивнул доктор.
– А вот у меня брюхо болит иногда. Чем лечить?
– Сходите к врачу. Надо посмотреть!
– Ха, я отроду не ходил. А разве так нельзя сказать?
– Ну, пей бесалол.
– Что это?
– Пилюли такие.
Вахрушев презрительно хмыкнул и мотнул головой.
– Все вы, доктора, жулики. Пилюли! Вы сделайте так, чтобы человек жил до двести лет.
– Зачем?
– Ну-у, уж знаю зачем!
– Надоест это тебе…
– Мне? Не-ет! Я бы пятьсот жил.
Паренек криво улыбнулся и схватился, валясь, за сиденье – очередной вираж.
– Правда! – обиделся Алексей. – Чего не сделаете? Кишка тонка? Ведь кишка тонка!
– Подожди! Будет и пятьсот.
– Долго ждать-то?
– Лет сто.
Вахрушев свистнул и усиленно заработал рычагами. Дорога была паршивой.
Собственно, вместо дороги тянулась полоса бурого вязкого месива, она шла под уклон, становясь все более жидкой, все более безнадежной, а впереди фара вдруг стала нащупывать что-то темное, подозрительно гладкое – это оказалась вода.
Вахрушев подвел машину к самой кромке и притормозил. Это были неглубокие талые воды, целиком затопившие плоскую однообразную низину, границы которой трудно было предугадать. По ней кое-где торчали верхушки кустиков, и в этом направлении уходили под воду прошлогодние колеи. Возможно, где-то были глубокие лощины. Придорожные телеграфные столбы почему-то зашагали по этому морю влево. Алексей не мог помнить, сворачивает ли где-нибудь дорога влево. Он тогда екал, занятый совсем другим, дорога вообще не осталась в памяти.
Хотя бы где-нибудь блеснул огонек! Вахрушев у припомнился рыжий разомлевший от тепла котенок на его койке. Этот несчастный, мокрый, едва живой котенок приблудился на участок неизвестно откуда, и Вахрушев смеха ради выходил его; котенок очень к нему привязался – тварь этакая цепкая и дурашливая.
– Хвастаетесь, медицина такая, медицина сякая, – сказал Вахрушев презрительно, – а рак вылечить не можете.
Доктор промолчал. Ему не хотелось говорить.
– Какая ж тогда с вас польза? Одно надувательство.
– Первобытный человек жил двадцать пять лет, – как-то монотонно, словно в сотый раз заученно твердя, сказал доктор. – Сейчас кое-где эта цифра близится к восьмидесяти. Почему мы стоим?
– Знаешь что, парень, давай смотреть трезво. – Вахрушев сплюнул и вытерся рукавом. – Дело пахнет скипидаром. Туда сейчас ни на чем не пройдешь. Я с самого начала знал, но не хотел спорить.
– Почему же? По-моему, можно попробовать.
– Вот то-то, будем пробовать, пробовать да где-то и сядем, точно, доктор. Надо вернуться, пока не поздно.
– Надо ехать.
– Ой, не пройдем… – искренне вздохнул Вахрушев. – И запчастей я не взял.
Доктор молчал поеживаясь.
Алексей не понял, согласен ли он возвращаться, или авторитетно дутая хитрость бульдозериста его не убедила. Он достал отсыревший «Прибой», чиркнул спичку и при слабом свете ее попытался разглядеть выражение лица соседа. Выражения он тоже не понял.
Просто еще раз увидел молодое, но какое-то резкое, словно истощенное, лицо нездорового цвета, с глубоко рассеченным подбородком. Поблескивает очками, нахохлился, втянул голову в плечи, совсем как горбун. Может, и впрямь он горбатый?
Затянувшись раз-другой, Алексей далеко выбросил папиросу и, вдруг решившись, осторожно тронул.
Бульдозер въехал в воду, которая, оказалось, была лишь безграничной, но мелкой, нестрашной лужей, чуть повыше катков. Дно держало твердо; гусеницы заблестели, обмываясь. Вахрушев вел самым малым ходом, ориентируясь по кустам. Водительское чутье подсказывало ему, что именно в этом месте телеграфная линия, как это иногда бывает, оставила наезженную дорогу, зашагала себе куда-то напрямик через болота, буераки – верить надо не ей, а чуть приметным кустам.
Он не ошибся. Машина шла плавно, гоня перед собой волну. В сырой мгле не стало видно земли, только вода, вода, и со стороны, наверное, это была чудная картина: шлепающий по морю бульдозер с единственной фарой и высоко задранным блестящим ножом.
– Даем! Как пароход! – весело подмигнул Алексей.
– Давайте быстрее! – сказал доктор.
«Ага, и этого мало», – отметил Вахрушев; хорошее настроение его сразу сменилось досадой.
– А что там стряслось?
– Я говорю: нельзя ли побыстрее? Что мы ползем, как трусливая черепаха?
– А что там стряслось? – зло закричал Алексей.
– Где?
– В Павлихе, где ж еще!
– Женщина рожает.
– Тьфу! – изумленно выругался Вахрушев. – Знал бы, не поехал!
– Почему?
– Мало их, дур, на свете, каждую спасай.
– Ну, это вы напрасно…
– Что?
– Это вы напрасно! – отчужденно сказал врач.
– А что она думала раньше? Досиделась до распутицы!
– Послушай ты, пацан! – вдруг зло сказал врач. – Это не твое и не мое дело. Едем помогать, а рассуждать будем потом.
Он отвернулся и стал смотреть в воду.
Вахрушев только раскрыл рот, но озадаченно смолчал. «А мастер, мастер-то негодяй, сказал: человек при смерти…» – подумал он с невыразимой обидой от того, что его так бессовестно надули, погнали утомленного в ночь ради обыденного, ничтожного случая, за который премии не дадут, а эта очкастая сопля еще осадила его высокомерно… Встретился бы с ним на другой дорожке, дал бы по фасаду так, чтоб только мокрое место, – а тут изволь вези его, пижона собачьего.
Впереди что-то забелело, фара ощупала невысокий подъем суши и бурую полосу дороги, вынырнувшей из-под воды. Алексей даже крякнул от удовлетворения и гордости: он провел идеально правильно, не сбившись ни на метр. Но разве тут кто-нибудь мог понять и оценить это!
Он включил на полную. Неуклюжий бульдозер, ревя, бросаясь лепешками грязи, помечался по равнине победно, как танк.
Врач откинулся на спинку, закрыл глаза. Он смахивал на покойника – так было резко и бледно его лицо. Вахрушев боялся покойников.
– Эй, да вы не больной? – толкнул он соседа в бок.
– Что такое? – недовольно поднял тот голову.
– Глядите, вывалитесь!
– Ладно.
– Не спите, говорю!
– Да я не сплю.
– Послушайте, а ведь вы врете, что люди будут жить пятьсот лет!
– Нет, все к тому идет. Но только не скоро.
– Мы никак не доживем?
– Нет.
– Жаль.
– Что?
– Жаль говорю!
– А!..
От неожиданного толика доктор повалился на ветровое стекло. Вахрушев резко, панически затормозил: прямо перед радиатором была река. Неизвестно, откуда она взялась, мутная, фантастическая, и дорога опять нырнула под воду, причем фара едва освещала далекий смутный берег, какие-то камни на нем. Моста не имелось – то ли его затопило, снесло, то ли здесь летом был всего какой-нибудь худой ручьишко с куриным бродом.
Вахрушев нашел длинную хворостину, попробовал измерить глубину. Быстрая вода рвала хворостину из рук.
– Мать честная… – пробормотал Алексей. – Ну, говорил я! Все, доктор. Не знаю, как вам, а мне моя шкура дорога, разворачиваю обратно. Так и скажем: не прошли.
Врач высунул из кабины свою очкастую голову, посмотрел на мутные потоки.








