355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кузнецов » Селенга » Текст книги (страница 2)
Селенга
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:46

Текст книги "Селенга"


Автор книги: Анатолий Кузнецов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

ИЛЬЯ ЛУКИЧ И ТОНЬКА

Илья Лукич был одинок и угрюм. Если не считать оказий, когда удавалось раздавить «сучок» – как называли шоферы четвертинку, – то он был и неразговорчив.

Совсем седой в пятьдесят пять лет, он казался стариком и выглядел чужим, случайным человеком среди молодежи общежития, где обитал.

У него и дружок был такой же старый и угрюмый. Иногда дружок приходил в гости. Занимали стол, из карманов появлялись на свет божий поллитровка, вяленая вобла, и завязывалась неторопливая, одним шоферам понятная беседа о баллонах, мостах, диферах и других увлекательных вещах.

И ребята слышали однажды, как Илья Лукич рассказывал, что он поседел под Ленинградом в сорок втором поду (он тогда водил «студебеккер»), и там у него в одну зиму перемерзла вся большая семья. На замечание дружка, что, дескать, надо бы обзавестись новой, Илья Лукич отозвался неопределенно. Видимо, он сам на все это давно махнул рукой.

В одну из ночей Илью Лукича послали возить бетон в конец эстакады.

Это было сложное сооружение рядом с плотиной, похожее на шоссейный мост и высокое, как семиэтажный дом. Плотина была усеяна огнями, там стояли стук и звон, трещала и слепила электросварка. А на эстакаде было пустынно, фантастически раскорячились уходящие в небо портальные краны и гулял ветер.

Старенький скрипящий и дребезжащий самосвал Ильи Лукича старательно полз под кран, сваливал бетон в бадью; кран сигналил, лязгал и на гудящих тросах нес бадью к огням, куда-то ее там впихивал, кто-то ее там открывал, во всяком случае она возвращалась порожняя.

На слабо освещенной эстакаде дежурила только одна девушка-бетонщица, деловитая и злая. Не успевал Илья Лукич вывалить бетон, как она стучала лопатой:

– Пошел, шофер, что застрял, черт! Эй, крановщик, ви-и-ира!

Илья Лукич разворачивался и ехал на бетонный завод. На завод – на эстакаду, на завод – на эстакаду.

Он отлично понимал, что, если соответственно обойтись с этой девчонкой, она в конце концов припишет ему несколько ходок. Но она ему не нравилась. Вместо того чтобы ладить, он с каждой поездкой все больше раздражался на нее.

Бывают люди, которые несимпатичны с первого взгляда, и для Ильи Лукича таких людей с каждым годом становилось все больше.

Чего она спешит? Чего она вертится, словно червяк в ней сидит? Наверное, работает без году неделю, выслуживается, видите ли. «Давай!» «Пошел!»

На пятнадцатом рейсе он вышел из кабины и мрачно спросил:

– Кузов чистить я, что ли, буду?

– А он чистый!

– Вот я т-те дам чистый! А по углам?

Приемщица, враждебно сверкнув глазами, полезла в кузов и долго ковыряла лопатой налипший по углам бетон. А шофер стоял, курил и зорко следил за ней.

Она была совсем молоденькая, лет восемнадцати. В забрызганном с ног до головы дырявом комбинезоне, резиновых, как боты, сапожищах, в которых у бетонщиков вечно потеют и преют ноги, она сзади чем-то напоминала медведя.

А спереди из-под платка смотрело полненькое, румяное широкоскулое личико, и нос курносый, губы обветренные, а волосы светлые-светлые, совсем белесые, словно выцвели тут, на ветрах, солнцепеках и дождях.

Она слезла, запыхавшаяся, разгоряченная, с сердцем крикнула:

– Ну, чего раздымился? Давай съезжай! Пошел!

Крановщик откуда-то из поднебесной выси, будто сговорившись с ней, задудел сигналом: давай, мол, убирайся к чертям, не держи бадью!

Илья Лукич, умышленно не торопясь, растоптал сапогом окурок, проверил задний борт, постучал под крючьями и только тогда полез в кабину. Он уловил то, чего ждал, – ненавидящий, бессильный взгляд бетонщицы – и довольно улыбнулся, потому что с плотины истошно вопили:

– Тонька-а, давай бетон!

А старик еще минуты две заводил мотор, он у него то пыхал, то умолкал, и на бетонный завод ему ехалось вроде как бы веселее.

С каждым рейсом курносая Тонька нервничала сильнее и бранила Илью Лукича на чем свет стоит. Она все больше уставала, а он требовал чистить кузов. Это было его законное право, и она кряхтя карабкалась в кузов, долбила, долбила бетон. Чем больше его налипало, тем, казалось, приятнее было старику. Выйдешь, поругаешься, покуришь – глядишь, и ночь скорее пройдет.

Говоря откровенно, ему, может, и не хотелось, чтобы девчонка так часто чистила. Пустая работа: все равно налипнет. После смены хорошо прочистил – и достаточно. Но вот раз она такая молодая и старательная – пусть пыхтит. Ему только хотелось, чтобы она кричала:

– Паразит! Что я тебе, лошадь, за каждым разом чистить?

Она кричала, чистила, а потом с сердцем швыряла лопату на настил:

– Ну, восемьдесят восьмой, вредный какой попался! Пошел, давай съезжай!

Номер машины Ильи Лукича 09-88, и его никогда не называли по имени-отчеству, а так и кричали: «Восемьдесят восьмой, пошел давай!»

На двадцатой ходке заморосил дождь. По кабине жестко барабанили капли. Защелкал включенный «дворник». Сквозь дождь в лучах фар Илья Лукич различил курносую Тоньку. Она пыталась спрятаться под единственным предметом на эстакаде – под бадьей. Но ветер тут гулял свободно, крутил и гонял водяные вихри. Платок с белесыми прядями уже прилип ко лбу девчонки.

Илья Лукич вывалил бетон и уехал, на этот раз с особенным удовольствием ощутив преимущества своей работы: вот ему тепло в кабине, уютно, даже мягко. А на эстакаде в такой час – брр! – зябко.

Дождь усиливался. Приехав снова, Илья Лукич поискал глазами Тоньку и обнаружил, что она все сидит, съежившись, под бадьей, притиснулась к ее ледяным железным ребрам. Бадью почему-то еще не опорожнили, так бетон и стоял, поливаемый дождем.

Старик высунулся из кабины.

– Ну, чего?

– Брак сделали, – неохотно отозвалась Тонька, не двигаясь. – Постой чуток, сейчас исправят.

– Ага! Ну вот… поспешишь – людей насмешишь, – торжествующе объявил Илья Лукич, словно он предсказывал такой оборот дела, но удовлетворения не почувствовал. Наоборот, ему захотелось поворчать: «Да! С такими работниками, туды его в печенки, и тридцати ходок не сделаешь. Заработаешь!..» Он сплюнул и грубо крикнул на Тоньку: – Ну, что обнялась с бадьей-то, милый тебе, что ли? Иди в кабину.

Тонька вытерла ладонями воду с лица и послушно полезла в кабину. Мокрая, она уже вызывала сочувствие старика.

Он поднял стекло, закурил и, наполнив тесную кабину клубами махорочного дыма, задумался. Шуршал по крыше дождь, на плотине переругивались раздраженные голоса и по-прежнему сверкали огни сварки.

Так прошло минут пятнадцать. Потом кто-то с плотины стал кричать:

– Гурминиха-а! Тонька! Отошли машину, тут на час делов!

– Что, что? – удивленно пробормотал старик.

– Поезжайте на другой участок, – растерянно сказала девушка.

– Ку-да?

– На седьмой. Я вам отмечу.

– Здрасте! Седьмой еще во втором часу закончил.

– Ну а я-то что сделаю?

– Что, что! А вот и будем стоять. Мне куда бетон девять? Али в канаву вывалить?

– Схватится в кузове…

– Ничего. Авось под дождичком не схватится. Не первый год вожу.

С плотины больше не кричали. Тоня вздохнула и уселась поудобнее: ей тоже не хотелось, чтобы машина ушла, не хотелось расставаться с уютной кабиной. Она устало закрыла глаза.

Ню Илья Лукич, наоборот, все оживлялся. Он поглядел на нее нерешительно.

– Гм… Так как, говоришь, фамилия твоя?

– Гурминова.

– Гурминова? Гм… Вот дела… И я Гурминов!

Это было оказано почти торжественно.

Тоня приоткрыла глаза, сонно посмотрела на Илью Лукича и снова задремала.

– Странно… – бормотал старик. – Фамилия-то не частая.

Дождь прекратился, тучи разорвались, и оказалось, что уже давно начался рассвет, да его не было заметно за тучами. В разрыве небо было холодное, серое. Все предметы вокруг четко выступили: бадья с бетоном, на котором лужицами собралась вода, и мокрая лопата с липкой ручкой, и замерший колосс – портальный кран.

– А может… мы родственники? – тихо спросил Илья Лукич, и сиденье под ним заскрипело. – Ты откуда сама?

– Не-е… – промычала Тоня. – Я из Бодайбо.

– Мда. А я из Пензы. Ну, а деды твои откуда? Небось не всегда в Бодайбо жили?

– Жили. Всегда.

– Что значит всегда? А до Ермака-то не жили! Пришли откуда-то? Может, с Пензенской губернии? Не слышала, а?

– Не-ет. Не спрашивала.

– А ты бы спросила. Слышь, Тонька, спроси. У матери спроси и отца, они должны знать.

– Нет.

– Что нет? – рассердился старик.

– Да нет матери и отца у меня.

– Фу-ты, – насупился Илья Лукич. – Где ж они?

– Отец на воине, а мать в позапрошлом году померла.

– И ты что ж, одна?

– Одна.

– Эх, ты!..

– А что?

– Да ничего. Вот я тоже один.

Сиденье опять заскрипело. Но Тоню вдруг разморил сон. Она кивала, кивала головой и пыталась поудобнее устроиться.

– Ты сядь-ка вот так, – ласково пробормотал Илья Лукич, отодвигаясь в самый угол. – Да и прикорни. Постой, у меня вот тужурка есть… тужурка есть…

Он вытащил откуда-то грязную, насквозь промасленную тужурку.

Тоня заснула. А старик снова достал кисет, свернул самокрутку, но покосился на девушку и не стал курить.

Рассветало все больше. Появились на небе первые нежные розовые полосы. Блестел вымытый дождем настил эстакады, и лопата все так же валялась подле бадьи и отражалась в луже. Илья Лукич украдкой разглядывал девушку.

«Дитя совсем. Промокла, бедняга, так и спит. Красивая сама. А руки рабочие, изуродованные: попробуй-ка, помахай лопатой, а там вибратором, а там молотком, ломом… И чего ж понесло тебя в бетонщицы?.. Волосы-то как лен, а нос облез».

Голова ее медленно сползала по спинке сиденья и наконец уперлась в бок Илье Лукичу. Сонная, эта девчонка действительно была похожа на ребенка: пухлые губы, надутые щеки.

Шофер сидел, боясь пошелохнуться, опасаясь вздохнуть или кашлянуть. И вдруг смутно-смутно почудилось ему далекое, забытое, похожее на неправду: его дети, бесцветные торчащие волосенки и запах пеленок, сохнущих на батареях парового отопления. От неудобной позы закололо в сердце. Илья Лукич не мог выпрямиться и вместе с тем готов был век так сидеть, не двигаться и слышать рядом ровное здоровое дыхание девочки, словно родной, словно дочки ему.

Он уже не мог понять, почему он обижал ее и зачем ему надо было браниться. Не мог понять, почему вообще люди спешат браниться и враждовать так часто, когда все может быть иначе, лучше…

Прошло полчаса. Может быть, меньше, может быть, больше. Для Ильи Лукича время остановилось. И только небосклон бесшумно менялся, на нем разыгрывалось невиданное зрелище солнечного торжества. Где-то протяжно и визгливо загудели гудки. На водосливе плотники с грохотом обрушили старую опалубку, трещали внизу тракторы, и звякали где-то по железу: бам, бам-м.

– Тонька-al Шо-фе-ер! Давай бетон!

Илья Лукич вздрогнул.

Не подававший признаков жизни кран вдруг лязгнул и засигналил. Илья Лукич застыл над спящей, как скупой над сокровищем.

Но Тоня сквозь сон услышала, встряхнулась, поднялась.

– Что? Подавать? – испуганно спросила она охрипшим ото сна голосом, выпрыгнула, не захлопнула еще дверцу, а уже кричала:

– Ви-ра-а!

– Эй, вали с ходу две! – перегнувшись над опалубкой, махал издали мастер. – Вали вторую, Тонька!

Тоня засуетилась:

– Шофер, подъезжай, вали! Давай!

Илья Лукич послушно, как сонный, подогнал машину, опрокинул кузов, но бетон все-таки слежался и не вывалился, а повис густым тестом над бадьей.

Тоня ахнула.

Тогда старик взял лопату и полез наверх.

– Да не надо, я сама… Шофер… ой, как вас звать, дяденька? Илья Лукич? Давайте я, дяденька Илья Лукич!

– Ничего, племянница, – пробурчал Илья Лукич. – Ты всю ночь работала. А я вот замерз. Да, замерз старик…

Проклятое сердце его опять закололо, а он выпрямлялся, глубоко вдыхал – и долбил, долбил, пока не выгреб весь бетон.

Стараясь не подать виду, что он задыхается, Илья Лукич спокойно сел в кабину, отметил в путевке ходку и медленно тронул по мокрому и чистому, словно вымытому старательной хозяйкой, настилу.

Он думал, что Тоня ничего не заметила. А она, оставшись одна у крана, растерянно держала лопату и долго смотрела вслед старенькому грузовичку.

МАША

Воронов работал первую неделю и друзьями еще не обзавелся. Он жил в доме молодых специалистов в одной комнате с женатым инженером Илюшей Вагнером.

В этой комнате с полосатыми обоями кроме двух коек имелись стул, стол, графин, в углу – куча носков и чертежей.

Окно выходило прямо на строительную площадку; по ночам грохот бульдозеров в котлованах не давал инженерам спать; дрожали кровати, и отблески фар метались по потолку.

Илюша Вагнер ожидал квартиру, чтобы выписать жену. А пока приколол на голую стену фотографию весело хохочущей толстушки; валяясь на кровати, смотрел на нее сквозь рыжие очки с очень сильными стеклами и дымил, как паровоз.

Он был тощ, нескладно длинен, с поповски долгими выгоревшими волосами, умел часами молчать, полистывая справочник арматуры.

Первые дни Воронов пытался с ним беседовать, рассказывал какой-нибудь забавный случай. Илюша Вагнер внимательно, дружелюбно слушал, трогательно хлопал веками за сильными стеклами очков и изредка тихо произносил:

– Да… да… удивительно… да!

Илюша был симпатичен Воронову своей беспомощной непрактичностью; казалось, он был безобиден, как ребенок. Но все же Воронов заскучал. Вечера в этом раскинутом на голом месте таборе, где не имелось даже клуба, проходили томительно.

Наконец прибыл контейнер с мотоциклом.

Воронов втащил вонючую машину в общий коридор, два вечера протирал и смазывал разложенные на газетах части, наполнив бензиновым запахом весь дом, а на третий вечер укатил и вернулся за полночь.

Он рассказал Илюше Вагнеру, что был в степи, заезжал в Старый Оскол и другие разбросанные вокруг строительства села, где живут рабочие, и там у них весело, есть танцы, бывает кино; а степь полна полыни и валунов, дороги же плохие.

Днем оба работали начальниками небольших смежных участков. Забот хватало; все только разворачивалось. Утром со всех сторон горизонта ползли из сел фургоны-грузовики, из них высаживались толпы каменщиков, бетонщиков, арматурщиков, заполняли котлованы, строили фундаменты. В подмогу столовой дымились полевые кухни; цистерна развозила по участкам воду. Штабеля досок, железо и разрытая земля. Лишь к вечеру, когда вся эта шумная и беспокойная орда сворачивалась и уезжала в фургонах, становилось относительно пусто и только стрекотали бульдозеры.

Может, степные звезды или наплывавшие волнами душные запахи, а скорее всего молодость не давали Воронову покоя по вечерам. Какая-то томительная грусть, неопределенные мысли заполняли его. Он заводил мотоцикл и звал Вагнера.

Но тому вечно нужно было просмотреть на завтра проекты или исправить график. Воронов полагал, что нужно уметь за день выполнить всю работу, а вечером отдыхать. Он махал рукой и уезжал в Старый Оскол. Там он сидел, покуривая, на шумной танцплощадке, толковал с рабочими о прогрессивке, о нарядах, изредка плохо танцевал.

Там он познакомился с Машей.

Он всегда удивлялся, как много энергии у этих ребят. Большинство приехало по путевкам комсомола. Протрястись утром двадцать километров в фургоне на стройку, двадцать обратно после тяжелого рабочего дня – и еще танцевать до полуночи! Они сами выделяли следить за порядком дежурных, которые с позором выводили нетрезвых; в гармонистах недостатка не было, они сменялись, наигрывая без перерывов.

Было немало хорошеньких девушек, крепких, с жесткими от работы ладонями и сильными загорелыми ногами.

Склонный поэстетствовать, Воронов от нечего делать сравнивал их, придирчиво критиковал, отыскивая самую красивую. И нашел ее.

Она приходила танцевать не каждый вечер, но зато уж могла кружиться хоть три часа в каком-то радостном упоении. Воронов посмеивался про себя: для него танцы были всегда пустячным развлечением, но все же, когда ее не было, чувствовал досаду, сам того не понимая, ждал ее. Она сразу выделялась среди других, выделялась походкой, манерой танцевать с какой-то неуловимой, одной ей присущей грацией. Она была очень тоненькая, как бы совсем еще девочка, слишком нежная, с темными небрежно причесанными волосами, приятным молочно-белым лобиком; у нее были красивые карие глаза и нежные детские губы. Парни приглашали ее наперебой.

Воронов смотрел-смотрел, не удержался и тоже пригласил.

То, что с ней танцует инженер, ей польстило; от волнения она стала спотыкаться, хотя обычно это был удел малоискусного Воронова. Она не смотрела на него, а когда он заговорил, робко и почтительно отвечала «да», «нет».

И только тогда он с изумлением узнал, что она работает на его же собственном участке подсобницей у каменщиков и хорошо его знает, и он сам, должно быть, много раз видел ее в перепачканном комбинезоне на лесах, но не обращал внимания…

Они вышли из круга. Воронов предложил сесть, и она покорно согласилась. Они сели на бревнах. Парни, стесняясь подойти, перестали ее приглашать. А Воронову уже не хотелось танцевать, он удивленно, жадно смотрел на ее лицо, на ее губы, лоб, на худенькие, выступающее из разреза платья ключицы. Волосы ее пахли «Белой ночью», духами, которые выливал на платок и сам Воронов в лучшие времена.

Она сказала, что зовут ее Машей; она приехала с Черного моря, из Адлера, приехала в первые же дни по путевке, оставив мать и бросив школу. Здесь учится на каменщицу. Где живет? С девушками, целой коммуной, в избе на том конце села. Почему не каждый день на танцах? Шьет вечерами. Да, она умеет, научилась у мамы, а здесь девчонки не отстают, она подрабатывает и посылает домой, потому что там осталось еще четверо карапузов.

«Черт знает что… Каменщица!.. – подумал Воронов, с сомнением глядя на ее худенькие руки. – Разрешают же детям идти в каменщики!..» А вслух назидательно оказал:

– Надо учиться дальше.

– Да… – согласилась она.

Он уловил в голосе оттенок грусти и спросил, почему же она не учится.

Этой зимой очень уставала, не потянула бы, а сейчас подала заявление, осенью пойдет, но боится. Чего? Да трудно же. Устает на работе, а тут еще шитье отнимает время.

– Но на танцы находится время? – улыбнулся Воронов.

– Ну, танцы – это отдых, – серьезно возразила она. – Ничего, я сильная. Вот если бы тратила все только на себя… Вот скоро уж брат встанет на ноги, тогда вовсю буду учиться… Если бы вы только знали, как хочется порой!..

– Очень хочется?

– Да.

Воронов подумал, что следовало бы ее перевести на работу с бо́льшим окладом, что ли, или помочь по линии профсоюза, и вообще почувствовал теплое к ней уважение.

Он украдкой оглядел ее платье, соображая, что оно, должно быть, сшито своими руками, и нашел в его покрое неплохой вкус. Ему нравилось в ней все.

Но он был старше ее лет на семь-восемь и не мог забыть об этом, говорил с ней несколько наставительно и подбирал выражения попроще.

Ночь выдалась на диво: теплая, полная степных запахов. Воронов стал увлеченно рассказывать Маше о вычитанных в «Технике – молодежи» последних проектах звездолетов, потом о комбинате, о том, как будет выглядеть новый город.

Маша слушала с глубоким уважением. Сама охотно рассказала какую-то длинную, возмутительную историю со сплетнями вокруг комсомольского барака, существа которой Воронов так и не понял.

Но он и не старался понимать. У него немного кружилась голова, вздрагивало в груди, он изумленными глазами смотрел на Машу, пошел провожать ее. Они долго шли в темноте, он держал ее худенькую теплую руку, а у дома вдруг повернул к себе лицом – она тихо вскрикнула – и стал целовать прохладные детские губы. Она безвольно поддавалась, побледневшая, закрыв глаза.

Утром Илюша Вагнер едва разбудил своего соседа. Проснувшись, Воронов вскочил и, еще сонный, бросился к окну. Прибывали крытые грузовики, из них сыпались одинаковые, безликие фигурки; он пытался угадать, в котором фургоне приехала Маша, и понимал, что это невозможно.

В конторе он распоряжался невпопад, скоропалительно закрыл летучку и пошел на леса. Его останавливали на каждом шагу, лезли с жалобами, он отвечал, обещал и искал глазами Машу, пока не нашел. И тогда он понял, почему не замечал ее раньше.

Она мешала лопатой раствор. На ней были огромные стоптанные ботинки, простые штопаные чулки, какая-то грязная, заляпанная юбка, на руках – рваные рукавицы; бурый платок шаром укутывал голову (трогательные и героические усилия девочки на солнце и в пыли остаться красивой), и в этом наряде она была такой рядовой и серой, одной из тех, с кем обычно не было и надобности говорить начальнику. Он всегда толковал с бригадиром, а уж тот гонял подсобников.

Маша взглянула на него большими глазами с каким-то ужасом и скорее потупилась, усердно перемешивая раствор. Воронов поздоровался. Она едва слышно ответила, не поднимая головы. Он поговорил с бригадиром о кладке и ушел, недоумевая, что он нашел такого в этой подсобнице, но сердце у него колотилось: Маша вчерашняя и Маша сегодняшняя, в этом гадком буром платке до бровей, не увязывались.

Его все время тянуло к каменщикам, он ни на чем не мог сосредоточиться и не выдержал: после обеда пошел опять, чтобы проверить впечатление. Но не проверил: подсобники уехали с машиной на погрузку.

Вечером, наспех перекусив, он залил в бачок бензин и, не дожидаясь темноты, поехал в Старый Оскол. Ему пришлось долго сидеть на танцплощадке, пока собирался народ. Он уже думал, что Маша не придет, но она пришла; почти весь вечер он танцевал только с ней одной, потом провожал домой и не целовал, только смотрел на ее лоб, на ее детские губы, а у дома спросил:

– Я нравлюсь тебе? – И не знал, что же она ответит: «да», «нет» или «не знаю».

У него гулко бухало сердце, он заробел, как школьник. Маша подняла лицо, посмотрела на него испуганно-отчаянными глазами и горячо сказала шепотом:

– Очень!.. Очень!..

Он подумал, что ведь нужно теперь взять ее за руки и сказать: «Я люблю тебя». Он взял, больно сжал ее ладошки в своих и сказал:

– Я люблю тебя.

Они стали встречаться.

Бездна энергии проявилась неожиданно в Воронове. Он метеором носился по участку, гнал план, обскакивал других там, где нужно было вырвать материал или машины. Он тактично и ловко устроил так, что Маше дали помощь под видом премии, и воображал, что никто этого не заметил.

Ему нравился грохот бульдозеров по ночам, и он не особенно печалился, что Вагнер работал теперь в ночь, так что они почти не виделись, а общались записками, оставленными на столе.

Гуляя с Машей, он втайне гордился, что его видят с такой обаятельной девушкой; он бывал с ней на танцах, в кино, которое пускали пока в крохотном старооскольском клубе.

Каждую пятницу с Почтовой площади будущего города уходил автобус на железнодорожную станцию, битком набитый людьми и вещами. Воронов с Машей ходили смотреть, он объяснил ей, что это уезжают дезертиры. Вглядываясь в их равнодушные, невыразительные лица, Маша и Воронов старались угадать, кто и почему бежит со стройки. Утром с тем же автобусом прибывали новички, они ехали и на попутных машинах, с тракторными поездами.

Проводив автобус, шли к Воронову домой, находили на гвозде ключ, а на столе – записку: «Я оставил тебе немного крабов, они стоят в окне. Вагнер», – и под взглядом хохочущей толстушки Воронов целовал Машу, ее глаза, руки, грубоватые маленькие руки с белесым, въевшимся в поры налетом раствора, исколотые иголкой.

Как-то он проболел два дня. Хотя ничего особенного не было, Маша в ужасе принеслась, она накупила ему яблок, абрикосов, масла, шоколад «Мокко», сидела у постели и смотрела испуганными, жалобными глазами, а он добродушно подшучивал над ней.

Его угнетала собственная манера говорить словно свысока и слегка поучительно. Воронов никак не мог избавиться от боязни, что Маше могут быть скучны его речи о технике, об искусстве или его делах. А когда он заговаривал о какой-либо взволновавшей его книге, например о «Гойе» Фейхтвангера, она, краснея до корней волос, шептала:

– Я не читала…

И он вспоминал, что она ведь простая подсобница, что ей всего восемнадцать лет и нельзя от нее много требовать.

По воскресеньям, едва темнело, он ехал за ней в Старый Оскол, подъезжал к дому и сигналил под окном. Маша радостно выглядывала, махала рукой и выбегала. Обхватив его за плечи, усаживалась на заднее седло, и они мчались по неровным дорогам в степь. Фара выхватывала из темноты светлую колею, зайцы перебегали путь, а они неслись и неслись куда глаза глядят, сворачивали на целину и где-нибудь далеко-далеко, на неизвестном, пропахшем полынью кургане, останавливались, садились рядышком в траву, и Маша крепко прижималась щекой к его куртке.

Воронов нежно гладил ее голову, шею, маленькие уши, он был весь переполнен нежностью, радостно шептал, что, если бы у него было полмира, он, не задумываясь, подарил бы ей. А она верила, она была такая счастливая!

Скоро об увлечении молодого инженера знали все, кроме, пожалуй, одного Илюши Вагнера. Тот ничего не замечал. Товарищи с завистью оглядывались на Воронова, когда он с Машей проходил по улице или являлся на собрание.

Как-то вывалившись в грязи после сумасшедшей ночной поездки, Воронов охватил прокоптившегося над чертежами Илюшу Вагнера, затискал его и долго бессвязно-вдохновенно рассказывал ему все-все, как самому близкому другу.

Илюша Вагнер снял очки, протер их полой пиджака, надел, снова снял; близоруко хлопая веками, принялся в крайнем возбуждении шагать по комнате.

– Да! Да! Это чудесно! Это прекрасно! – сказал он взволнованно, стыдливо улыбаясь. – Да, мы поселимся обязательно вместе, да! В одном доме!

– Почему в одном доме? – не понял Воронов.

– Когда вы поженитесь… да! Я, Оленька, ты, Маша. Это удивительно!.. – Он не знал, куда девать очки, положил их на стол.

Воронов почему-то ни разу не задумался о женитьбе, и потому слова Вагнера его озадачили. Он сладостно вытянулся на постели.

– Да, это, конечно, было бы не плохо!.. Жаль только, что я не собираюсь жениться, Илюша, – сказал он.

– Как? – ахнул Вагнер, уставившись на него своими стеклами.

– Не вообще, конечно, жениться, но на Маше… – уточнил Воронов задумчиво.

Он почувствовал, что Вагнер своими неуместными словами как-то снизил восторженное настроение этого вечера.

– Мда… гм… да, да… – пробормотал Вагнер и принялся опять ходить но комнате.

В ту ночь они не спали до рассвета. Говорили о любви.

Говорил больше Воронов, а Илюша Вагнер слушал, вскакивал, хрустел пальцами.

Воронов рассказывал историю своей первой, большой и глубокой любви. Она началась еще на первом курсе института и кончилась нынешней весной, глупо и печально. Потому, собственно, Воронов и уехал на эту стройку, к черту на кулички. С тем было покончено навсегда. Но он знал, что впереди еще будет настоящее и прекрасное, будет, не может не быть. Жизнь и коротка и длинна. И интермедии в ней тоже нужны, иначе без них не было бы больших действий.

– А Маша? – спросил Вагнер. – Интермедия?

– Илюша, что же тебе еще не понятно? Ну, Маша, Маша! Милое, ласковое, беззаветное существо, все это так, ну и что же дальше? Не забудь, что она все-таки простая подсобница.

– Не забудь, что в свои восемнадцать лет ты не был и подсобником, ты сидел на шее папы! – неожиданно сердито фыркнул Илья и смутился.

– Ах, не в том дело, на шее, не на шее, а в том, что… ну, пойми ты… разные интеллектуальные уровни, она совсем дитя, она не окончила даже десяти классов…

– Ты ее будешь повышать, – жалобно сказал Вагнер.

Воронов макнул рукой. Разговор оказался тягостный, ненужный, а ночь прошла, уже вставало в сизой дымке солнце. Он накрылся одеялом с головой, чтобы соснуть хоть полтора часа, но не мог уснуть, чувствовал в своих разглагольствованиях какую-то неуловимую фальшь, и это бесило его. Он никак не мог обнаружить этой фальши, все было верно. В самом деле, в те сокровенные минуты мечтаний, когда он заглядывал в свою будущую жизнь, разве Маша виделась ему женой? Да, жена должна быть красивой, безукоризненно красивой, но сверх того умной, образованной, волевой женщиной из интеллигентной семьи, – может быть, талантливая актриса, инженер, врач, все что угодно, но…

«Маша… Ведь она же обыкновенная!» – подумал он.

Вагнер тоже не спал, скрипел сеткой. Воронов вдруг разозлился на него и долго лежал, не шевелясь, пока не устал от мыслей и не отдался воспоминанию, как изумительно было этой ночью в степи, как пахли «Белой ночью» Машины волосы, как горячи были ее губы, как она повисла на нем, прощаясь, и заплакала зачем-то. «А что, если я вот возьму да и женюсь на ней? – озорно подумал он. – А ведь не найти лучшего, преданнейшего друга! Она будет преданнее собаки! Вагнер – Оля, Воронов – Маша. Гм… И все-таки как хороша, как богата и многогранна жизнь даже у черта на куличках!»

А город все рос да рос. Сдавались новые дома под общежития. Воронову достаточно было замолвить слово – и всю Машину «коммуну» переселили в первую очередь. Отпала нужда ездить в Старый Оскол.

Маша ничего не подозревала. Она думала, что просто им выпала такая удача; счастливо сообщив об этом, она пригласила на новоселье, и Воронов пошел к девушкам.

Маша нарядилась, волновалась и суетилась, у нее все летело из рук. Подруги поглядывали на него с жадным, плохо скрываемым любопытством, чинно беседовали о разных умных вещах.

Налили всем по рюмочке портвейна (вот уже и рюмки у них есть!), а потом ели очень вкусный, такой аппетитный густой борщ, от которого Воронов просто опьянел. Он питался в столовой и уж забыл, что на свете возможны такие блюда.

«Готовит она хорошо, – подумал он с несколько иронической улыбкой. – Шьет сама… Невеста хоть куда!»

У них в комнате стояли четыре кровати, каждая с горкой подушечек мал мала меньше, под разными узорчатыми покрывалами, и Машина кровать была точно такая же, как у всех. Стены, как водится, уже были изукрашены бумажными цветами, фотографиями киноартистов и открытками с целующимися голубками – обязательной принадлежностью обывательского уюта. Воронов не придирался. На этажерке, впрочем, была горка книг: и учебники, и «Что нужно знать каменщику», и «Новый мир», и заложенный тетрадкой «Гойя» Фейхтвангера. Воронов изумился:

– Это твой?

– Я уже почти прочла… – смущенно прошептала Маша и, покраснев, скорее сунула ему конверт с фотографиями.

Воронов терпеть не мог, когда ему вручали для обозрения семейные альбомы со снимками, дорогими лишь тому, кто их хранит. Люди наивно полагают, что, если им интересна собственная персона на пляже в Алуште, значит, она должна обрадовать всех. Но Воронов, чтобы не обижать, стал рассматривать: вот Маше два месяца, Маша в первом классе, Маша с мамой и братьями, какой-то смуглый молоденький солдатик. Маша поспешно взяла фотографию солдата и положила за книги.

– Лучшие мои карточки разворовали, – весело сказала она. – Вот так смотрят-смотрят и унесут.

Воронову показалось, что он слышал эту фразу уже сто раз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю