Текст книги "Селенга"
Автор книги: Анатолий Кузнецов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Савин и Крабов бросились под густой вяз, листва которого сразу зашумела, как водопад. Но Попелюшко только глубже нахлобучил шляпу. Он не мог уйти; поправляя мокрые, оползающие очки, он все рвал, отправлял в рот сочные, ни с чем не сравнимые ягоды. Савин и Крабов кричали ему, звали под дерево, а он только отмахивался.
Под вязом же было уютно, как в шалаше; бегали вверх и вниз муравьи.
– Вы славно живете, как при коммунизме, – сказал Крабов. – Общественные вишни, уток не воруют, и малину никто не ест.
– Ну, этого добра у нас есть, – уклончиво отвечал Савин. – Хорош дождичек, на картошку…
– Да, для картошки хорошо… для всего хорошо. Мотоцикл я собирался мыть, а вот теперь и не надо.
– Пьянствуют у нас, вот где бич, – вдруг сказал Савин. – Культура низка. Бьюсь, бьюсь, невыходы на работу, драки, понимаете, вроде вчерашней, счеты всякие личные. Ох, кажется, долго еще с этим жить…
– Мда…
Они постояли молча, наблюдая за прокурором. Сквозь листву просочилась и капнула первая капля.
– А! – махнул рукой начальник милиции и полез под дождь, в мокрые кусты. – У, вот где она свежа!
Чтобы не оставаться одному, управляющий, поеживаясь, тоже вышел, сорвал две-три ягодки, потом разохотился, стал выбирать.
– С того краю заходите, там должна быть ничего!
А прокурор, поливаемый дождем, рвал горстями, спешил, чавкал, он прямо-таки пришел в какое-то исступление; от кисло-сладкого вкуса ягод пробирала дрожь; его спина желтела под мокрой прилипшей рубахой, штанины были в репьях и земле, со шляпы струйками текла вода, а он все пробирался, обжигался о крапиву, бранился, бросался к богатым, щедрым веткам:
– Ах, хороша малина! Ах, хороша!
– Да, может, в дом пойдем? – сказал управляющий, с улыбкой и жалостью глядя на желтую спину прокурора.
– Пойдем, пойдем! Сейчас… Дождь, что называется, пришпарил.
Тут уж не выдержал и прокурор. Теряя тапочки, он тяжело побежал по картошке, а за ним начальник с управляющим.
Они ввалились в сени, хохочущие, толкаясь, как мальчишки; выяснилось, что прокурор бежал с сорванной веткой, которую общипывал на ходу.
– Вот это малина, ну и малина!
Разулись и принялись мыть ноги и сапоги под струйками, бежавшими с крыши на крыльцо.
– Пропала шляпа, теперь тебе жена всыплет, – сказал Крабов злорадно.
– А мы ее высушим, – жалобно сказал Попелюшко. – Вот бумаги понапихаем и высушим.
Савин принес ворох районных газет, стал делать из них ком, но что-то обнаружил и вчитался.
– Что?
– Тьфу ты, – хмыкнул Савин. – Тут меня, оказывается, кроют… а я не читал. За какое это? Позавчерашняя, что ли?
Начальник милиции расхохотался, раскатисто, с кашлем, захлебываясь от смеха:
– Его кроют… ах, ах… а он не читал! Ах, мать честная, его кроют, а он… не читал!
Савин смущенно изучал заметку, моргая глазами.
– И все неправильно, – с обидой заключил он. – Пишут!
Гости вошли в избу.
Сперва была совсем голая – только грубый стол да скамейки – маленькая комнатушка, и, полагая, что это пустая боковушка, гости прошли дальше, но там была узкая промежуточная комната поменьше, без стульев, заваленная мешками, какими-то приборами и пучками овса, пшеницы, трав; они толкнулись еще дальше, но войти не смогли, ибо дальше была только клетушка, вся заполненная двуспальной кроватью, – ею изба кончалась, поэтому им, несколько оконфуженным, пришлось вернуться в первую комнату, принятую за пустую боковушку, но которая, оказывается, была главной и парадной комнатой дома, а также столовой, судя по валявшимся на столе коркам и обгрызенным костям.
Пол давно не подметался, на подоконнике валялись дохлые мухи, и вообще во всем виднелось то унылое запустение, какое способны разводить, кажется, только одни немолодые мужчины без жен.
– Хотите мяса поесть? – спросил хозяин, открывая печь.
В печи оказался примус, на нем большой чугун с каким-то мутным варевом. Гости отказались.
– А то давайте, – радушно предлагал Савин, извлекая из чугуна едва ли не целый бараний бок. – Жена гостит второй месяц у родных, а я, как умею, готовлю себе пропитание: знаете, мясо беру, водой залил, соли туда – и ничего…
– А у вас, я погляжу, рабочие лучше начальства живут, – покачал головой Крабов. – Теснота…
– Рабочие есть и зарабатывают поболее моего, а кроме того, мы строимся, там, по-над балочкой, целая улица, полдома нам достанется, так неохота уж возиться тут, устраиваться. Жену отправил отдыхать, а мне одному просторно.
– Моя жена вечно в городе сидит, – вздохнул Попелюшко. – У тебя детей нет, твоей просто, махнула себе, а ты барана сварил в горшке, обглодал – порядок.
– А у вас много детей?
– Восемь.
– У-у, – промычал Савин.
– Старшие трое в лагере, скоро вернулся.
– Однако силен, бродяга, – сказал Крабов. – У меня двое, и то… Но жена у меня, хлопцы, славная, ах, какая у меня жена! А вот у него – ведьма.
– Ну, допустим! – обиделся прокурор; ему захотелось тоже похвастать женой, и он сказал: – Она у меня красивая, захотела сбросить десять кило – и сбросила, не то что я.
– С такой оравой и тридцать кило сбросишь, – заметил Крабов.
– Детей бы на лето в деревню вывозить, – мечтательно сказал Попелюшко. – Чтобы они на вишни лазили.
Савин, улыбаюсь, встал и открыл окошко. В него влетел свежий воздух с дождевой пылью, вкусный, как вода из колодца. На дворе быстро темнело, только полыхали молнии. Савин пощелкал выключателем.
– Вот же мудрецы – как гроза, выключают свет.
– Может, в этом есть какой-то смысл?
– Какой там смысл! Невежество.
– Однако! – встревожился прокурор. – Как же мы теперь поедем?
Дождь продолжался затяжной, и было ясно, что сумерки, пришедшие с ним, уже не разойдутся, а дороги развезены и затоплены.
– Ночуйте у меня, – предложил Савин.
– У меня завтра суд, – сказал прокурор. – Слушается серьезное дело, мне надо, хоть расшибись.
– А мне к восьми на службу.
– Да всем надо, – сказал Савин. – Меня вон в сельхозотдел вызывают зачем-то.
– Греть будут?
– Наверное…
– Нет, но как же мы поедем?
– Да вы спите у меня, – беззаботно сказал управляющий. – В два часа ночи за мной придет машина, я вас разбужу, и вместе поедем. Учитывая дорогу, к восьми доберемся, а застрянем – скопом вытащим; видите, даже двойная выгода.
И, видя, что гости заколебались, добавил:
– О мотоцикле не беспокойтесь, хлопцы починят, а потом подошлете милиционера.
Крабову очень не улыбалось ехать на мотоцикле ночью, в грязь, по незнакомым дорогам, и он сообразил, что, как начнут биться в колдобинах, коляска под прокурором точно сломается.
– Идет, – сказал он. – Где у тебя сапоги высушить?
Они развесили мокрую одежду на печке. Попелюшко и Крабов легли вдвоем на хозяйскую кровать, и хотя кровать была двухспальная, им было тесно при прокурорской ширине. Савин накинул дождевик и куда-то ушел.
Некоторое время лежали молча. Но каждый затаился, боясь потревожить соседа, и знал, что сосед также не спит, а думает о чем-то. И так они думали, думали…
Вдруг сквозь шорох дождя донесся отчаянный гам, выкрики, скрежет, и опять Крабов вздрогнул, но вспомнил, что это крик утиного народа, что их, наверное, кормят на верхнем пруду, но было странно, почему их кормят в темноте. Вспомнил хромого сторожа и подумал, что охрана никуда не годится, но, раз управляющий так уверен, значит, так можно, и взводы сторожей, так же, как и милиция, здесь не надобны, и это почему-то его оскорбляло.
– Ну тебя к черту, давай валетом, – сказал Крабов и, забрав подушку, перекатился к другой спинке. – Габариты у тебя!
Попелюшко глубоко вздохнул.
– Жена, наверное, с ума сходит… – задумчиво сказал он.
– Моя приучёна, – грубо сказал Крабов. – Семнадцатый год, бедняга, со мной мается, привыкла… Ты знаешь, ведь она у меня эстонка, – зачем-то добавил он.
Затихший было печальный утиный крик возобновился с новой силой. Молния вспыхивала, но уже беззвучно: вероятно, гроза удалялась. Тикали не замеченные прежде ходики. Вдвоем в постели было жарко.
– Вот, послушай, я тебе армянскую загадку задам, – сказал, покряхтывая, Крабов. – Снизу пух, a сверху страх.
– Отстань, – буркнул Попелюшко.
– Прокурор лежит на перине! – с торжеством сообщил Крабов. – А теперь такую: вокруг вода, посредине закон.
– Прокурор купается, – сердито сказал Попелюшко. – А ты дурак.
– А, ты знал, – разочарованно протянул Крабов.
– Вот я тебе про милицию загадаю, – рассердился прокурор.
– Про милицию много анекдотов, неинтересно…
– То-то и помолчал бы.
Помолчав, они заснули, и время от времени прокурор чувствовал, как острые коленки начальника милиции препротивно бьют его в мягкий нежный живот. «И чего бы сучить!» – возмущался он во сне и обижался до слез.
Сквозь сон же он слышал, как приходил Савин, подтягивал гирю на часах, о чем-то озабоченно говорил с Крабовым. И так повторялось много-много раз. Савин приходил, уходил, а у прокурора не было сил проснуться и узнать, в чем дело.
Наконец он почувствовал прохладу и невыразимо сладостную долгожданную свободу. Приоткрыв один глаз, он не обнаружил на кровати соседа. Содрав с Попелюшко одеяло и завернувшись в него, Крабов спал на полу. Прокурор с наслаждением захватил всю кровать руками и ногами и по-настоящему вкусно заснул.
– Ну, вставайте, транспорт пришел, – оказал Савин.
– А ты сам где спал? – кряхтя и морщась от света, спросил Крабов.
– Я не спал, замотался совсем. Тысячу уток погрузили.
– Дня тебе нету.
– День-то я в основном с вами ухлопал, – добродушно сказал Савин. – Тут же звонят с мясокомбината: давай тысячу.
– Завтра бы отвез, – зевнул Крабов.
– Ага, еще другие захватят. Тут ее не то вырастить, тут ее сдать – вот проблема. Комбинат мал, не перерабатывает. А они у меня в сутки едва не машину комбикорма жрут.
Сонные, недовольные друг другом, гости оделись, вышли, поеживаясь, на крыльцо и остановились, пораженные: непогоды и следа не осталось.
Небо было фиолетово-черное, без единого облака, потому что всюду, куда ни глянь, мерцали яркие, объемные звезды, одна поближе, другая подальше, а великолепный Млечный Путь с его неведомыми мирами – уж совсем в невообразимой дали.
И было свежо, бодро, дышалось легко, как в юности. Из тьмы показался огненный глаз, он исчезал за деревьями, блуждал, сопровождаемый лаем собак, раздвоился на два глаза, выскочил совсем рядом и с рокотом мотора остановился перед крыльцом. И было приятно, что это он к ним приехал, что это он их повезет.
– Зоотехник здесь? – спросил Савин.
– Здесь я… – отозвался молоденький женский голос из кабины.
– А сена я полкопешки бросил, – говорил шофер. – Через Полеташку поедем или через Клины?
– Лучше давай через Клины, да не очень гони – мы поспим немного.
Гости приблизились, но с недоумением остановились перед транспортом. Это был обшарпанный, видавший виды совхозный грузовик. В кузове скамеек не имелось.
Собственно, согласно правилам ОРУДа, так не разрешалось ехать, и начальнику милиции уж конечно это было известно. Но кузов доверху был забит пахучим свежескошенным сеном, трое мужчин провалились и потонули в нем; Крабов и Попелюшко ползали на коленях, не понимая, как же пристроиться: сидеть ли по-турецки, лежать ли на боку, либо на спине, – а грузовик тронулся, и они повалились друг на друга.
– Очень славно, очень мило, – сказал прокурор, отыскивая очки. – Признаться, я лет сто не ездил на сене.
– Ну, – сказал Савин, – до начальства высоко, до города далеко, я спать буду. И вам советую.
Он выгреб яму, подбил под голову, уткнулся в сено и сдержал слово: как лег, так сразу и уснул и не просыпался более, хотя грузовик прыгал, вскидывал задком и качался, как в море лодка.
Грузное тело прокурора все пришло в движение, оно тряслось и колыхалось, как кисельное, так что на ухабах забивало дух. Несмотря на это, он чувствовал в себе какой-то необычайный подъем, почти детский восторг.
Крабов лег на спину, заложил руки за голову, воображая, что ему покойно, и его острые колени мотались туда-сюда в такт раскачиваниям машины. А прокурор крутился, проваливайся, сползал, наконец уцепился за борт, встал на колени и выглянул из-за кабины.
В лицо ему ударил ледяной встречный ветерок. Он увидел два длинных луча, бегущих перед радиатором, освещающих колею и лужицы воды. Но дорога в целом уже была суха, неправдоподобно белеса, с темными каемками травы, а по обеим сторонам стояла спелая рожь, которая вся вспыхивала, просвечивалась, когда фары нацеливались да нее, и даже васильки были отчетливо видны, почему-то светло-голубые в искусственном свете.
Впереди что-то ярко заблестело, как два изумруда, и не успел прокурор сообразить, что это были чьи-то глаза, как длинная тень зверька шмыгнула в рожь.
А вокруг была густая, фантасмагорическая тьма, казалось, ощутимая рукой, и грузовичок, как ножом, резал ее, эту тьму.
Коленям стало больно, прокурор выпустил борт, упал на спину, выпятив живот. Сено шуршало и покалывало сквозь рубашку. Он практично подумал, что, наверно, приедут в город не поздно, так что он успеет до суда забежать домой, позавтракать и даже вымыться в ванне.
– Послушай, а вон та звездочка, кажется, движется? – сказал Крабов, всматриваясь в небо.
– Где?
– Во-он та, сперва троечка, а она левее.
Прокурор долго смотрел на звезду.
– Нет, показалось тебе.
– Ничего мы не знаем, – сказал Крабов, – и звезд мы не знаем.
Прокурор лежал, озабоченно прислушиваясь, как в нем перемешиваются печенки с селезенками. Не то какая-то боль, не то какая-то обида беспокоила его, то ли просто было неудобно лежать.
– Нет, я не понимаю другого, – сказал он. – Я не понимаю, как это мы судим, сажаем под арест…
Он обрадовался, что Крабов не расслышал его и ничего не ответил; он не мог найти слов, чтобы выразить то сложное, мучительное чувство, которое навалилось на него и не отпускало.
Прошедший день был так прост и естествен, сено в машине было так пахуче, небо так бездонно. Жизнь была так полна, богата, хороша, что было неясно, почему обязательно надобно в ней кого-то судить, сажать под арест, отправлять в больницу, и прокурору показалось в эту минуту, что он – нет, не лишний, не то слово, а – странное явление в ней. Именно странное, положительно странное.
Эта мысль за всю его долгую практику ни разу не приходила ему в голову, а пришла сейчас, после той невыносимой жары августовского дня, общественных вишен (ах, хороши были вишни!), грозы, малины (малина была хороша!), в этой фантастической ночной поездке.
– Мы ассенизаторы, прокурор, – вдруг жестко сказал Крабов; оказывается, он расслышал. – Ассенизаторы и санитары. Вот и все относительно нас. Придет час, станем не нужны, никто нас не вспомнит. Кому до нас дело! Ну и на здоровье.
Он, по примеру управляющего, стал поглубже зарываться в сено.
– Да, да, конечно, – сказал Попелюшко. – Скажи мне: ты искренне веришь, что придет час?
– Верю, – зло буркнул Крабов. – А ты лучше спи. Ехать нам еще порядком.
Прокурор, не перенося больше тряски, опять уцепился за борт, выглянул из-за кабины и увидел все то же: два луча, режущие беспроглядную тьму, светлую дорогу между двумя стенками ржи, белесые васильки.
Впрочем, ему почудилось, что впереди, там, где во тьме угадывался горизонт, небо чуть серело. Это могли быть огни города, мог быть и рассвет.
Подумав, прокурор сообразил, что до города с его благоустроенной квартирой еще порядком и порядком, что туда они приедут засветло, но что посеревшее небо, пожалуй, значило рассвет, первые признаки дня.
И это было так.
ДЕВОЧКИ
1
Они жили в Туманной долине вторую неделю. Казалось, что прибыли только вчера – быстро бежали дни, а все было неустроенно и непрочно.
Долина обживалась недавно; кое-как сколоченные общежития оказались переполненными, и девушек поселили на берегу реки в палатке, поставленной прямо на траве, безо всякого помоста.
Она была вместительная, как сарай. Внутри, в полутьме, стояли скверно отесанные столбы и ряды кроватей с никелированными спинками. В проходах положили доски. Под кроватями росла трава. У Наткиной постели покачивался желтый луговой цветочек – бледный, без запаха, с холодными блестящими лепестками.
Девушки повесили на брезентовые стены разные фотографии и открытки, запахло духами и утюгом. Клапаны окошек наглухо зашили в первый вечер, борясь с комарами; потому в палатке круглый день горела лампочка, подвешенная к столбу. На другом столбе кричал репродуктор.
Все они были москвичками, приехали по набору на строительство металлургического комбината. Они ожидали увидеть вырастающие корпуса, башенные краны, на самом же деле все оказалось не так.
Была огромная, поросшая густой травой и усеянная валунами горная страна. Такое им случалось видеть разве что в кинофильмах. Цепями стояли мрачные, до половины поросшие лесами сопки, и, если долго смотреть на них, кружилась голова и приходили почему-то суровые, невеселые мысли. Говорили, что там, в лесах, полно волков.
Обычно рано утром вершины загорались яркими факелами, внизу же продолжали лежать сырость и голубая полутьма. Сопки разгорались, солнечная лава ползла с них по осыпям в ущелья, мягко и бархатисто начинали светиться леса, а в долине долго еще лежала ледяная роса, и только часам к десяти над хребтом всходило усталое горячее солнце, принималось сушить землю, калить валуны. С солнцем оживала мошка и собиралась в серые, призрачные столбы, настойчиво-отчаянно преследовавшие людей и лошадей.
Откуда-то из ущелья, из голубоватого тумана вытекала узкая клокочущая река с прозрачной ледяной водой. Она цельным упругим валом скатывалась с порога, словно скатерть со стола, – и дальше шла прыгать, и беситься, и дробиться на лежащих в русле скалах. Прорвавшись сквозь них, она, злая, сизо-черная от волн, широко разливалась – и где-то вдали исчезала в поворотах и отрогах гор.
Эти пороги наполняли долину вечным равномерным шумом – так шумит на ветру сосновый бор. Иногда сквозь него слышались глухие пушечные удары. Засыпая, девушки слышали, как от ударов гудит и вздрагивает земля под ножками кроватей.
До порогов снизу ходили катера. Выше пробиться они не могли, выгружали людей прямо на прибрежный луг и уходили обратно.
Первые три дня рыли глубокую траншею. Земля была твердая, пополам с галькой, о нее скрежетали и гнулись лопаты. Докопались до воды и остановились. Стали выгружать доски, убирать валуны. Кое-кто ходил с перевязанными ладонями. А по вечерам под гул порогов Натка втихомолку скулила от жуткого безотчетного чувства.
Прежде Натка была токарем на «Красном пролетарии», неплохим токарем. Жилось ей, впрочем, не очень важно. Отец вторично женился, дети не ладили с мачехой. Спрятаться, чтобы ее не видеть, некуда – комната одна. Старший брат женился, родился ребенок, и стало совсем невмоготу. Натка с седьмого класса ушла на завод, зарабатывала уже девяносто – сто рублей. Тут стали звать на стройки Сибири, и многие собирались в путь. Натка прикинула так и этак – и тоже записалась. Был шумный, скандальный разговор с мачехой, когда Натка обстоятельно и злорадно выложила все, что она думала. Кстати, пусть поживет теперь без ее девяноста – ста рублей. Наутро устраивались заводские проводы, с музыкой, цветами и речами. Сотню рублей выдали подъемных. От дирекции подарили Натке модельные туфли, а девчонки не знали и – от себя, вскладчину – купили ей другие туфли, на микропоре, так что у нее оказалось две пары новых туфель.
Но обидно, что здесь надевать их некуда. Всюду сырость, машины разъездили дороги до глубокой грязи, и рабочие ходили в больших резиновых сапогах, выданных из кладовой.
Натке достались сапоги уже кем-то ношенные, потертые и с дыркой повыше щиколотки. Каждый вечер, стаскивая их, она осматривала дыру, мечтая, что она станет шире. Тогда она пошла бы и потребовала сменить. Но резина не рвалась: видно, дыру пропороли случайно каким-то острым предметом, – может, даже человек опасно поранился, и Натке было жаль его, но в то же время она осуждала его за то, что вот такие крепкие еще сапоги он пробил, и теперь у всех сапоги целые, а ей достались дырявые.
Она была предусмотрительной девушкой, привезла валенки, куски фланели на портянки (которые сразу же ах как пригодились!), привезла и кастрюльку и еще кое-что из посуды, два теплых платка, варежки, шесть пар чулок, узел белья – в общем, набралось две большие корзины и чемодан, которые хранились под кроватью.
Соседкой Натки справа была Тамара – сероглазая полненькая девочка семнадцати лет. Она была прямо из школы, ничего не знала, не умела, разбила руки в кровь, и они у нее были перевязаны бинтами, которые вечно пачкались. Натка научила ее заворачивать портянки, иначе она и ноги разбила бы.
Тамара рассказывала, как она навсегда поссорилась с мамой, но настояла на своем, потому что на стройки решил поехать весь класс, целиком, без дезертиров. Мама причитала и провожала ее, как покойницу, а сейчас просит в письме писать ей каждый день хоть две строчки, и, наверное, она там глаза проплакала. Конечно, жалко маму.
Вечерами, устало укладываясь первой, Тамара долго не могла уснуть, ворочалась, накрывалась одеялом с головой и вздыхала. Может, потому, что допоздна горел свет и девчонки шумели, ссорились или рассказывали анекдоты. Но Натке казалось, что ее соседке страшно и одиноко, и она, наверное, думает о прежней жизни, о том, как она сглупила, что поддалась наивному порыву и оставила дом.
Самой Натке не приходилось с сожалением думать о доме, но вот уж седьмой день, как ей тоже неуютно и одиноко.
Соседкой слева была Валя, контролер с фабрики резиновой обуви. Это была красавица – высокая, белокурая, ширококостная, со смелым вызывающим взглядом умных карих глаз. Она ни черта не боялась, глубоким сочным голосом пела модные песенки, одевалась и причесывалась, как попало, но ей шло все, и шоферы, возившие доски, приставали к ней, в палатку же вечерами ходили чередой, как мотыльки на свет.
Валька не привезла ни вещей, ни посуды, но уже кто-то приволок ей огромный армейский котел; она велела всем складываться и по очереди бегать в лавку за макаронами, сама же варила суп для всей палатки на маленькой плите, которую под ее руководством сложили из валунов ребята-каменщики. Плита стояла во дворе перед входом, весело дымила в закатное небо и отгоняла мошку. Ухажеры Валькины собирали по берегу щепки и шуровали в топке.
Из-за этих вечерних гостей жизнь в палатке весьма осложнялась. Ребята приносили гармошку, пиликали до двенадцати часов, сорили шелухой орешков, травили разные истории, хвастались наперебой и поддевали друг дружку перед Валькой, а она умело парировала их шутки и приказывала – одному сбегать за водой, другому натереть песком вилки, третьему подбить туфли.
Палатка была как проходной двор: ни вымыться, ни отдохнуть. Девушки догадались завесить простынями угол и уходили туда переодеваться, иначе так и пришлось бы весь вечер сидеть в комбинезоне и сапогах.
Когда же гости, возымев наконец совесть, убирались восвояси и гасился свет, кто-нибудь в темноте начинал:
– Девчонки, а этот черненький вроде ничего, а?
– Господи, уж загляделась, счастье какое, кривоногое, да у него жена в Рязани.
– Кто тебе сказал?
– А сам проговорился, разве ты не заметила?
– Не ври, Сонька, ничего такого он не говорил.
– Ага! Все они женатые, только прикидываются дурачками!
– Ой, девчонки, как вам не стыдно, только приехали, а уже про замуж думаете.
– Это Валька думает, навела их сюда. Они ей «Валечка, Валечка», а она, дурочка, ра-ада!
– Эй, ты, не твое дело. Или завидно?
– Го-осподи, стала бы я завидовать! Я в ярмо не тороплюсь, это тебе замуж не терпится, аж скачется.
– Ученые написали, – голос Вали начинал звучать язвительно, – что выходить замуж не противопоказано. Между прочим, все выйдете замуж, до единой и – раньше меня. Спорим?
Обычно после этого разгорался спор, не утихавший по часу. И уже в тишине, засыпая, кто-нибудь добавлял:
– Лешка сегодня сказал, что в воскресенье будут танцы.
– Что?
– Где?
– Правда?
Все приятно взбудораживались, и опять Тамара скрипела сеткой, Натка плотно втискивала уши в подушку, слушала тревожный грохот порогов и дрожание земли, но, впрочем, краем уха нет-нет да и улавливала разговор: ведь все же интересно, а где будут танцы?
2
Поначалу, видимо, им не могли найти определенного занятия. После досок поставили вязать арматуру. Тут был мастер Прокофий Груздь – крикливый, суматошный и неприятный человек. Он привел всю вереницу девиц на вытоптанную площадку, что-то накричал, потыкал руками в проволоку, кому-то объяснил, кому-то не успел, его позвали на растворный узел, он взмахнул руками и скрылся.
Вытоптанная площадка именовалась береговым полигоном; трое пожилых бетонщиков отливали на ней брусья с хвостиками на концах. Они очень уважали себя, молчаливые, чем-то похожие на колдунов. Им требовались проволочные клетки для брусьев, много клеток, и девушки стали пытаться делать эти клетки.
Мало кто умел обращаться с проволокой. Она была упругая и вырывалась из рук. Клетки получались до смешного кривые. Бетонщики презрительно злились: тоже, прислали бабью команду… А мошка свирепствовала в этот день сильнее, чем прежде, – видно, здорово изголодалась. Девушки завязали лица платками, так что только глаза светились, но мошка набивалась под платок, в рукавицы – и жалила.
Часов в одиннадцать подъехал на машине молодой незнакомый инженер. Он, вероятно, направлялся на противоположный берег. Но катер не подходил, и инженер стал смотреть, как девушки вяжут.
– Кто вас учил? – недоуменно спросил он Тамару. – Зачем вы связываете все узлы? Это, девушка, бессмысленная работа, достаточно здесь и здесь…
– Нам мастер так велел! – Валя стрельнула глазами и сдвинула платок до подбородка.
– А вот я ему скажу, чтобы не задавал глупостей, – чему-то улыбнувшись, невозмутимо сказал инженер. – Эти узлы не работают. И вообще такие штуки делают по шаблону. Смотрите.
Он поднял кусок доски и по-мужски сильно, ловко намотал вокруг нее виток. Получился ровный прямоугольник.
Девушки окружили его, а инженер показывал, подробно объяснял, как детям, может быть, чересчур подробно, вежливо и даже ласково, чему-то про себя усмехаясь. У него были худые обветренные скулы, тонкий интеллигентный рот, гладко выбритый подбородок и шрам под левым глазом. Когда девушки обзавелись досками, он сразу потерял к ним всякий интерес, устало сел на краешке бревна подле Натки и закурил.
Натка рубила проволоку зубилом на конце рельса. Для бывшего токаря работа была, конечно, плевая, у нее высилась гора задела. Натка перешибала проволоку одним ударом.
– Вы все-таки осторожнее пальцы, – заметил инженер.
– Ха, – сказала Натка. – Я когда была в заводе, не то делала. А тут разве работа… Один смех.
– Это очень хорошо, что вы опытная рабочая, – сказал инженер.
И Натке стало приятно его одобрение, настолько, что она решила еще похвалиться, и, отложив зубило, она рассказала, как была токарем на «Красном пролетарии», зарабатывала девяносто – сто рублей, ее в цехе любили, а провожали с музыкой и цветами, подарили лично от дирекции модельные туфли, а девчонки купили вторые туфли, на микропоре, и еще ей выдали сотню рублей подъемных.
– Вы богачка! – улыбнулся инженер.
– Совсем нет… – искренне вздохнула Натка. – Знаете, еще в Москве столько покупать пришлось. Валенки надо? Надо. Варежки надо? Сумку луку я привезла, – говорят, что от цинги надо… Скажите, правда?
– Лук у нас в магазине есть.
– Да? Значит, напрасно… – вздохнула Натка. – Ну, все равно, ехали, на станциях, знаете, все покупали, и семечки покупали, и конфеты, и мороженое, а я себе купила часики «Звезда». Как вы думаете, хорошие?
Она сняла рукавицу с левой руки, закатала толстый рукав тужурки и кокетливо поблестела часами.
– «Звезда» – прочные часы, – задумчиво сказал инженер. – У моего друга есть «Звезда». Они ходят без ремонта восьмой год.
– Ну, значит, я правильно выбрала, – облегченно сказала Натка. – Только денег не осталось. Жалко. Была целая сотня…
– Ничего, вам будут платить, – мягко успокоил инженер. – Вы давно уже работаете?
– Десятый день.
– Мда… Но не очень трудно?
– Не очень, только…
– Что?
– Ничего.
– А все-таки?
Он смотрел внимательно, сочувственно, и Натка вдруг выпалила:
– А! Не знаю… Зачем я только поехала? Зачем? Там я знала свое рабочее место, там у меня каждая тряпочка на месте лежала, каждая шайбочка протерта, меня хвалили, в газете писали, да, а что вы думаете! – Она взглянула, ожидая, что инженер не поверит, но он смотрел сочувственно и грустно, и она бессвязно-взволнованно продолжала: – Ночью, бывало, лежу и думаю, как мне завтра лучше работать, какой мне резец поставить… а тут заснуть не заснешь, землю копаем, сырость в палатке, а говорят, зима придет – ой-ой! Знаете, какие тут зимы! Жила бы себе в Москве, и прописка московская была. Говорил отец: «Подожди, квартиру дадут», – а как их ждать, когда они все равно себе заберут, а я как пятое колесо. Пятое колесо, да и то лучше, чем в палатке. Лучше уж пожила бы в Москве, а то потащилась сюда, и чего меня понесло, чего я тут не видела, ду-ра!..
И ей так стало жаль себя, она словно впервые увидела эти ужасные дикие горы в мрачном тумане, эту злую ледяную реку, взбешенную порогами, раскиданные по берегу бревна, палатки под открытым небом – и среди всего этого себя, бесприютную, слабую, беспомощную, где-то далеко-далеко в Сибири, где все не такое, как дома, даже время иное, – сейчас вот скоро полдень, а в Москве дорогие ее девчонки лишь просыпаются, собираются на завод…
– Ничего… ничего, – мягко и сочувственно сказал инженер. – Все уладится. Палатки – это вынужденная посадка. Вот строятся дома, вас переведут. А зима не страшна. Правда, морозы бывают большие, но тогда мы не работаем.
Натка вскрикнула, закрыла лицо и заплакала. Она не то хотела сказать, не о палатке и морозах, а он так понял. Она не умела сказать, слова рвались бестолковые, она не умела и не знала, как высказать, но ей было страшно и неуютно, она чувствовала себя беззащитной, да, беззащитной, и вот уже неделю крепилась, а тут вдруг перед незнакомым инженером разоткровенничалась, – и она досадовала на себя за это, а слезы полились еще пуще.
– Вот те раз, зачем же плакать? – тихо и серьезно сказал инженер. – Вы ведь рабочий человек, токарь с «Красного пролетария». Все пройдет, и вы увидите, что тут не так уж плохо, даже наоборот. Правда. Вот я тоже москвич и тоже скучаю…
– Где вы жили? – капризно спросила Натка, чтобы перевести разговор; слово «жили» она произнесла так, словно говорила о чудесном, сказочном мире, утраченном навсегда и для нее и для него.
– Я жил у Никитских ворот. Как раз напротив памятника Тимирязеву.
– Где магазин?
– Да, внизу магазин.