Текст книги "Улица генералов. Попытка мемуаров"
Автор книги: Анатолий Гладилин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
В конце концов, хоть с некоторой задержкой, «Семнадцать мгновений весны» вышли на экран, и… посыпались жалобы из промышленных министерств, что в часы показа сериала останавливаются вечерние смены заводов. О «Семнадцати мгновениях» столько написано, и разного, что уж нечего добавить. Боюсь, что нынче уже забыли писателя Ю.Семенова, но он навечно останется в памяти народной как прародитель бессмертного Штирлица в исполнении Вячеслава Тихонова, под музыку Таривердиева на слова Роберта Рождественского.
Жизнь продолжалась, и теперь уже ежегодно в каком-нибудь московском журнале печатался новый роман Юлиана Семенова, а потом книга издавалась массовым тиражом. Сюжеты книг были разные, но во всех них присутствовал главный герой, журналист Степанов, альтер эго Семенова, который разъезжал по миру и разоблачал козни империалистов и прочих нехороших людей. Мне в Париже на стол ложилась вся советская пресса, и я невольно стал внимательным читателем всех семеновских творений. Что меня в них заинтересовало? Позиция автора. То, что должность журналиста-международника – обычная крыша для советского разведчика, об этом известно всем парижским воробьям. Но журналисты из другого ведомства стараются вести себя так, чтоб погоны не выпирали. Семеновский герой, международник Степанов, не то чтоб намекал на свои особые связи, но громогласно провозглашал: «Мы в Комитете (си-речь КГБ) так думаем. Мы в Комитете так считаем». И складывалось впечатление, что товарищи в КГБ не только прислушиваются к мнению международника, но даже выполняют его указания. Я, подходя к микрофону парижской студии, старался не задевать тех, с кем в Москве пил водку. У меня была своя, пусть и неправильная, этика. Однако тут я не выдержал и написал обзорную статью под заголовком «Юлиан Семенов на большой дороге». Прочел ее по радио, а потом опубликовал в нью-йоркской газете «Новое русское слово». Смысл статьи сводился к следующему: дескать, во всех странах во все времена соответствующие органы внедряли своих людей в разных областях, и это рутинная работа органов. Так было и в царской России. Но в царской России никто не афишировал свои связи с Третьим отделением, ибо такая связь позорила доброе имя, а в русской армии офицер, засветившийся на этом поприще, вынужден был подавать в отставку. Позиция Юлиана Семенова опрокидывает все традиционные правила приличия. Или нынче изменились эти правила и неприличие стало делом чести, доблести и геройства?
Таков был общий тон статьи. Она у меня хранится в архиве. Но архив после недавней смены квартир разбросан в двух домах, и найти статью мне сложно. Когда-нибудь найду и перечитаю. Подозреваю, что статья написана резче, чем мне сейчас представляется, и что Семенов мог обидеться. Я бы, наверно, на его месте обиделся.
Позже мне передали вышеупомянутый список, и тогда позиция Юлиана стала понятна: раз он подполковник, так чего ж прибедняться?
Однажды, ближе к ночи, зазвонил телефон. Юлик, явно выпивший и агрессивный, начал так:
– Ну что ж, малыш, ты меня цепляешь? Что ж ты все время меня цепляешь?
– Юлик, я ж не знал, что ты подполковник.
– Полковник, – последовал сухой ответ.
Я был уверен, что он звонил по собственной инициативе. Обиделся и высказал свое «фе». Но потом, когда вышел его роман «Аукцион», где писатель-предатель Годилин трусливо удирает при звуках русской речи, я вычислил, что Юлик мне звонил после того, как роман был написан. Более того, уже набирался в типографии. Может, он хотел меня предупредить, объясниться, да разговор не получился? А может, тут была совсем иная интрига? Дело в том, что год назад советская разведка провела в Лондоне одну акцию. Провели чисто, профессионально, заткнув рот тем, кто мог дать иную информацию. Единственно, чего они не предполагали, да и не могли предположить, что я вдруг свалюсь из Парижа в Лондон и сильно подпорчу им эту игру. Лондонский эпизод подробно выписан у меня в книге «Меня убил скотина Пелл». Сейчас же коротко замечу, что я полетел в Лондон не в поисках приключений, а по долгу журналиста, и не потому, что был такой смелый, а потому, что по наивности не мог себе представить, насколько опасно встревать в гэбэшные игры. Довольно скоро, по каким-то косвенным признакам, я понял, что на меня очень разозлились. Так вот, спрашиваю себя, не было ли появление писателя-предателя Годилина в романе «Аукцион» реакцией Комитета на «лондонское дело». И решили дать мне по зубам руками Юлика Семенова, что он и исполнил.
Не знаю. И увы, уже никогда не узнаю.
Кстати, в романе Юлик нашел уничтожающий меня штрих. Журналист «Свободы», эмигрант Годилин разъезжает по Парижу на подержанной машине! Тут он меня достал. Я вприпрыжку помчался в гараж и купил новую.
По «Аукциону» срочно сняли фильм. Фильм в Париже я никак не мог увидеть, зато прочел рецензию на него в «Вечерней Москве». Фильм хвалили и лишь высказывали сожаление, что такой замечательный актер, Олег Басилашвили, сыграл роль эмигранта-отщепенца Гадилина как-то без вдохновения…
Года через два «Литгазета» опубликовала диалог на целую полосу между писателем Юлианом Семеновым и критиком Львом Аннинским. Юлик степенно рассказывал о своих творческих планах и вдруг в одном месте сорвался и пожаловался, что, мол, все считают его лишь автором детективов, а ведь он серьезный литератор. Лева Аннинский ему послушно поддакивал. Зачем такой материал в газете был нужен Семенову, вернее, зачем это нужно было КГБ, я прекрасно понимаю. Зачем это было нужно Леве Аннинскому – загадка. Однако подобные загадки все чаще встречались тогда на страницах советской печати. И пожалуй, главная, не разгаданная для меня – это интервью Юры Трифонова в журнале «Иностранная литература», где он радовался тому, что, мол, наконец книги Л.И.Брежнева, «Малая земля» и т. п., переведены и изданы в Скандинавии.
В 1990 году, когда диссиденты-предатели вдруг превратились в героев и советские «коры» в Париже, которые ранее шарахались от меня, как от прокаженного, стали бросаться мне на шею, так вот, в 1990 году, летом, у магазина русской эмигрантской книги «ИМКА-ПРЕСС», мы неожиданно столкнулись с Юликом Семеновым. Пожали друг другу руки, обнялись. Эту сценку отщелкивала на фотоаппарате молодая дама, сопровождавшая Семенова. Как всегда в подобных случаях, когда долго не виделись, разговор зашел о последних событиях, в частности об одном скандале, который разгорелся в московских литературных кругах.
– В конце концов, – сказал я, – ведь должно быть какое-то понятие чести у советского писателя.
Юлик на меня покосился и, убедившись, что я его не разыгрываю, а говорю на полном серьезе, бешено захохотал:
– Ты что, совсем с ума спятил? Какое может быть понятие чести у советского писателя?
Потом я сказал, что с удовольствием посидел бы с Юликом и его дамой в кафе, но моя машина запаркована на тротуаре и я боюсь получить штраф. Юлик подтвердил, что он видел полицейских на другой стороне улицы. На том и расстались.
В Лос-Анджелесе в интервью редактору «Панорамы» Саше Половцу Юлик со смаком рассказывал, какая теплая у него была встреча с Гладилиным в Париже. Подробности можно прочесть в газете. Саша Половец мне пересказал свою беседу с Юликом, и в частности то, что в интервью не было напечатано. Семенов предлагал Половцу совместные, советско-эмигрантские головокружительные литературно-издательские проекты.
«Это очень заманчиво, – сказал Половец. – Но требует огромных денег, которых у русских эмигрантов в Калифорнии нет». – «А вот о деньгах не беспокойтесь», – ласково улыбнулся Юлик.
* * *
В октябре 1991 года я впервые официально прилетел в Москву. «Известия» меня встретили рецензией на книгу про скотину Пелла, с моим портретом на первой полосе. Кто жил при советской власти, тот помнит, какое значение имела даже не сама публикация, а ее место в газете. Ежедневно ко мне, на задворки Можайского шоссе, приезжали из газет, радио и телевидения. Приехали и из программы новостей «Время», и молодой режиссер (теперь б-а-альшой деятель на телевидении) предложил такой сюжет: начнем, мол, с кадров из фильма «Аукцион» (Гадилин в исполнении Басилашвили), а потом вы расскажете, почему вас так невзлюбил КГБ, и Юлиан Семенов в частности. Я сказал, что про Семенова ничего говорить не буду. По моим сведениям, он тяжело болен, и я считаю неэтичным делом полемизировать с человеком, который не может мне ответить.
* * *
Сравнительно не так давно мне звонили из Москвы и рассказывали об очередном выпуске программы «Ночной полет», которую ведет Андрей Максимов. По моему мнению, это одна из редких программ российского телевидения, сохранившая интеллектуальный уровень. Был и я когда-то гостем у Андрея Максимова, но на этот раз (про который мне рассказывали) он принимал Олега Басилашвили. И вдруг (опять же по рассказам, сам я этого не видел) Олег Басилашвили прервал беседу и, глядя прямо в телеобъектив, сказал, что он хочет воспользоваться случаем и принести свои извинения Анатолию Гладилину, ибо когда он снимался в фильме «Аукцион», он не знал… Тут каждый звонивший из Москвы давал свою формулировку, по смыслу совпадающую с другими, но по словам отличающуюся. У меня нет точного текста, а выдумывать я не буду. Я не имею чести быть знакомым с Олегом Басилашвили, но если когда-нибудь встречу его в Москве, то просто подойду и скажу «спасибо». Если, повторяю, такой случай представится. Ведь когда мы впопыхах, около магазина «ИМКА-ПРЕСС», распрощались с Юликом Семеновым, мы тоже полагали, что у нас в запасе вечность и еще будет время выяснить отношения.
Последние дни Булата ОкуджавыКогда Булат был молод и незнаменит, он приходил в мой дом на Большую Молчановку, и я его записывал на мой магнитофон. Мой дом! Хорошо звучит… На самом деле это была комната в коммунальной квартире, куда, тем не менее, каждый вечер набивалось много народу, так как ЦДЛ был совсем неподалеку. И каждый вечер я крутил гостям песни Окуджавы, а Булату говорил: «Записаться на мой магнитофон – это все равно что напечататься в журнале „Юность“». Журнал «Юность» тогда был жутко популярным. Да, еще такая деталь, на которую прошу обратить внимание: моя маленькая дочь Алла почти каждый вечер засыпала и спала под песни Окуджавы. А куда было деть ребенка? Комната-то одна.
Потом прошло много-много лет, советским гражданам стало опасно встречаться со своими бывшими друзьями, политэмигрантами в Париже. Опасно не в том смысле, что под конвоем вернут в Москву и расстреляют, но за границу не выпустят – это уж точно. Знаю людей, впоследствии горланов перестройки, шагавших в первых рядах российской демократии, которые мужественно этой опасности избегали. У меня нет к ним никаких претензий. Жизнь есть жизнь. А вот Булат Окуджава уже прямо с вокзала звонил Виктору Некрасову, Владимиру Максимову и мне. Мне он говорил примерно следующее: «Толька, извини, что я не сразу позвонил. Поезд полчаса как пришел, но я не мог найти автомата, и тут какая-то баба суетится». То есть Булату Шалвовичу важно было сразу показать и зафиксировать: он никого и ничего не боится.
Потом опять изменились времена, и в мае 1997 года Булат позвонил мне из Германии и сказал, что они с Олей хотят приехать в Париж просто так, неофициально, отдохнуть, побродить по городу. И не найду ли я ему гостиницу?
– Пожалуйста, – ответил я. – Но ты же всегда останавливаешься у Федотова, на рю де ля Тур. – Федотов тогда был послом России при ЮНЕСКО, а на улице де ля Тур – дом, где живут российские сотрудники ЮНЕСКО.
– Да, мне там хорошо, – сказал Булат, – но не хочется лишний раз беспокоить Федотова, навязываться.
– Вот это уж моя забота, – ответил я. – Я позвоню Федотову и в зависимости от интонации…
Позвонил. Федотов среагировал мгновенно, и через неделю Булат уже звонил мне с улицы де ля Тур, что все прекрасно, ему все рады и когда увидимся?
Я попросил Виталия Дымарского, тогдашнего корреспондента РИА «Новости» в Париже, заехать за Булатом и Олей, а сам занялся подготовкой праздничного ужина. Гости приехали, и Булат весьма критически осмотрел наш «французский» стол.
– Не, – сказал Булат, показывая на вина. – Мне нужна водка, крепкая водка. – И объяснил, что он на сильных лекарствах и простужаться ему никак нельзя, а водка – она микробы убивает.
Крепкая водка нашлась, и, может, потому, что кроме привычной старой компании присутствовала еще молодежь (моя дочь Алла с подругой, Лена и Виталий Дымарские), Булат был особенно в ударе. И вспоминал какие-то смешные истории из нашего прошлого. Вот одна из них, по поводу страхов.
– Да что Толя меня героем выставляет? Боялся, как и все. Помнишь, как я приехал с большой делегацией советских поэтов? Симонов, Рождественский, Евтушенко, Высоцкий… Выступаем в огромном зале, зал битком, я знаю, что мои друзья-диссиденты присутствуют, но все на задних рядах, чтоб меня не компрометировать. А в первых рядах – советское посольство. И вдруг вижу во втором ряду Вику Некрасова! Я думаю: неужели я такая сволочь, что испугаюсь поздороваться с Викой? Я спускаюсь со сцены и прямо на глазах всего посольства обнимаюсь с Викой. И что любопытно: потом мне никто из посольских ни слова не сказал, все сделали вид, что не заметили.
Дымарский нас фотографировал за праздничным столом. Через три недели эта фотография, последняя фотография Булата Окуджавы, была опубликована в траурной рамке в лос-анджелесской газете «Панорама».
Булат был у меня в субботу, а в понедельник позвонила секретарша Федотова и сказала, что выступление Окуджавы в представительстве ЮНЕСКО отменяется. Булат Шалвович заболел.
Я честно рвался на улицу де ля Тур, но Булат был непреклонен: «У меня грипп, а у тебя внуки. Ты их еще заразишь. Обо мне заботятся, лечит меня посольский врач. Не беспокойся, все будет нормально».
Увы, грипп перешел в воспаление легких, и Оля сообщила, что Булата отвезли сначала в один парижский госпиталь, потом – в другой, а потом привезли в лучшую клинику Франции по легочным заболеваниям – военный госпиталь Перси. Оля безотлучно дежурила у постели Булата, туда поочередно приходили Маша Федотова, жена посла, Фатима Салказанова, Саша Гинзбург, сын диссидента Александра Гинзбурга. Мне удалось навестить Булата лишь однажды, когда я ему доказал, что не еду специально, ради него, в Кламар – пригород Парижа, просто рядом с госпиталем живет Алла, а у меня «родительский день». Я погуляю с детьми (так я называю своих внуков), а затем зайду к нему.
Модерное здание армейского госпиталя искрилось и сверкало на солнце. Я нашел Булата на втором этаже, в отдельной большой, светлой, чистой палате. Но человек, лежащий на постели, к которой были подведены разные медицинские трубки и провода, очень мало был похож на того веселого гостя, который побывал у меня десять дней тому назад. Лишь постепенно, в ходе разговора, Булат как-то оживился, глаза его заблестели. Я не буду воспроизводить диалог, никому не важно, что я ему отвечал, но вот то, о чем говорил Окуджава, думаю, всем интересно.
– Ты знаешь, в годы войны я мечтал попасть в госпиталь, не для того, чтоб там отсидеться, переждать – нет, мечтал попасть хотя бы на два дня, чтобы отоспаться. Какие были военные госпитали, можешь себе представить… Очень жесткое лечение мне дают… Вот смотри, на войне мы же были все время по колено в воде, шинель рваная, дрожишь от холода, как цуцик, – и никакая холера не брала! На войне не простужались, а теперь – какой-то идиотский грипп, и пошло… Перестань, я давно не самый популярный человек в России, но я к этому отношусь очень спокойно. Помню как-то, когда мы выступали на стадионе, я сказал Жене и Андрею: «Ребята, вы думаете, что вот эти десять тысяч, что пришли нас слушать, любят поэзию? Мы просто сейчас в моде, и от нас ждут какого-нибудь подтекста, чего-нибудь запрещенного. А истинных любителей, например моей поэзии, всего-то человек пятьсот». Теперь мода ушла, а эти пятьсот остались… Мне не нравится, что наши ребята – ну, ты понимаешь, о ком я говорю, – начинают употреблять в своей прозе матерные слова. Хотят не отстать от молодежи? Надеюсь, это пройдет… Между прочим, вот этот критик, он работал тогда в толстом журнале, ну помнишь, процветающий был тип в советское время, так вот он написал такую кислую рецензию на мой «Упраздненный театр». И знаешь, в чем он меня упрекает? В том, что я с любовью пишу о своих родителях-коммунистах! А как я могу не любить отца и мать?.. Вот я в Комиссии по помилованию у Анатолия Приставкина. По двести дел разбираем на каждом заседании. У всех на слуху «русская мафия», «киллеры», «заказные убийства», «чеченцы», «лица грузинской национальности», «сексуальные маньяки». А я тихонько веду свою статистику. И по ней получается, что 96 % убийц – из рабочих и крестьян, 97 % – русских и 99 % убийств – по самой элементарной бытовой пьянке! Да фигу эту статистику кто-либо напечатает. А я спрашиваю: что, действительно гибнет наш народ, спивается? Ты видишь какой-нибудь выход?..
Только один раз, подчеркиваю – один раз, он меня попросил:
– Ты не можешь у них узнать, почему мне не дают чаю?
Я побежал к медсестрам, которые, собравшись в кружок, рассматривали журналы «от кутюр», и приготовился скандалить, но меня заверили, что месье О-ку-джа-ва привозят на столике полный чайник утром и днем. А вот вечером чай не положен. Я вернулся в палату и передал наш разговор Булату. Булат грустно поник головой: «Врут». В дикой ярости я бросился опять к медсестрам, но они мне вежливо объяснили, как все происходит. На завтрак и на обед месье О-ку-джа-ва привозят столик с едой и с чашкой, в которой лежит пакетик чая, а горячий чайник стоит рядом. Месье Окуджава должен сказать: «Налейте мне чаю». Однако он этого почему-то не говорит, и ему не наливают. Я в свою очередь объяснил, что месье Окуджава просто не знает, как это сказать по-французски. Меня заверили, что отныне ежедневно они сами будут наливать месье Окуджава чай.
Вот такая мелочь, которая, тем не менее, отравляла Булату существование в прекрасной солнечной палате.
Моя жена звонила в госпиталь ежедневно, разговаривала с Олей, вести из госпиталя становились все тревожнее и тревожнее. 10 июня в одиннадцать вечера нам позвонила Оля: «Я в панике. Булату очень плохо. Я не знаю, к кому обращаться. По-русски здесь никто не говорит». Мы сказали, что сейчас свяжемся с Аллой, она, наверно, уже уложила детей и минут через пять-десять появится в палате. Моя жена позвонила в комендатуру госпиталя и попросила, чтоб к месье Окуджава пропустили переводчицу. Срочная необходимость. В комендатуре заверили, что никаких препятствий не будет.
Утром следующего дня мне, по каким-то своим делам, подчеркиваю – по своим делам, надо было оказаться в этом пригороде, и, опасаясь парижских пробок, я приехал туда очень рано. Приехал и подумал: «Раз у меня есть время, заеду к дочери». Выяснилось, что Алла домой не возвращалась. Я отвел детей в школу и пошел в госпиталь, не для того, чтоб нанести визит – в такую рань визиты не делают, а просто узнать, что происходит. Дверь в палату была открыта. Я увидел, что Оля сидит У постели Окуджавы, а сам Булат… Позвольте мне никому никогда не рассказывать, в каком состоянии я его увидел. Да, в палате еще находилось пять человек в белых халатах, которые разговаривали с Аллой. Потом Алла вышла ко мне и сказала, что у Булата сильное кровотечение, открылась язва, его переводят в реанимацию и ее просят побыть с ним в реанимации, пока он не заснет, ибо ему надо отдохнуть, второй такой ночи он не выдержит.
Потом Алла звонила в реанимацию, и ей отвечали, что разговаривают с ней, потому что она – переводчица месье Окуджава, а вообще на них обрушился шквал звонков – из посольства, торгпредства, министерства, из Москвы, им некогда разговаривать, около месье Окуджава дежурят четыре врача, делаем все возможное.
12 июня к вечеру Алле позвонили из реанимации и попросили сообщить мадам Окуджава скорбную весть…
Поймите меня правильно, я не выпячиваю роль своей дочери, не закольцовываю сюжет: дескать, девочка, выросшая под песни Окуджавы, последняя сидела с ним рядом, пока он не закрыл глаза. Нет, просто Алла в данном случае – источник объективной информации. Ведь после смерти Булата первая и естественная реакция родных и близких – не так лечили, не то давали! И, мол, в Москве уж конечно…
Значительно позже Алла мне рассказала о своей беседе со старым французским доктором, которому она очень верит и с которым специально встретилась сразу после госпиталя. За прошедшую ночь Алла узнала от Оли всю «историю болезни» Булата и смогла нарисовать врачу полную картину. Врач объяснил, что лечили больного правильно и если б не эти сильные лекарства, то он бы задохнулся и умер от удушья в страшных мучениях. Но каждое сильное лекарство, помогая в одном, разрушающе действует на другие органы. Поэтому следующее лекарство надо применять, только если нет серьезных противопоказаний.
Далее я привожу их диалог без комментариев.
– Что они теперь с ним будут делать в реанимации?
– Они, наверно, будут давать ему новый препарат, он хорошо действует – при условии, конечно, что у больного нет…
– У него это есть.
– Тогда они попробуют другой, в редких случаях помогает, при условии, конечно, что у больного нет…
– У него это есть.
– Тогда остается последний шанс, скорее теоретический, можно попробовать, при условии, что у больного нет…
– У него это есть.
– Что ж, врачи научились делать очень многое. Иногда медицина творит чудеса. Поймите, врачи не могут одного: отменить смерть.
А теперь я позволю себе добавить несколько горьких слов. Песни Окуджавы были знаменем шестидесятников. Истинные шестидесятники – это опальные литераторы и художники, кинематографисты и ученые, это ближайшее окружение академика Сахарова, правозащитники и диссиденты. Они подвергались репрессиям, их вынуждали к эмиграции или загоняли в угол, они никогда к власти не рвались. Их ряды редели, однако если раньше можно было провести границу по принципу: кто продается, а кто – нет, то сейчас эта граница размыта. Многие талантливые люди, ошалев от так называемых рыночных отношений, ударились в чернуху и порнуху, обслуживают власть имущих и нуворишей, изображают из себя пророков, вещают чудовищные глупости, спускают штаны на потеху публике, кривляются по телевизору и не уставая кричат: «Я гениальный, я знаменитый, меня поют, меня танцуют, я популярен во всех странах, принят в клубы, занесен в справочники…» Но пока был жив Окуджава, при одном только его появлении «гении и знаменитости» начинали заикаться, сбавляя тон, – все-таки и ежу было понятно, кто есть кто.
Странное дело: человек тихонько в своем углу пощипывал струны гитары, сочинял исторический роман – и этого было достаточно, чтоб его коллеги не теряли остатки разума, совести и чего там еще? К вопросу о роли личности в истории и обществе…
Со смертью Окуджавы кончилась эпоха.