Текст книги "Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)"
Автор книги: Анатолий Левандовский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
Около десяти часов жюри заняло свои места. Председатель суда Монтане, общественный обвинитель Фукье-Тенвиль и четверо судей, одетые в черные фраки и шляпы с плюмажами, уселись за столом. Я, словно предчувствуя будущую известность Фукье-Тенвиля, внимательно вглядывался в него. Это был высокий, плотный человек лет под пятьдесят, с круглой головой, очень черными волосами и полным рябым лицом, Когда он смотрел пристально, под его взглядом опускались глаза. Когда он говорил, то морщил лоб и хмурил брови, черные и необыкновенно густые. Голос у него был громкий и повелительный.
Ровно в десять шум усилился, и патриоты, стоявшие близ дверей, расступились: в зал вошел Друг народа, сопровождаемый своим эскортом; в числе прочих я заметил и верного Роше.
Марат, по обыкновению, был одет небрежно. Четким шагом, высоко подняв голову и скрестив руки на груди, прошел он зал и остановился у возвышения. Его маленькая, тщедушная, но гордая фигура резко выделялась на фоне стены. Я почувствовал, как слезы подступают к горлу; никогда еще не был он так дорог мне, как в этот момент…
Прежде, чем кто-либо из жюри успел произнести слово, подсудимый, попирая все регламенты, сам обратился к судьям:
– Граждане, не преступник предстал перед вами, но Друг народа, апостол и мученик свободы. Уже давно его травят неумолимые враги отечества, и сегодня его преследует гнусная клика государственных людей. Он благодарит своих преследователей за то, что они дают ему возможность со всем блеском показать свою невиновность и покрыть их позором. Если я появился перед судьями, то лишь затем, чтобы снять пелену с глаз людей, все еще заблуждающихся на мой счет, да еще для того, чтобы лучше служить отечеству и обеспечить победу делу свободы. Полный доверия к просвещенности, справедливости, гражданственности этого трибунала, я прошу внимательно и всесторонне разобраться в поднятом вопросе, без снисхождения, но строго и нелицеприятно.
Эта спокойная, полная достоинства речь вызвала бурю восторга. Казалось, стены зала не выдержат грома аплодисментов и выкриков зрителей. Несколько минут никто не мог сказать слова. Марат выждал и обратился к публике:
– Граждане, мое дело – это ваше дело, это дело свободы. Я прошу вас соблюдать полное спокойствие, чтобы подавать преследующим меня врагам отечества предлога клеветать на вас и обвинять в воздействии на решение суда…
…Нет, это был не суд, это был триумф. Никогда еще не видел я своего учителя и друга таким спокойным, уверенным, полным чувства собственного достоинства и пренебрежения к врагам. Никто бы со стороны не сказал, что это обвиняемый: он вел суд, направляя ход разбирательства, он не оправдывался, а просто отметал обвинения и оборачивал их против тех, кем они были выдвинуты.
Один небезызвестный писатель, присутствовавший на заседании, точно заметил:
«…Марат, сев, где хотел, отвечал, как хотел; он задавал даже вопросы судьям. Все, что он ни делал, было сделано хорошо, все, что он ни говорил, было сказано умно…»
Так обвинительный акт «государственных людей» рассыпался, словно карточный домик…
Казалось, дело можно было кончать. Но тут произошел неожиданный инцидент, подготовленный жирондистами в последнюю минуту; словно утопающие, они попытались схватиться за соломинку.
Общественному обвинителю передали письмо. Фукье-Тенвиль прочитал его про себя и затем огласил суду.
То была заметка из «Французского патриота» Бриссо, в которой сообщалось, что некий англичанин, «отрекшийся от своего отечества из-за презрения к королям», 16 апреля вдруг покончил самоубийством. Перед смертью он якобы оставил записку, в которой написал: «Я явился во Францию ради свободы, но Марат убил ее. Анархия более безжалостна, чем деспотизм. Я не могу вынести горестного зрелища торжества глупости и бесчеловечности над талантом и добродетелью».
Это был удар в спину.
Конечно, он не мог изменить решения суда, но, подлив каплю яда, отравлял победу Друга народа и оставлял под сомнением его репутацию.
К счастью, оказалось, что это одна из обычных уловок бриссотинцев, и опрос свидетелей показал всю ее лживость. Молодой самоубийца, живой и невредимый, сообщил, что в записке, переданной им Бриссо, был указан не Марат, а Горза, один из публицистов Жиронды…
Председатель суда немедленно вызвал Бриссо.
Но Бриссо не явился.
Жиронда расписывалась в своем бессилии: игра была проиграна.
Эта интрига, значительно удлинившая заседание и вызвавшая не один крик протеста со стороны публики, в конечном счете лишь усилила сияние славы Марата.
Присяжные удалились.
Они совещались ровно сорок пять минут.
Затем в настороженной тишине прозвучали слова приговора:
«Трибунал признает невиновным Жана Поля Марата в предъявленном ему обвинении и постановляет, что он должен быть немедленно освобожден».
* * *
Я, кажется, оговорился: я назвал судебное заседание триумфом Марата.
Нет, то не был триумф, то была лишь его прелюдия.
Настоящий триумф ждал впереди.
Едва лишь добрая весть достигла ушей собравшихся в зале суда, как поднялся подлинный шквал аплодисментов, постепенно достигший соседних помещений и оттуда затем перекинувшийся на набережную.
– Оправдан!..
Это слово раздавалось повсюду; оно летело, как птица, оповещая новые толпы людей на улицах, залетая во дворы, в дома, в кафе и магазины, и там, где оно проносилось, крики любви и восторга поднимались с новой силой.
Еще бы! Ведь люди понимали: победа Марата – это их победа, победа всех страждущих и угнетенных, всего французского народа!
А он…
Он стоял все на том же месте, немного растерянный, оглушенный приветствиями, еще не вполне осознавший весь смысл происшедшего.
Но ему не дали долго раздумывать. Несколько патриотов бросились к нему, чтобы заключить в свои объятия; тысячи рук потянулись, желая хотя бы коснуться его; Марата благословляли, осыпали цветами, а голову его тут же увенчали венком триумфатора.
Желая уберечь Марата от напора толпы, муниципальные должностные лица, национальные гвардейцы, канониры и жандармы выстроились шпалерами от зала суда до большой лестницы. Когда он появился на верхней площадке ее, раздались крики: «Да здравствует республика, свобода, Марат!» Дружеские руки подхватили его, и в кресле, увитом гирляндами из цветов и листьев, он поплыл над волнами голов и знамен…
Я полагаю, что вдоль нашего пути от Дворца правосудия до Конвента находилось не менее двухсот тысяч человек, не считая многочисленных зрителей в окнах домов, также аплодировавших и кричавших в честь Марата. Особенно много народу собралось на улице Септ-Оноре. В толпе, сопровождавшей наш кортеж, можно было заметить десятки испуганных лиц противников Друга народа, подхваченных общим потоком и не имевших мужества вырваться из него…
Признаюсь, я был потрясен всем этим. Я никогда не предполагал, что мой учитель настолько обожаем народом. Симонна крепко сжала мне руку и сказала:
– Ну что, теперь понимаешь?..
Я ответил на рукопожатие и кивнул; глаза ее сияли счастьем…
Между тем у Конвента несколько муниципальных чиновников отделились от шествия, чтобы доложить депутатам о случившемся и возвестить о приближении Марата.
В Конвенте, как я узнал позднее, в этот день шло обсуждение проекта новой конституции. Уже Робеспьер произнес свою прекрасную речь об условном характере права собственности, уже Сен-Жюст после своего выступления спускался с трибуны, как вдруг жандарм, вошедший в зал, наклонился к председателю (им по иронии судьбы в этот день был Лассурс, один из самых жестоких врагов Марата) и что-то шепнул ему. Председатель изменился в лице. Депутат Давид потребовал, чтобы Лассурс доложил Собранию о сказанном ему, и тот вынужден был объявить о приближении народа и Марата. При этом известии, несколько депутатов быстро поднялись и вышли из зала, другие стали требовать закрытия заседания, третьи же всем своим видом выражали радость…
Но вот топот многих ног и крики засвидетельствовали, что народ уже в Конвенте.
К решетке подошел бородатый гигант (это был наш добрый Роше) и громким голосом заявил:
– Мы привели к вам славного Марата. Он всегда был Другом народа, а народ всегда стоял за него. И если над ним вновь нависнет угроза, то тот, кто захочет получить голову Марата, раньше получит мою голову…
А затем появился Марат.
Увенчанный лавровым венком, окруженный должностными лицами и простыми гражданами, спокойный и величественный, он казался подлинным античным героем. Многие члены Горы бросились ему навстречу, на галереях кричали и подбрасывали вверх шляпы и колпаки.
Марат, поднятый множеством рук на трибуну, сказал:
– Законодатели! Свидетельства патриотизма в радости, вспыхнувшие в этом зале, являются данью уважения к национальному представительству, к одному из ваших собратьев, священные права которого были нарушены. Перед вами гражданин, который был обвинен, но теперь совершенно оправдан. Его сердце чисто. Со всей энергией, данной ему небом, он будет продолжать защиту прав человека, гражданина и народа.
Вновь шляпы полетели в воздух. Зал огласился криками:
– Да здравствует республика!
– Да здравствует Гора!
– Да здравствует Марат!
И толпа, только что доставившая своего избранника, продефилировала через весь зал.
Что еще можно прибавить к этому?
Да, то был, бесспорно, момент величайшего торжества Марата, его апофеоз.
Семь месяцев подряд, с 25 сентября по 24 апреля, Жиронда травила Марата, пытаясь нанести ему смертельный удар.
Но сегодня удар нанес он.
И теперь Жиронде оставалось жить всего немногим более месяца.
Но и он, примерно через такой же срок, должен был последовать за ней…
Глава 23
Муха жужжала совершенно непереносимо.
Я внимательно прислушался.
По видимому, она проникла в кухонное окно, а теперь подбиралась к спальне.
Наверное, уже в спальне.
Она разбудит Марата, а ведь он так плохо спал этой ночью!
Я поднялся и хотел было пойти расправиться с нарушительницей тишины, как вдруг она смолкла. Улетела?..
Я снова сел к столу и, пододвинув дневник, написал:
«13 июля 1793 года.
Сегодня, с утра, началась та же дикая жара. Не знаю, как пройдет день, – вчера Марату было хуже, а жара действует на него губительно. Слава богу, он еще спит…»
Муха снова начала свою нудную песню, уже где-то совсем близко.
В ту же секунду я услышал:
– Жан… Милый Жан…
Я бросился в спальню.
Марат лежал неподвижно, глаза его были широко раскрыты. Я никак не мог привыкнуть к его белому пеньюару, к этой чистоте и к запаху лекарств…
– Милый Жан, где Симонна?..
– Ушла в булочную.
– Кто дома?
– Жаннетта и гражданка Обен.
– Попроси, чтобы мне приготовили воду… Совсем плохо…
* * *
…Да, было совсем плохо, хуже некуда…
И они все почувствовали, что плохо: стали ходить, навещать, ободрять; поодиночке и целыми делегациями… Позавчера – от Кордельеров, вчера – от Якобинцев…
Вчера здесь были Луи Давид и Мор. Потом Мор выступил в клубе. Он выразил надежду на улучшение состояния больного. И произнес знаменательные слова:
– Это не просто болезнь. Это – много патриотизма, втиснутого в маленькое тело… Неистовое напряжение патриотизма, возбуждаемого со всех сторон, убивает его…
Убивает его… Какое уж тут улучшение!..
Но, слава богу, сам он верил.
Он был уверен, что выздоровеет.
Прощаясь с делегацией Кордельеров, он сказал:
– Буду ли я жить десятью годами больше или меньше, для меня совершенно безразлично. Мое единственное желание, чтобы я мог сказать при последнем вздохе! «Я умираю довольным – отечество спасено!»
Значит, он надеялся прожить долго: ведь до спасения отечества было так далеко! Ибо никогда еще от начала революции не испытывала Франция таких неимоверных трудностей, как в это жаркое лето.
Судите сами.
Пять иностранных армий теснили нас на всех фронтах. Жирондисты, бежавшие на юг и на запад, подняли мятежи: шестьдесят департаментов из восьмидесяти трех готовились задушить Париж и Конвент. А в Париже усиливался голод: люди часами простаивали в «хвостах», чтобы получить немного хлеба или горсть гороху…
Но он верил, что доживет до спасения отечества, и это было хорошо, это помогало ему бороться с болезнью…
* * *
Я открыл дверь в ванную комнату.
Теперь она стала рабочим кабинетом Марата. Большую часть ее занимала медная ванна, весьма странной формы, напоминающей башмак; ее удалось взять напрокат у одного торговца старьем. Казалось, она была сделана специально для нашего случая: закрывала тело больного и сохраняла долгое время нужную температуру воды, а в другой ее части было вделано нечто вроде низкого медного табурета, на котором можно было сидеть. Марат клал поперек доску, точно пюпитр, пристегивал ее крючками и мог работать, как за письменным столом…
Да, теперь он работал здесь.
Только теплая вода давала облегчение его мукам…
Я наполнил ванну водой, подложил угольев в жаровню и затопил…
* * *
Бедный Марат!..
Зачем он молчал так долго, зачем скрывал? И от кого скрывал!..
Началось это, насколько я мог судить по его рассказам, еще в феврале. Но тогда он не обратил внимания на свою болезнь: подумаешь… пройдет…
Еще бы! До того ли было ему, когда борьба с Жирондой была в разгаре, когда нужно было биться в Конвенте, составлять стратегические планы в клубе и снова биться…
Так прошли февраль, март, начался апрель. Марат занимался самолечением. Только Симонна знала о его беде; ей же он запретил рассказывать кому бы то ни было…
Самолечение не помогало.
Однако вплоть до 2 июня – дня падения Жиронды – Марат продолжал терпеть, собрав всю свою волю.
А потом не выдержал.
Правда, держаться дольше было уже невозможно.
Когда он распахнул передо мной полы своего халата, я обмер. Ничего подобного в своей жизни я не видывал, хотя повидать мне пришлось довольно много.
Вся нижняя часть его тела – живот, бедра, ноги – представляла сплошную рану…
Я тут же поставил диагноз: запущенная экзема.
Потом были консилиумы, совещания светил. Чего только не наговорили эти господа! Один даже утверждал, будто перед ним проказа…
Так мог сказать только невежда – с проказой болезнь Марата не имела ничего общего.
Подобного же взгляда придерживался и доктор Субербиель, опытный терапевт и приятель Марата, которому тот открылся раньше, чем мне. Субербиель считал болезнь Друга народа порождением его подполья. По мнению Субербиеля, это была экзема, вызванная резким и длительным нарушением обмена веществ…
Любую экзему лечить трудно, запущенную – вдвойне!
Когда мы дружными усилиями взялись за дело, с болезнью было уже почти невозможно бороться – она прогрессировала.
По моей просьбе Дешан отпустил меня специально для наблюдения за Маратом. Теперь я проводил на улице Кордельеров почти все время.
* * *
…Симонна вернулась. Она о чем-то громко разговаривала на кухне.
Я заканчивал возню с ванной: добавил серы, определил температуру воды.
В тот момент, когда часы в столовой пробили девять, резко задребезжал дверной звонок.
Это не могли быть Катерина или Этьеннетта: свои так не звонили. Это был кто-то чужой.
Пока я загасил угли, прикрыл ванну простыней и вышел в прихожую, входная дверь уже захлопнулась.
Передо мной стояла Симонна. Вид у нее был несколько встревоженный.
Я поинтересовался, кто это был.
– Какая-то девушка, – медленно, словно погруженная в свои мысли, ответила Симонна.
– Что ей нужно?
– Да спрашивала Марата… Она какая-то странная, Жан.
– Чем же?
– Как тебе сказать… В общем, не похожа на патриотку. Взгляд отчужденный, холодный…
– И ты?
– Я, конечно, не пустила. Она настаивала. Говорила, что у нее очень важное дело…
– У всех у них важные дела.
– Вот я и подумала. Марат ведь плох. А потом, еще так рано… А в общем, она мне не понравилась…
– Плюнь и забудь. Мало ли сюда наведывалось! После твоего «ласкового» приема она больше не явится.
– Надеюсь. Пойдем поможем Марату, слышишь, он опять зовет…
Мы провели больного в ванную комнату, погрузили в теплую воду. На лбу его выступила испарина. Симонна набросила ему на плечи пеньюар. Я прикрепил доску.
Марат потребовал бумаги и чернил, затем отпустил нас. Мы еще не успели выйти, а он уже, отринув свои беды, витал мыслью в иных сферах…
* * *
…Воистину это был удивительный человек.
Другой на его месте давно бы лежал пластом и не интересовался ничем, кроме своих болячек.
А он, уже в тяжелом состоянии, не только терпел, не только скрывал от всех свою беду, но находил в себе силы целыми днями организовывать, направлять, произносить речи…
А как он сделал день 2 июня!
Именно сделал: лучше не скажешь.
Если Дантона называют «человеком 10 августа», то Марата с гораздо большими основаниями следует считать «человеком 2 июня».
Он давно осудил Жиронду. Он понимал, что без ее устранения путь вперед остается закрытым. В этом отношении он был вполне солидарен с Робеспьером. Но если Робеспьер полагал, что удаление жирондистов из Конвента следует провести мирными средствами, то Марат с самого начала возлагал все надежды на народное восстание.
Он только ждал, пока плод созреет; он не хотел непредвиденного.
Еще 1 апреля он сказал у Якобинцев:
– Когда час наступит, я дам сигнал!..
В течение апреля – мая он, точно опытный стратег, осуществлял свой план по частям. Он предоставил государственным людям полную возможность запутаться в собственных сетях. Он показал всей Франции существо их политики, их цели и средства. Именно для этого он провел и собственный процесс в Чрезвычайном трибунале – нужно было раскрыть их крапленые карты. Он обеспечил время парижским санкюлотам, чтобы собраться с силами, организовать свой Революционный комитет в Епископстве, создать свои вооруженные отряды.
А потом он подал обещанный сигнал.
31 мая он сам поднялся на башню ратуши и ударил в набат.
И все же, как генерал, уверенный в победе, как вождь, который твердо знает, что последнее слово за ним, в этот день он предоставил поле боя в Конвенте Робеспьеру.
– Ты хотел добиться победы мирными средствами? Что ж, попробуй…
Неподкупный попробовал. Он произнес свою блистательную тираду против Верньо и его сообщников. Он потребовал обвинительного декрета против вожаков Жиронды. Тщетно. Стараниями лукавого Барера, будущего термидорианца, которого Марат в это время уже раскусил совершенно, победа остановилась на полпути. «Мирные средства» не принесли плодов…
И тут Друг народа подал новый сигнал.
Я видел его в день 2 июня, когда весь Париж кишел, точно потревоженный муравейник. Я наблюдал за его коренастой фигурой, появлявшейся то там, то тут. Я слышал, как санкюлоты, чувствуя в нем гения революции и своего страстного защитника, умоляли его:
– Марат, спаси нас!..
Я слышал его знаменитую речь, произнесенную в ратуше, пламенную речь, начинающуюся словами:
– Поднимайся, народ-суверен!..
А потом, в Конвенте, он руководил последним туром борьбы. Он отдавал распоряжения, повелительным тоном указывал, кого внести в проскрипционный список, кого выбросить из него. И никто не подумал спорить. Никому из членов Конвента, этих великих мужей, в числе которых были и Дантон, и Робеспьер, и десятки других, даже в голову не пришло, что можно ослушаться Марата!..
Да, это был его день.
И он закончился так, как должен был закончиться.
Жиронда пала.
Ее лидеры были выведены из состава Конвента и арестованы.
Но, вложив в этот день все свои силы, всю энергию, Марат израсходовал последнее.
И слег – это было неизбежно.
* * *
…Тихо тикают часы.
В доме мир и покой.
Марат неслышно работает в своем необычном кабинете.
Симонна и Жаннетта возятся на кухне.
Гражданка Обен шелестит газетными листами.
Мир и покой.
Я снова берусь за свой дневник и просматриваю предыдущие записи…
* * *
…Первое время больной Марат был очень разговорчив. Никогда еще он столько не говорил со мной, как в эти июньские дни. Никогда, если не считать его исповеди в ночь на 23 января 1790 года…
Он был совершенно не удовлетворен результатами дней 31 мая – 2 июня.
– Ты думаешь, – говорил он мне, – мы завершили революцию? Ошибаешься, мой дорогой. Все меры, принятые до сих пор, были непродуманными, обманчивыми и случайными, если только принимались они с чистыми намерениями. Можешь ты сказать, что уничтожены голод, нищета, анархия, рабство гражданской войны? Я не могу. Каким было положение три года назад, таким оно осталось и сегодня, таким оно останется и впредь, пока небу не будет угодно даровать французам зерно здравого смысла, чтобы положить конец своим бедствиям…
Он считал, что сейчас главное – добиться полного единства между Горой Конвента и санкюлотами. Он требовал этого в своей статье от 8 июня и в своих многочисленных письмах Ассамблее.
Но Конвент не был склонен идти навстречу его призывам.
После 2 июня Конвент повернул назад. Депутаты, напуганные силой народного движения, обнаруживали крайнюю нерешительность. Болото диктовало свои условия Горе. Гора словно застыла в оцепенении. И все отвернулись от человека, который заставил их повиноваться своим приказам в день восстания.
Мало того. Его снова начинали обвинять в стремлении к диктатуре!..
– Дурачье, – возмущался Марат, – они ничего не понимали раньше, они все еще ничего не понимают и сейчас. Они словно не видят, что мне их диктатура нужна так же, как корове седло.
– Но ведь вы всегда проповедовали эту идею в ваших статьях и памфлетах! – напомнил я.
– То было давно, сейчас я на многое смотрю другими глазами.
– И вы не настаиваете больше на триумвирате?
– Триумвират?.. Не смеши меня, мой мальчик. Я очень люблю и уважаю своих товарищей по «триумвирату», по они могут быть носителями неограниченной власти еще меньше, чем я… Робеспьер не предназначен для того, чтобы быть вождем партии: он избегает шума и бледнеет при виде обнаженной сабли! Горе республике, если он когда-либо окажется у власти…
– А Дантон?
– О, этот человек объединяет в себе таланты и энергию – он мог бы многое сделать. Но он не сделает ничего. Его естественные наклонности увлекают его так далеко от какой бы то ни было идеи господства, что он стульчак предпочитает трону…
Мы оба рассмеялись. Потом я спросил:
– Так, значит, вы полностью отказались от идеи диктатуры?
Марат стал серьезным.
– Нет, не отказался. И никогда не откажусь. Без диктатуры мы не сломим врага и никогда не увидим свободы, равенства и счастья. Но сейчас я думаю о диктатуре иначе, чем год назад. Она непосильна для одного человека. Или даже для троих. Диктатура должна быть коллективной. Как ты думаешь, почему я с таким упорством ратовал за организацию Комитета общественного спасения? Я надеялся, что он станет подобным органом коллективной диктатуры и спасет страну от врагов…
Марат тяжело вздохнул.
– К сожалению, вышло не то. В комитете сидят не те люди. Там хозяйничает негодяй Барер, а Дантон пляшет под его дудку. И вот первые результаты: многие государственные люди бежали из-под ареста и поднимают мятежи в департаментах. А Лион?.. Они проморгали Лион, они не спасли от ареста Шалье, хотя я и бился за него… Теперь отвоевать Лион будет очень трудно… А генералы-дворяне, которых они ставят во главе министерства и армии? Они забыли о Лафайете и Дюмурье! Им надо, чтобы Богарне, Кюстин или Бирон раскрыли все свои таланты на поприще измены, тогда они, быть может, опомнятся?.. Да, друг мой, нынешний Комитет общественного спасения можно назвать скорее Комитетом общественной погибели…
Он терзался. Он забрасывал письмами Конвент. Но братья-депутаты не отвечали на его призывы. Трудно поверить, но в середине июня, поднявшись с ложа страданий, он нашел в себе силы отправиться в Конвент, чтобы там с трибуны изложить свою программу действий. Два дня, 17 и 18 июня, превозмогая мучения, он держался на ногах…
Это было в последний раз.
Но и потом, уже не поднимаясь с постели, он продолжал доказывать, предупреждать, предостерегать, настаивать.
И газета его выходила все так же регулярно…
* * *
…Около полудня раздался снова тот же чужой, дребезжащий звонок.
Симонны не было дома.
Я хотел выйти открыть, но услышал, что уже открыли.
В этот момент Марат позвал меня, прося передать ему последний номер газеты, лежавший на табурете. Когда я вошел в прихожую, то увидел гражданку Обен, что-то ворчащую себе под нос и разглядывающую сложенный вчетверо листок бумаги. – Кто это был?
– Да шляются здесь разные… Какая-то потаскушка… Требовала Марата… Я отругала ее как следует и выставила за дверь, она же оставила вот это…
Консьержка передала мне письмо. Поскольку оно не было запечатано, я развернул и прочел:
«Я приехала из Кана. Вы, руководясь любовью к народу, безусловно найдете желательным ознакомиться с подготовляющимися там заговорами. Я ожидаю ответа».
Эта короткая записка, написанная корявым почерком, не понравилась мне. Конечно, приходила утренняя посетительница. Что ей нужно? Почему такое упорство? Всем известно, что в Кан бежали многие жирондисты, в том числе Петион и Барбару. Всем известно, что они заговорщики и готовят мятеж на западе. Что еще может она сообщить по этому поводу? А может, она маньячка?..
Я спрятал письмо в карман.
Когда вернулась Симонна и я рассказал о случившемся, она нахмурилась.
– Вот видишь, а ты говорил, не придет… Пришла…
– Как быть с письмом? – спросил я. Симонна посмотрела на меня удивленно.
– Отдать Марату, разумеется. Ведь мы не можем от него это скрыть. Да потом, если она пришла два раза, то все равно придет и в третий…
Я отдал письмо Марату.
И был, конечно, изруган за то, что не впустил просительницу.
Я не стал объясняться. Да и что я мог объяснить?..
* * *
…Я часто задумывался над одной и той же проблемой. Мне хотелось выяснить для себя: чем же отличался Марат от других вождей Горы, в первую очередь от Робеспьера? Внутренне я чувствовал это различие, но никак не мог облечь его в четкую форму.
Мне помог неожиданный единомышленник.
После термидора в моих руках случайно оказалось несколько донесений агента-наблюдателя жирондистскому министру внутренних дел. Они относились ко второй половине мая 1793 года. И что же я вычитал в них!..
Агент Дютар писал:
«…Якобинцы распадаются на две партии, очень различные и обособленные друг от друга. С одной стороны, это люди образованные, собственники, которые думают больше о себе, чем о других; к их числу относятся Сантер, Робеспьер и большая часть членов Горы. С другой стороны, это вожаки низов, которые частично господствуют в Якобинском клубе и, главным образом, у Кордельеров их вождь – Марат».
И дальше:
«Очень часто, читая статьи Марата, я ловлю себя на том, что думаю: «А ведь он прав!» Слишком часто уж паши великие умники, погрязая в метафизических отвлеченностях, забывают о реальном народе. Марат единственный остается с народом, всегда с народом… И, ей-богу, мне, подлинному патриоту, трудно не стать маратистом…»
Честный Дютар! Что сделали с тобой твои хозяева, я не знаю, но вряд ли им подошел агент, говоривший от глубины сердца и вовсе не то, что им хотелось.
Но ты прав, Дютар, тысячу раз прав.
Робеспьер и многие из его соратников были отвлеченными резонерами. Они говорили о добродетели, однако не знали живого народа, да и не очень-то хотели его узнать, а народные восстания приводили их в ужас…
«Робеспьер избегает шума и бледнеет при виде обнаженной сабли» – как это точно было схвачено!
Марат же был совсем другим. Он жил интересами обездоленных и угнетенных; когда-то они скрывали его от сильных мира, теперь же видели в нем своего друга и вождя. И он помогал им не высокопарными тирадами, но делами, подчас самыми простыми делами…
В дни болезни он продолжал принимать всех, нуждающихся в нем. И никто не уходил из квартиры на улице Кордельеров с пустыми руками. А если Марат сам не мог помочь, он направлял туда, где можно было рассчитывать на доброе отношение и поддержку.
Это очень хорошо показал Огюстен Робеспьер, человек простой и сердечный, в одном из своих частных писем, написанных уже после смерти Друга народа:
«…Вы должны знать, что Марат жил как спартанец, он ничего не тратил на себя, отдавая все, что имел, обращавшимся к нему за помощью. Он не раз говорил мне и моим коллегам: «Мне больше нечем помочь этим несчастным, я пришлю к вам кое-кого из них», и он много раз так делал…»
Удивительно ли, что после смерти Марата в семье осталась одна ассигнация, достоинством в 25 су?.. Это был весь капитал, нажитый им за годы революции…
Сопоставим, дорогой читатель.
Дантон умер помещиком – после него остались дома, угодья, пахотные земли. Собственность Робеспьера по посмертной оценке равнялась примерно тысяче ливров.
А Марат в день смерти имел 25 су, и это было все, ибо квартира бралась внаем, а мебель – напрокат.
Я не могу говорить об этом без слез. По-моему, ассигнация в 25 су характеризует его лучше, чем десятки томов исторических исследований!..
* * *
…После обеда Марат не пожелал отдыхать. Он заявил, что ему нужно закончить для завтрашнего номера статью об изменнике Кюстине, а тут с минуты на минуту должны принести корректуру. С ним никто не спорил – это было бесполезно.
Жара, казалось, достигла своего предела. Мы были словно вареные, и я удивлялся Марату, который мог при этом еще сидеть в почти горячей воде. Я взглянул в его страдальческое лицо. Мокрое, набрякшее и белое, оно напоминало тесто, но темные зрачки глаз были такими же пронизывающими и пытливыми, как всегда. Мог ли я думать, что вижу его живым в последний раз?..
Симонна занялась приготовлением лекарства. Это была микстура, прописанная доктором Субербиелем, состоявшая из миндального молока с разведенной в нем глиной; строго определенную дозу глины нужно было предварительно очень мелко растолочь. Лекарство не помогало, но Симонна тщательно готовила его каждый день в одно и то же время.
Пробило семь. Пришел гражданин Пилле, принесший корректуру. Вместе с Пилле зашел и Лорен Ба; словно в объятиях, он нес обеими руками кипу бумаги, только что купленной в магазине Бушара. Передав бумагу гражданке Обен, комиссионер остался в столовой, Пилле же прошел к Марату. Я слышал их разговор: они обсуждали последние события. Между прочим, Пилле заметил:
– Жак Ру сдал в типографию брошюру – ответ на твою статью от 4 июля.
Марат, казалось, пропустил эти слова мимо ушей…
* * *
…Жак Ру… Я ничего не знаю об этом человеке, да и видел-то его всего раз в жизни, при обстоятельствах, о которых было рассказано выше.
Но я знаю, что в былые времена Ру помогал Марату и что Марат нашел безопасное убежище в его доме. Мне известно, что Марат всегда хорошо отзывался о Жаке Ру и всего полгода назад с благожелательностью упоминал о нем в одной из своих статей. Мне известно, наконец, что Ру, так же как Варле и Леклерк, принял деятельнейшее участие в подготовке и проведении дня 2 июня.
Поэтому, когда 4 июля я прочитал статью, где Марат взваливал на плечи Жака Ру какие-то весьма странные преступления, я, чрезвычайно удивленный, предстал пред учителем.