355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Левандовский » Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате) » Текст книги (страница 15)
Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:23

Текст книги "Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)"


Автор книги: Анатолий Левандовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Выразителем стремлений большинства стал Антуан Барнав, еще недавно слывший вожаком левых, а теперь все более уверенно занимавший место покойного Мирабо.

– Подумайте, господа! – изрекал Барнав. – Подумайте о том, что произойдет после вас. Вы совершили все, способное благоприятствовать свободе и равенству… Отсюда вытекает та великая истина, что, если революция сделает еще один шаг вперед, она сделает его не иначе, как подвергшись опасности. Первое, что произошло бы вслед за этим, была бы отмена королевской власти, а потом последовало бы покушение на собственность… Таким образом, господа, все должны чувствовать, что общий интерес заключается в том, чтобы революция остановилась…

«Общий интерес»! Что понимали эти господа в интересах родины, интересах своего народа! Они лишь желали остановить революцию и, как показало ближайшее будущее, были готовы пойти на все ради этой цели.

Но хотела ли революция останавливаться? И была ли сила, способная ее остановить?..

* * *

Прения по вопросу о невиновности короля проходили в Собрании 13–15 июля.

А уже с 9 июля Марат вышел из строя: он тяжело заболел.

В эти дни, в обстановке общей сумятицы, мой друг перестал скрываться. Помню, как он пришел ко мне, пылающий, изможденный, с потным челом и лихорадочно сверкающими глазами. Он сел на кровать и долго не мог отдышаться. Потом прошептал:

– Видимо, сказываются мои мытарства… Вот они, следы подземелья…

Я схватил его за руку; она горела.

– Учитель, дорогой, вам плохо?.. Марат силился улыбнуться.

– Я солгал бы, сказав, что хорошо… После этих слов он потерял сознание.

Я кое-как уложил его, сбегал за Мейе, потом привел Эмиля Барту, товарища по Хирургической школе. Поставить диагноз оказалось нелегко. Больного трясла злая лихорадка. Он бредил. С его запекшихся губ срывались слова и фразы, показывающие, что и в беспамятстве этот удивительный человек не расставался ни на мгновение с тем, что волновало душу его:

– …Держите их!.. Только не упустите… Не упустите Капета… Не упустите время… Народ!.. Поднимайте народ!.. Поднимайте народ, или прольется его кровь!.. Кровь… Кровь…

Он проваливался в небытие, из которого не могли извлечь его наши компрессы и снадобья. Всю ночь бодрствовали мы у его ложа. Особенно плохо стало после двенадцати: казалось, он умирает. Потом наступил благодетельный сон. Утром Марат пришел в себя. Жар по-прежнему был сильный, больной жаловался на голову и глаза. К вечеру ему опять стало хуже…

Так продолжалось несколько дней. Мы совершенно сбились с ног и даже отвлеклись от событий. А события между тем принимали все более зловещий характер.

* * *

Решение семи комиссий Ассамблеи, хотя оно еще и не претворилось в декрет, вызвало ярость и уныние парижан. Ярость и уныние? Да, как ни противоположны названные чувства, именно они в это время наполняли сердца многих тысяч людей. Столица демонстративно оделась в траур. Ее поддержали все восемьдесят три департамента. Вечером по требованию народа все зрелищные предприятия были закрыты. Предместья кипели. Там действовали верные помощники Марата – Майяр, Лежандр, Верьер.

Клубы, переполненные до отказа, заседали бурно.

Кордельеры объявили Барнава изменником.

Якобинцы стремились свести на нет решение комиссий.

Вечером 15 июля Мейе, побывавший в Якобинском клубе, рассказал нам следующее.

В разгар прений клуб осадила толпа. Около четырехсот человек, пришедших из Паде-Рояля, прорвались в вал заседаний. Оратор депутации заявил, что завтра, 16 июля, народ отправится на Марсово поле, чтобы дать торжественную клятву никогда не признавать Людовика XVI королем. Председатель заверил, что члены клуба будут вместе с народом…

* * *

Мы удобно расположились в креслах и на диванах в большой гостиной Фрерона. Мейе говорил вполголоса: за пологом спал больной Марат, которого мы два дня назад, как только ему полегчало, перевезли сюда из моей клетушки; здесь ему было много просторнее и удобнее.

– Так вот, друзья мои, – продолжал Жюль, – якобинцы решили составить петицию в подобном духе, с тем, чтобы завтра огласить ее на Марсовом поле. Тут же были избраны комиссары, ответственные за составление: Дантон, Бриссо и Лакло…

– Ого! – прервал рассказчика Демулен. – В отличную компанию попал наш Марий, ничего не скажешь; господин Бриссо, это звучит пошло… Я уже не говорю о Лакло…

– Да, – пробормотал Фрерон. – Лакло – это платный агент его светлости герцога Орлеанского…

– В том-то все и дело, – подхватил Мейе. – Я полагаю, что именно поэтому Дантон сразу же отказался участвовать в этом предприятии и ушел. Лакло же, сославшись на головную боль, передоверил все дело Бриссо, потребовав, однако, чтобы, говоря о низложении Людовика, Бриссо обязательно указал, что тот будет замещен «конституционными средствами»! Вы понимаете, чем это пахнет?..

– Герцогом Орлеанским в качестве регента! – выпалил Демулен.

– Действительно, – заметил Фрерон, – по конституции, в случае отказа короля от власти регентом должен стать его ближайший родственник, а так как оба брата Людовика бежали…

Он не договорил: раздался душераздирающий стон. Мы вскочили и кинулись к ложу Марата. Он полусидел на подушках. Его сверкающий взор был устремлен на нас.

– Предатели… Негодяи… – Он с трудом говорил. Бледный от ярости, он, казалось, готов был броситься на нас.

– Кого вы так, дорогой друг? – спросил Фрерон.

– Вас… Всех вас, ротозеев и пустомель!.. О, зачем только родился я на свет божий, зачем жить среди подобного дурачья…

Марат зарыдал.

Мы окружили его кровать и старались, как могли, успокоить.

– Но что же вас так взволновало? – продолжал Фрерон. – Ведь все идет отлично! Мы добьемся желаемого мирными средствами!

– Мирными средствами… Идиоты!.. Я слышал все, что сейчас балабонил артист… Моя болезнь погубила дело. Вы не способны его выполнить, вы способны только болтать языками… Но Робеспьер, Дантон?..

– Они тоже за мирные средства!

– А я-то, старый дурак, думал, что каждый из них способен быть вождем, военным трибуном!.. О, если бы я мог встать, я побежал бы сейчас в Тюильри, я поднял бы народ, я заколол бы подлого Мотье и его властелина, я выпустил бы кишки всем этим подлым холуям и спас свободу!..

– Успокойтесь, учитель, вам нельзя волноваться, – вмешался я.

– Мне следовало подохнуть, чтобы не пережить это дьявольское наваждение… Я готов отдать по капле собственную кровь, лишь бы предупредить пролитие крови многих патриотов… Но теперь это уже бесполезно!..

С большим трудом мы уложили его, и Эмиль принялся за свои компрессы. Марат продолжал говорить, но теперь более спокойно и логично.

– Неужели же вы не понимаете, что упущена единственная возможность завершить революцию? Вы проморгали ее и скоро поймете это сами. Трепещите, несчастные: вы не уничтожили их сегодня, они уничтожат всех вас и многих других завтра!..

Мы с Мейе переглянулись; я вспомнил слова своего друга, сказанные три недели назад…

– Но, мой милый Марат, – воскликнул Камилл, – мы не хотим провокаций!

Марат снова попытался сесть.

– Вы попали в точку… Именно: вас спровоцируют… Вернее, уже спровоцировали… Какой будет ваша петиция – безразлично; потребует она республику или Орлеанского в качестве регента – все равно. Ее используют, чтобы пролить кровь… Потоки крови…

Он простер вперед руки. Его лицо исказила гримаса боли.

– Так вот почему мне все время мерещится кровь… Я вижу ее… Вот она… Она прольется… И уже ничто не в силах предотвратить это… Это будет кровь сотен, а то и тысяч людей… Это будет…

Что-то заклокотало у него в горле, он упал, и веки его сомкнулись.

Мы стояли, пораженные громом…

О Кассандра – Марат! В этот вечер ты высказал одно из самых замечательных пророчеств своих.

И оно сбылось.

Сбылось, как сбывались все твои предсказания.

Сбылось день спустя.

Глава 16

Утром 16 июля мы прибыли на Марсово поле.

Народ уже ждал.

Люди, вставшие чуть свет, пренебрегли всеми делами, чтобы прийти сюда и прослушать петицию.

Ждали комиссаров Якобинского клуба.

Вот они появились.

Впереди шествовал Дантон.

Мрачный, но спокойный, поднялся он на алтарь Отечества. Его фигура атлета резко выделялась на фоне неба. Он простер руку, в которой был сжат текст петиции.

Толпа восторженно кричала.

Трибун начал читать. Каждое слово звучало отчетливо и веско. Голос Дантона неудержимым вихрем пронесся над полем. И этот вихрь словно захлестнул голоса трех других, читавших от трех углов алтаря.

«Нижеподписавшиеся французы, члены державного народа, исходя из того, что по вопросам, с которыми связано общественное благо, народ имеет право выражать свои желания…»

Все затаив дыхание слушали.

Это была величественная, строгая картина.

Но вот оратор подошел к решающим словам:

«…требуют формально и категорически, чтобы Национальное собрание именем нации приняло отречение, заявленное Людовиком XVI 21 июня, и озаботилось заместить его всеми конституционными средствам и…»

Как только эти слова были произнесены, начался шум.

Сначала тихий, он все нарастал, превращался в гул, в громкий вопль и, наконец, стал заглушать голос громовержца…

Дальше читать было невозможно.

Дантон сник. Он растерянно озирался по сторонам.

– А ведь, действительно, он не подходит для роли диктатора, – шепнул мне Мейе.

Люди поняли двойную игру авторов петиции.

Отовсюду раздавались возмущенные крики протеста.

Номер орлеанистов не прошел.

На Дантона никто не обращал больше ни малейшего внимания, и он молча спустился с алтаря. Следом за ним удалились и остальные комиссары.

Марсово поле опустело.

* * *

Я возвращался домой в довольно скверном настроении.

Вчерашние слова Марата не давали мне покоя. Сегодняшний спектакль усугублял их тревожный смысл. Я не мог представить себе, чтобы Дантон полез в орлеанистскую интригу; что он – не понимал сути дела? Или действовал как простой статист? Все это казалось невероятным, по крайней мере, странным…

С этими мыслями я открыл дверь своей квартиры и увидел улыбающуюся физиономию мадам Розье.

– А вас тут ожидают… И довольно давно. – Она поклонилась кому-то и исчезла.

Я вошел в комнату и обмер: передо мной был отец.

Движимый первым чувством, я бросился к нему на шею.

Он отстранил меня. Во взгляде его мелькнула какая-то брезгливая улыбка.

По обыкновению, он был щегольски одет и источал тончайшие ароматы столичной парфюмерии. Демонстративно оглядев мою конуру, которую без меня успел конечно придирчиво рассмотреть, отец процедил сквозь зубы:

– Так вот они, роскошные апартаменты, которые обходятся столь дорого вашим близким…

Я почувствовал, как краска залила мои щеки. Я ничего не ответил, и молчание продолжалось довольно долго. Отец почувствовал себя вынужденным нарушить его.

– Вы можете ничего не объяснять. Я знаю все до мельчайших подробностей, и знаю очень давно. После письма уважаемого господина Достье мои люди внимательно следили за вами…

Я не выдержал:

– Значит, вы шпионили за мной?

– Можете называть это так… Я, впрочем, не знаю, хуже ли это, чем прямой обман и вымогательства, к которым вы столь щедро прибегали…

На это мне нечего было возразить. Я заметил про себя, что отец называет меня на «вы». Это был плохой признак…

– Итак, – продолжал он, – не будем тратить времени на выслушивание ваших оправданий…

– А я и не собираюсь оправдываться.

– Тем хуже: значит, вы совсем закоснели. И, однако, прежде чем мы с вами расстанемся, я выскажусь до конца – в этом я вижу свой долг…

…Я почти не слушал его длинный обвинительный акт, помню только общее впечатление: он был тщательно продуман и составлен. Отец не упустил ни одной из моих «вин» и каждую рассматривал обстоятельно и со знанием дела. Это была пытка, но прекратить ее я не мог. Я хорошо знал отца и понимал, что он не успокоится, пока не выложит мне все.

Но вот металлический оттенок в его голосе стал гаснуть. Я насторожился.

– Не думайте, будто я каменный столб и ничего не желаю понимать. Я ведь тоже был молодым и тоже безумствовал, хотя и в совершенно иной сфере. Я тоже умел мотать деньги и под разными предлогами тянул их из родителей – это в своем роде неизбежное состояние, болезнь роста, длящаяся, пока не перебесишься, пока не станешь зрелым человеком и не поймешь окончательно, что к чему и где твое место…

Ого! Уж не примирением ли запахло? Но, к прискорбию, я знал, что будет сказано дальше…

– Учитывая все это, мы с вашей матушкой готовы были бы забыть прежнее, забыть окончательно и бесповоротно, – одним словом, полностью простить вас, но при одном условии…

Ну конечно! Так я и знал!..

Он выразительно посмотрел на меня.

Я не пошевельнулся.

– При условии, что вы немедленно все порвете с этой шайкой и станете на путь добродетели…

Так и есть: добродетели… Я продолжал молчать.

Отец, видимо ложно истолковав это, пустился в объяснения… О, лучше бы он не делал этого!..

– Как вы, юноша образованный и принадлежащий к избранному кругу, не можете понять, насколько ущербно положение, в которое вы попали! Вы защищаете революцию? Но здесь с вами никто не спорит. Революция благо, великое благо. Она покончила со злоупотреблениями, она установила свободу и равные возможности для всех граждан. Однако к революции пристроились, как это обычно бывает в годы потрясений, разного рода уголовники, отверженные, опасные маньяки и честолюбцы. Эти отбросы общества, сами не имеющие гроша медного за душой, обрушиваются на честь и собственность достойных граждан. Они бы хотели перевернуть все вверх дном, чтобы грабежами и разбоем удовлетворить свое честолюбие и свои животные страсти; они ведут нас к гибели, но при этом, точно сирены, поют сладкие песни о «естественном праве» и «истинном равенстве», повторяя бредни философов и улавливая в свои сети прекраснодушных юнцов и доверчивых простаков…

Отец еще более выразительно взглянул на меня.

– Вы понимаете, в какую компанию попали? И чего можете ожидать от нее? А в особенности от вашего свирепого Марата, негодяя из негодяев, полоумного пророка и садиста, готового утопить в крови весь мир?..

Напрасно он так сказал. Он, конечно, не знал, как мне дорог Марат, и все же ему не следовало так говорить, если он был хоть немного сердцеведом, а он им был…

Я не мог слушать такое. Я не мог сдержаться. Я сделал непоправимое. Я закричал:

– Замолчите! Еще одно слово, и я уйду отсюда! Вы не имеете никакого права порочить достойного человека! Вы не стоите его мизинца!

Последние слова мои тоже были непростительно жестокими. И все же я их сказал. Скорее всего, я не думал в этот момент, и эти слова сами сорвались с моего языка. Но сорвались. И это было все.

Отец потерял дар речи. Он зашатался и побледнел. Несколько минут мы молча смотрели друг на друга. Наконец чуть не шепотом он промолвил:

– Ах так… Ну тогда мое присутствие здесь бесполезно. Я даром тратил время…

Он все еще не мог прийти в себя.

Затем, подойдя ко мне вплотную и пронизывая меня ненавидящим взглядом, он повысил голос:

– Но знайте, вы, рыцарь панели, что ваша эпопея близка к завершению. Вы обложены со всех сторон. У меня есть друзья в высоком Собрании, и от них мне известно, что с вашей бандой будет покончено в ближайшее время… И будьте вы прокляты…

Он круто повернулся и пошел к выходу. У самых дверей остановился.

– Само собой разумеется, что все наши отношения, в том числе и материальные, на этом кончаются. Не трудитесь писать в Бордо. Отныне вы лишились не только отца, но также матери и брата…

Все это отец проговорил, не глядя на меня. И лишь при последних словах взглянул. В его глазах больше не было ненависти. Я уловил в них что-то почти мягкое, почти просительное.

Секунду он ждал моего ответа. Сердце мое бешено колотилось.

Но я не ответил.

Он вышел. Все было кончено.

* * *

Я рухнул на постель и погрузился в какое-то забытье.

Одно за другим вспыхивали и исчезали видения прошлого. Наш дом в Бордо… Улыбающееся лицо матушки… Ее привычный жест – правая рука, прижатая к груди… Брат Ив… Опять матушка… И что-то еще… И что-то еще…

Не знаю, сколько я пролежал в этом оцепенении.

Когда вернулся рассудок, я вдруг со страшной болью ощутил весь ужас происшедшего, свое неожиданное сиротство, полный разрыв с тем, что было мне всегда так дорого…

Я задыхался от слез…

О, зачем так все получилось? Зачем?.. Ведь я же не хотел этого, не мог хотеть… Почему я не побежал за отцом, не упал перед ним на колени, не вымолил прощения?..

Но, быть может, еще не поздно?..

Ведь это можно сделать и через несколько дней или, скажем, через месяц?..

Утешая сам себя, я, как человек слабый, стал проникаться верой, будто ничего страшного, в сущности, но произошло и все как-то наладится, если не через месяц, то через год…

Я прятался от самого себя: ведь жребий был брошен давно, и сегодня не случилось ничего неожиданного – просто оборвалась тонкая нить, которая должна была оборваться не сегодня, так завтра. И я не поверил бы тогда, что никогда уже больше не увижу своей семьи: как я мог знать, что родители год спустя эмигрируют и погибнут на чужбине, а брат мой Ив, который вернется из Германии после термидора, никогда не пожелает встретиться со мной, считая меня виновным в их смерти?..

* * *

Погруженный в свои переживания и мысли, я не заметил, как прошел день. Вечером прибежал Мейе.

– Так ты дома отсиживаешься… Хорошо!.. А я сбился с ног… Да что с тобой такое? Почему мрачен?..

Я рассказал о своей беде. Жюль свистнул.

– Значит, ты остался без средств?

Я, возмущенный, вскочил. Меньше всего сейчас я думал о средствах!..

– Ладно, ладно, – успокаивал меня друг. – Я ведь знаю, что ты и так почти все отдавал Марату. Ты умеешь ограничивать себя. К тому же ведь ты уже врач и можешь сам кое-что заработать…

Он засмеялся и, по обыкновению, хотел сострить, но, взглянув мне в лицо, поперхнулся на полуслове. Мы помолчали.

– Я понимаю тебя, мой милый, – промолвил наконец Жюль, – все это очень горько и больно. Это пройдет не сразу. Но отвлекись. Узнай, как развиваются большие события…

И он рассказал такое, что действительно меня отвлекло.

В день 16 июля в Париже происходили какие-то странные маневры. Здание Манежа окружили два ряда солдат. По улицам маршировали национальные гвардейцы. Господин Лафайет составил преторианский отряд из крючников рынка… К вечеру причины этих действий стали понятны: Учредительное собрание издало декрет, полностью оправдывающий Людовика XVI и восстанавливающий его на престоле. Якобинцы заволновались; было ясно, что законодатели поспешили с декретом только для того, чтобы выбить почву из-под ног петиционеров: теперь всякое выступление народа против монарха можно было трактовать как мятежный акт.

– Болезнь Марата все осложнила, – продолжал Мейе, – да и не знаю, удалось бы восстание даже в самом лучшем случае. Робеспьер, Дантон и другие слишком много надежд возлагали на мирные средства; но теперь и эти надежды потерпели крах…

– Почему?

– Да разве ты не понял? Ведь петиции не будет!

– Но народ завтра снова придет на Марсово поле, чтобы ее подписать!

– В том-то и беда. Теперь никого не предупредишь, завтра к полудню соберется многотысячная толпа, и тогда может произойти разное…

Я вспомнил слова Марата.

– Неужели они осмелятся?

– А почему им не осмелиться? Ты читал речь Барнава. Теперь господа из Ассамблеи и ратуши только и думают о том, чтобы закончить революцию и закрепить свою победу. И король-то им нужен прежде всего как символ этой победы!

Я поинтересовался, что думают об этом наши. Мейе пожал плечами:

– Дантона нигде не видно; после сегодняшнего конфуза он вряд ли придет завтра. Демулен и Фрерон не придут наверняка: поскольку завтра воскресенье, они, как всегда, собираются за город.

– За город в такое тревожное время?

– Демулен с обычным для него легкомыслием не считает, что есть основания для тревоги.

– А Марат?

– Марату сегодня хуже. У него снова жар, и притом больший, чем позавчера. Было бы нелишним, чтобы вы с Эмилем утром навестили его.

– Обязательно навестим, но как быть дальше?

– Я думаю, мы-то уж с тобой не станем уклоняться, как Фрерон и Демулен. Мы должны быть завтра на Марсовом поле к полудню; что делать – увидим по ходу событий…

* * *

Эту ночь я почти не сомкнул глаз.

Сожаления, связанные со вчерашним днем, и тревога за завтра распинали мне мозг и сердце. Только к утру я немного забылся и потому проснулся поздно. Вскочил в десятом часу и бросился за Эмилем.

К Фрерону мы прибыли около десяти.

Хозяин дома спешил: они с Демуленом собирались к Дантону, а от него – в Фонтенуа или в Бур-ля-Рен. Фрерон бросил мне ключи и убежал.

Марат чувствовал себя лучше. По видимому, вчера был кризис. Жар прошел, но больной был очень слаб. Он почти не отвечал на наши вопросы и лежал с закрытыми глазами.

Вдруг встрепенулся:

– Жан, ты знаешь, сколько времени?

Было половина двенадцатого.

– Иди же туда, будь с народом… Иди, не медли, со мной останется Эмиль…

Я и сам уже собирался в путь. Еще раз взглянув на больного и снова подумав, что его болезнь уже не должна внушать опасений, я простился с Барту.

На Марсово поле я отправился в первом часу.

* * *

Мне предстоит рассказать о событиях, которые я, как и трагическую гибель Марата, считаю самыми страшными в моей жизни.

Потом я много повидал и перечувствовал. Был на войне и отступал с нашей армией. Делал безнадежные операции и принимал последний вздох десятков, если не сотен, умирающих. Боролся с последствиями тяжелых ранений и сам был ранен. Но все это никогда не внушало мне и тени ужаса – это казалось чем-то естественным, проистекавшим из какой-то внутренней закономерности, логической последовательности событий. Действительно, допустим, объявлена война; человек идет на войну; он может быть ранен; рана может оказаться опасной, даже безнадежной; результатом может стать смерть – это единая цепь, одно вытекает из другого. То же приходится сказать о людях, умиравших в Отель-Дьё, у меня на руках.

Но здесь…

Здесь, несмотря на все пророчества Марата, я не видел логической закономерности, последовательности, неизбежности – я осознал их лишь много позднее. Здесь все представлялось мне в то время каким-то кошмаром, одним из тех помрачающих ум видений, которые могут представиться лишь в бредовом сне. Здесь как бы сосредоточилась вся злая воля людей, явившаяся результатом черных помыслов, направленных не против иноземного врага, коварного завоевателя, а против своих же соотечественников, своих сограждан. Здесь показала себя во всей красе своей подлинная жестокость, тем более страшная, что она была глубоко обдуманной жестокостью непримиримого врага. Короче говоря, здесь наглядно проявилось то, о чем я много раз слышал от моего учителя, но чему до этого случая внутренне сопротивлялся. И в этом смысле события на Марсовом поле стали для меня одними из важнейших жизненных уроков. Они завершили мою идейную трансформацию, подобно тому как поход на Версаль впервые открыл мне глаза на жизнь. До сих пор я считал себя учеником Марата; теперь же стал им.

* * *

Не хочется упустить пи малейшей подробности, связанной с этим днем.

Помню, когда я шел на Марсово поле, мне вдруг стало удивительно спокойно. Я всматривался в прохожих, в веселые лица детей и думал о том, сколь напрасны все наши опасения. И даже немного позавидовал Фрерону и Демулену: как хорошо, вероятно, сегодня на лоне природы! И с чего это Мейе поднял панику?.. Можно было бы и нам отправиться в Бур-ля-Рен. Можно было бы даже вывезти туда Марата – ему сейчас так необходимы свежий воздух и покой!..

…Марсово поле с его алтарем, трибунами и триумфальной аркой, ярко освещенное полуденным солнцем, невольно вернуло мысль мою к празднику Федерации, проходившему здесь же примерно год назад. С особой отчетливостью вспомнил я тот момент, когда из-за туч вдруг выглянуло солнце и единодушный крик восторга вырвался из десятков тысяч уст… А ведь в этом году юбилей взятия Бастилии был скомкан из-за бегства короля… Ну что ж, сегодняшний день тоже торжествен, почти как праздник Федерации: столько же народу и такое же светлое настроение… Даже более светлое, ибо тогда присягали на верность королю-изменнику, а сегодня пришли для того, чтобы потребовать отречения этого изменника… Я еще раз произнес про себя две строки, не дававшие мне покоя, две строки, которые были начертаны на колеснице с прахом Вольтера, катившей из Сельерского аббатства в Пантеон шесть дней назад:

 
Тираны гнут тебя – сбрось с тронов их долой,
 
 
Свободным ты рожден, сам управляй собой.
 

Сам управляй собой… Ведь только этого и хотели все люди, собравшиеся здесь сегодня, как год назад, в день Федерации. Они желают управлять собой сами, все эти Жаки и Марианны, Жаны и Жанны, Эмили, Пьеретты и Пьеры; им осточертел тысячелетний груз монархии, нескладный привесок, нарушающий центр тяжести целого, уродливый нарост, высасывающий жизненные соки нации… И неужели же они не добьются своего?..

Тем более что действуют они мирно, по праву, гарантированному конституцией?..

С такими мыслями блуждал я среди пестрой толпы, отыскивая моего Жюля. Близ алтаря Отечества встретил много знакомых кордельеров и наконец столкнулся нос к носу с ним.

Вид у Мейе был весьма озабоченный. Его удивила моя довольная физиономия.

– Чему ты так радуешься, Эскулап?

– А от чего мне плакать, Артист?

– Что ж, может, еще и будет от чего…

Новости, которые он мне поведал, были двоякого рода, С одной стороны, все шло как будто хорошо. Накануне, желая избежать обвинений в незаконном сборище, двенадцать уполномоченных от народа явились в ратушу, чтобы договориться о сегодняшнем дне. Прокурор-синдик принял их заявление, выдал расписку и произнес напутствие: «Закон покрывает вас своею неприкосновенностью». Так что, казалось бы, с этой стороны беспокоиться было нечего. Мейе прибыл на Марсово поле в начале двенадцатого. Народ уже начал собираться. Настораживало, что повсюду стояли войска. Но национальные гвардейцы держались в общем мирно, и парижане не обращали на них внимания. Вскоре появился посланец Якобинского клуба. Он заявил, что клуб взял обратно ожидаемую здесь петицию, чтобы тщательно отредактировать ее. В толпе раздались крики протеста. Кто-то предложил тут же, на месте, разработать новую петицию, которую подпишет весь собравшийся народ. План этот был одобрен, после чего избрали четырех комиссаров, которые составили и написали новый текст. Затем, выстроившись цепочкой, люди подходили к алтарю Отечества и один за другим ставили свою подпись. Уже подписались несколько тысяч человек, когда прибыли посланные ратушей три должностных лица в сопровождении военного эскорта. Они были приятно поражены тем, что увидели. У алтаря их приветствовали трогательными проявлениями патриотизма. Один из них торжественно заявил: «Господа, нам говорили о волнениях на Марсовом поле. Нас обманули. Мы очень обрадованы, узнав ваше подлинное настроение. Мы дадим отчет об увиденном и не только не станем препятствовать вам, по, если возникнет нужда, поможем общественными средствами. Мы бы и сами подписались под вашим заявлением, если бы не были при исполнении служебных обязанностей».

– Они ушли, – закончил свой рассказ Жюль, – как раз перед твоим приходом. Ушли и увели войска.

Я осмотрелся по сторонам и действительно не обнаружил синих мундиров.

– Чего же лучше! – воскликнул я. – А ты еще говоришь, что придется плакать!

– Я не все сказал, – задумчиво произнес Жюль. – Есть два обстоятельства, которые внушают живейшую тревогу…

И он сообщил мне о них.

Рано утром, когда Париж спал, один подросток отправился на Марсово поле, чтобы скопировать патриотические надписи с алтаря Отечества. Находясь на алтаре, он услышал подозрительный шум у себя под ногами, словно кто-то буравил доски настила. Он сообщил об этом в ратушу, и военный отряд, посланный на Марсово поле, сняв доски, обнаружил под алтарем двоих неизвестных с дневным запасом пищи. Что делали они в столь необычном месте? Кого поджидали? Зачем сверлили доски? Этого установить не удалось. Их отвели в Гро-Кайо и вместо того, чтобы как следует допросить, повесили.

– Этот самосуд, – заметил Мейе, – происшедший внезапно и без установления истины, удивительно напоминает мне расправу с булочником Франсуа, явную провокацию, приведшую к изданию военного закона; как бы теперь наши верховные не сочли предлог достаточным, чтобы этот закон применить.

– Помилуй, но какое отношение все это имеет к нашей петиции и собравшимся здесь гражданам?

– Никакого. Но при слишком большом желании можно сопоставить и сблизить все, что угодно. Уже говорят о том, что на утреннем заседании Ассамблеи было объявлено, будто «петиционерами убиты двое национальных гвардейцев, павших жертвами своего усердия». Звучит, не правда ли?..

– Какая чушь!

– Вот именно чушь, но чушь, способная разжечь мстительные чувства национальных гвардейцев; однако подожди, слушай дальше…

И Мейе рассказал, что около полудня, когда начали собираться граждане, вместе с войсками на Марсово поле прибыл Лафайет. И тут с насыпи в генерала прицелился какой-то неизвестный. Он выстрелил, но ружье дало осечку. Его схватили. Однако вместо того, чтобы отвести злоумышленника в тюрьму или, по крайней мере, допросить, Лафайет в приливе «великодушия» приказал, чтобы его немедленно освободили…

– Странное великодушие, – вздохнул Мейе, – так мало присущее нашему «паяцу двух частей света». А между тем это событие также можно представить как покушение петиционеров на честь и славу национальной гвардии…

– Ты все-таки преувеличиваешь, – возразил я.

– Дай-то бог, дай-то бог, – снова вздохнул Мейе. – Но мы слишком заговорились. Иди, подписывай документ.

Я стал в очередь и от нечего делать снова принялся разглядывать Марсово поле.

* * *

Да, сегодня здесь собрался весь Париж. И не только Париж.

Любопытство и отличная погода привели сюда жителей ближних деревень. В своих домотканых одеждах они держались небольшими группами и с изумлением следили за происходящим. Нарядно одетые парижане вышли целыми семьями.

Продавщицы пряников и нантерских пирожков весело переходили от одной толпы к другой, бойко торгуя своим товаром.

Молодежь, верная себе, организовала танцы.

Мне казалось, что я попал на летний праздник, воскресное гулянье нескольких тысяч семейств, ибо как еще можно было назвать происходившее?

Но тут очередь моя подошла, и один из комиссаров вручил мне перо.

Я закрываю глаза и вижу перед собой текст петиции: он отпечатался в памяти. Правда, я видел еще раз этот документ, много позже и при других обстоятельствах, и тогда я смог рассмотреть его в подробностях и деталях. Но даже и не видя вторично, я бы запомнил его; запомнил этот помятый, не очень чистый лист бумаги и слова, написанные наспех, со многими помарками, но искренние и сильные в своей бесхитростности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю