Текст книги "Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)"
Автор книги: Анатолий Левандовский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Оптикой занимались более всех других точных наук. Правда, до Ньютона она была в колыбели; но, сделав ее объектом своего изучения, он создал теорию, казавшуюся незыблемой. Действительно, время, которое вносит большие коррективы в человеческие взгляды, здесь ничего не изменило: самые выдающиеся физики ограничивались повторением опытов Ньютона, не имея возможности что-либо прибавить к его выводам. И вот являюсь я и посягаю на одну из самых прекрасных жемчужин в короне этого гения: используя свои достижения в области природы огня, я разлагаю теорию оптики на основные элементы, отбрасываю одни, добавляю другие и, главное, осязательно доказываю свою правоту. Применяя метод наблюдения в темной комнате, я раскрываю перед глазами изумленных учеников Ньютона огромное количество феноменов, анализирую каждый из доводов их учителя, доказываю ошибочность этих доводов и заставляю традиционалистов либо молчать, либо признать свое заблуждение. Открытия эти я излагаю в маленьком томике, по, заметь, сей томик – канва для целого трактата по оптике, новой науке, откуда противники мои вскоре будут вынуждены брать уроки! Я же не остановился на оптике и стал применять свой опыт в новой сфере.
Все то, что появилось в области изучения электричества до меня, представляло кучу разрозненных и запутанных опытов, рассеянных по пятистам томам. Нужно было извлечь науку из этого ужасного хаоса. Я запираюсь в темной комнате, прибегаю к своей аппаратуре, делаю видимой электрическую жидкость, сравниваю ее с материей огня и света, с которыми смешивали ее до сих пор. Я наблюдаю ее свойства, явления, которые возникают от воздействия на нее воздуха, света, огня. И с этого момента нет более гипотез, нет предположений – все становится на свои места, наука формируется! Я публикую свои выводы в маленьком томике, но, учти, томик этот стоит прежних пятисот томов!.. Но я не ограничиваюсь изучением электричества. Я думаю уже об его использовании.
Электричество неоднократно пытались применить в медицине. Среди тысяч неудачных опытов несколько счастливых результатов заставили ощутить, какую пользу эта стихия может принести человеку. Но беда в том, что медицина всегда находилась в руках ограниченных эмпириков. Подобно тому как физики не знали медицины, врачи никогда не знали физики. Я первый удачно соединил в себе оба рода указанных познаний – не мне ли следовало и заняться этим делом? И вот я исследую все старые труды, критикую их, не оставляю камня на камне. Я указываю не только на ошибки, но и на опасности неправильного подхода к проблеме. Я устанавливаю принципы и выясняю возможности. Я отделяю случаи, где помощь электричества может быть действенной, от тех, когда употребление его не только бесполезно, но может оказаться вредным. Я переношу результаты моих теоретических изысканий на практику и добиваюсь чудес! Свои достижения я описываю в маленьком томике, который станет настольной книгой врачей будущего!..
Я очень коротко рассказал тебе суть того, что было сделано мною за несколько лет. В целом я опубликовал восемь томов научных исследований, совершил около двадцати открытий в разных областях, причем часть этих открытий и на сей день остается неопубликованной и хранится в моих папках. Слава обо мне распространялась не только во Франции, но и в Европе. Обо мне писали в сотнях газет, труды мои удостаивались премий научных учреждений. Несколько иностранных держав, в том числе Россия, величайшая из стран мира, делали мне заманчивые предложения. И только те, кто, казалось бы, должен был первым откликнуться и пригласить меня в свою среду, молчали. Я имею в виду наших французских философов и ученых, членов Французской Академии, столпов официальной науки. Ты удивлен?.. Слушай дальше, и ты поразишься еще сильнее.
Еще в то время, когда любопытные стекались толпами к моему дому, чтобы увидеть опыты, я представил свои открытия на суд Академии наук. На первом сеансе я продемонстрировал несколько экспериментов, вызвавших восхищение господ академиков. Но уже перед вторым сеансом они попросили показать им только основные опыты, нимало не смущаясь тем, что выборочный показ ослабит убедительность демонстрации. Подобный подход крайне удивил и заставил меня заподозрить моих арбитров в намерении задушить в зародыше открытия, которые, видимо, породили в их душах страх и неприязнь. Так и оказалось в действительности. Семь месяцев потребовалось академии, чтобы констатировать мои опыты; три месяца – чтобы составить по ним доклад; пять месяцев – чтобы после моих напоминаний и настойчивых требований этот доклад произнести. Результат был отрицательный – в правосудии мне отказывалось…
Я этого, впрочем, ожидал. Нужно сознаться, что задача сиих господ была весьма затруднительной и щекотливой, ибо принять истинность моих исследований значило признать также, что на протяжении многих десятилетий они работали, исходя из ложных принципов!.. Но дело не только в этом. Враждебное отношение ко мне со стороны официальной науки лишь продолжало кампанию клеветы, начавшуюся со времен «Цепей рабства». Я был чужд всем этим псевдоученым по своим политическим и общественным взглядам, я был непримиримым врагом их косной кастовой системы; могли ли они не вредить мне?.. Итак, против меня был организован ужасный заговор. После опубликования моих работ преследование стало еще сильнее, хотя и приняло новые формы: не будучи в силах опровергнуть мои труды, гонители позорили меня заглазно, в своем кругу, мешали моей работе и пытались окружить меня стеной молчания. Но сами они пробивали эту стену всякий раз, как только появлялась возможность меня ущемить, изуродовать публикацию о моем очередном открытии, дать злопыхательскую рецензию. Они выпускали на меня своих шавок, которые тявкали довольно громко, а иногда и кусались. Так, некий господин Шарль, физик, псевдоученый, живший на пенсию от короля, публично поносил меня в своем курсе, который читал на дому весьма разношерстной аудитории. Я узнал об этом и явился на очередную лекцию. Великий боже! Этот негодяй, не заметив меня, принялся издеваться над моими экспериментами, представляя их в заведомо извращенном виде! Он лгал без зазрения совести под веселое одобрение своих слушателей!.. Я, конечно, не выдержал, протиснулся в первый ряд и громко назвал его именем, которое он заслужил. Господин Шарль в первый момент онемел, затем с яростью бросился на меня. Я схватился за шпагу. Нас разняли. Должна была состояться дуэль, но вмешательство властей ее предотвратило. После этого случая клеветник прекратил свои инсинуации… Я рассказал тебе всего лишь об одном инциденте; а сколько их было!..
Ты знаешь мой характер и темперамент. Возмущенный до глубины души, я уже не владел собой и не мог заниматься делом: я был просто взбешен, ярость одолевала меня. Понимая, что мне не совладать с этой шайкой, я, в целях самосохранения и возможности работать, стал подумывать о том, чтобы снова покинуть Францию. Я хотел вернуться в Лондон, но тут один из моих ученых-друзей, переехавший в Мадрид, сделал мне от лица испанского правительства заманчивое предложение: создать в этой стране Академию наук и возглавить ее в качестве президента. Суди сам, в какой восторг привел меня этот проект! Я разом избавлялся от всех врагов, получал полную независимость, обеспечивал себе на всю жизнь средства для любых экспериментов и, главное, помог бы целому народу выйти из мрака невежества, в котором коснел он много веков! Скажи, мог ли я найти более славное поприще и более благородную цель для своих научных усилий?.. Одно время казалось, что проект близок к осуществлению. Обнадеживало и то, что во главе испанского правительства стоял один из замечательных людей, министр-реформатор Флоридобланка, который подвигал короля Карлоса на многие великие дела; именно Флоридобланка, благодаря моему другу широко осведомленный в моих научных заслугах, и был заинтересован в том, чтобы я занял пост президента новой академии… Увы!.. Все рухнуло, точно карточный домик!.. Марат замолчал. Лицо его было мрачным.
– Но почему же, учитель?
Он ответил не сразу, словно вновь пережив про себя все эти события, вдруг поднявшие со дна души его горечь и разочарования далеких лет.
– Почему?.. Да все потому же, по вине все тех же злодеев, французских академиков, которые не могли простить мне моих заслуг и моего пренебрежения, которые зорко следили за моими действиями и не желали допустить моего взлета! Едва узнали они о наших планах, как принялись забрасывать испанский двор доносами!
Конечно, их попытки дезавуировать меня в научном отношении были не страшны – им я мог противопоставить восемь томов плюс сотни экспериментов; да и Флоридобланка был не такой человек, чтобы поверить голым наветам. Нет, тут имелось совсем другое обстоятельство…
– Какое, учитель?
– Как бы тебе яснее сказать… «Цепи рабства», мой первый политический труд, – я уже говорил тебе – были изданы анонимно, и здесь ко мне придраться официально не было возможности. Но как раз около 1780 года вышло в свет мое новое сочинение, развивавшее основные идеи первого, – «План уголовного законодательства». Это была конкурсная работа, которую я затем имел неосторожность издать. В ней, между прочим, я рисовал историю человечества как цепь насилий богатых над бедными и рассматривал эти насилия в духе Руссо, как нарушение естественного права, из чего делал логический вывод о праве угнетенных и бедных силой же добиваться освобождения от гнета… Ты понимаешь?.. Именно этот труд мои гонители и представили испанскому королю как самый веский аргумент против моего назначения… Это был беспроигрышный ход, и никакой Флоридобланка помочь мне уже не мог. Переговоры были прерваны. Но это еще не все. За первым ударом последовал второй. Почти одновременно мой августейший хозяин, граф Артуа, отказал мне от должности, которую я занимал. Формальным предлогом были мои переговоры с Испанией, традиционной соперницей Франции, но фактически здесь также основную роль сыграл «План уголовного законодательства»: королевский брат не желал иметь дела с тем, кто осуждал строй, давший ему богатства и власть. По-своему он, конечно, был прав, но, суди сам, в каком положении я вдруг очутился! Я никогда не умел копить деньги, и теперь, потеряв выгодное место, сразу стал нищим. Дом на улице Бургонь, лаборатории, ассистенты, экипаж, элегантные костюмы, кредит в фешенебельных магазинах – все испарилось в одно мгновение. Высокопоставленные друзья от меня отвернулись, двери салонов закрылись перед моим носом, вчерашние почитатели перестали меня узнавать. Итак, враги мои торжествовали: мне шел пятый десяток, а я, как и в пятнадцать лет, был нищим, гонимым, бесприютным… Некоторое время я сохранял силу духа. Я пытался собрать средства, необходимые для отъезда в Англию, опубликовав кое-что из моих открытий. Это, разумеется, не принесло плодов. Жить становилось все труднее. И наконец наступил момент, когда я потерял надежду, а вместе с ней и энергию…
Марат снова замолчал. Казалось, он колеблется, следует ли говорить дальше. Но затем, овладев собой, продолжал:
– …Да, это был самый страшный кризис в моей жизни. Я потерял веру в справедливость, веру в добро. Все, что звало меня вперед, что вселяло силы в грудь мою, внезапно исчезло. Впереди была непроглядная ночь. Дело всей моей жизни оказалось мифом. Крайний упадок духовных сил совпал с физическим надломом. Я заболел. Болезнь была тяжелой, она не только свалила с ног, но и приоткрыла могильный вход перед угасшим взором моим. Я написал завещание, передал инструменты и бумаги единственному оставшемуся другу и приготовился кончить счеты с жизнью. С каждым днем мне становилось хуже. И тут вдруг я уловил, что в воздухе повеяло чем-то новым. Словно дыхание весны проникло в мою смертную келью и коснулось моего холодеющего чела. Это и впрямь была весна. Шел 1789 год, и король издал указ о созыве Генеральных штатов…
Древние говорили: «В здоровом теле – здоровый дух»! Это, конечно, верно. Но нельзя отрицать, что бывают случаи, когда оздоровление духа может победить болезнь тела. Так получилось и со мной. Едва я начал понимать, что возвещенная мною долгожданная и благодетельная революция грядет, становится явью, а понял я это сразу же, узнав о проекте созыва Штатов, я почувствовал, что стоит жить, что жить нужно, необходимо. И в болезни наступил благодатный кризис. Душа моя ликовала, и с каждым днем я чувствовал, как прибывают силы. Короче говоря, я выздоровел. Выздоровление, конечно, протекало медленно, я долгие дни был еще прикован к постели, но уже знал, что поднимусь, и уже писал лежа. Я писал свой новый труд – «Дар отечеству». Этот труд знаменовал коренной перелом в моей жизни. Позади остались колбы, реторты и научные трактаты, впереди была служба Революции. Но постой…
Марат повернулся к камину и воскликнул:
– Ого! Пока я тут разглагольствовал, едва не убежал наш кофе! А это было бы весьма трагично. Давай-ка сделаем перерыв, я ведь рассказал тебе почти все, что мог, а горячий кофе в нашем положении будет лучше самых содержательных разговоров. Возьми-ка в буфете чашки, и займемся делом…
Я подчинился, но был иного мнения, чем мой собеседник. Кофе я пил без всякого удовольствия, с нетерпением ожидая продолжения рассказа. Для меня многое оставалось неясным, и этого, видимо, я не мог скрыть.
– Ну хорошо, – сказал Марат. – Ты не удовлетворен, я это вижу. Впрочем, мне остается сделать всего лишь несколько логических обобщений и вернуться к тому, с чего мы начали этот разговор. Я понимаю, что вызывает твое недоумение. Ты знаешь меня сегодня и только что узнал, чем я был вчера. И ты, конечно, никак не можешь увязать одного с другим. А как же науки? Физика? Медицина? То, чему был отдан весь пыл души, посвящено несколько десятилетий творческой жизни? Что все это? Мираж? Самообман? Но если так, то враги Марата оказались не столь уж и не правы – может, доктор Марат был дутой фигурой, легковесной личностью, может, его следовало уничтожить, и это стало бы общественным благом?..
Ты молчишь, ты ничего не скажешь, но червь сомнения проник и в твою душу. Ничего не отвечай мне, не надо, лучше слушай.
Все те, кто говорит о раздвоенности Марата, о том, что Марат авантюрист, что он ренегат, бросивший науку ради политических интриг, сами не более чем интриганы или, в лучшем случае, ослы!
Если ты внимательно выслушал мой рассказ, ты должен был уловить, что никакой раздвоенности во мне не было, нет и быть не может. С детских лет горел я желанием помочь людям, облегчить их непомерно тяжелую участь, принести себя в жертву человечеству. И если личные мои склонности увлекли меня в область медицины и физики, то, с одной стороны, на стезе этих наук я думал прежде всего о людях, а с другой – никогда не оставлял, из тех же соображений гуманизма, проблем философских и политических. Если это ты можешь назвать раздвоенностью, ты такой же осел, как все мои, так называемые критики. Для меня же это единство – единство органическое, которое должно быть присуще каждому человеку, единство, без которого немыслимо подлинное полноценное общество. От времени «Цепей рабства» и до «Плана уголовного законодательства» я оставался доктором Маратом, ученым Маратом, гуманистом Маратом.
Что же произошло затем? Единство нарушилось?
Ни в коей мере!
В ту благословенную весну, которая подняла меня с ложа смерти, после глубочайшего внутреннего кризиса на меня нашло озарение. Я понял: человек, который хочет сделать нечто для себе подобных сейчас, должен заниматься не физикой или медициной, но только политикой. Я понял: в нашем необыкновенно скверном обществе, где все идет шиворот-навыворот, где злодеи правят миром и душат честных людей, каждый из которых мог бы стать Колумбом, Галилеем, Ньютоном, но никогда ими не станет в цепях рабства, наложенных на него с юных лет, – в этом обществе, перевернутом вверх ногами, заниматься естественными науками, чистыми науками может только дурак или подлец. Непонятно? Сейчас станет понятно. Представь себе на момент гениального физика. Он создает небывалые машины, его изобретения могли бы изменить лицо Земли. Но что получается в нашем скверном обществе? Сильные используют плоды его ума, чтобы еще ловчее душить слабых! Его машины обращают на угнетение рабов, его изобретения, сделанные ради человечества, обращаются против человечества!.. Или великий врач. Он побеждает болезни, его искусство могло бы спасти миллионы жизней. В нашем же скверном обществе искусство это спасает жизни тунеядцев и негодяев, тех, кто обладает властью и тиранит бедняков. Но, спасая жизни сильных мира, врач наносит страшный удар миру, укрепляя те самые цепи рабства, не уничтожив которые люди не увидят счастья!
Все это я постиг весной 1789 года. И у меня хватило силы воли, чтобы сделать практический вывод.
Помнишь, о чем я говорил тебе в начале нашей беседы? Хирург, желающий спасти жизнь больного, должен оставить ложную жалость и, смело вонзая нож в пораженные ткани, удалить их целиком. Так я и поступил с самим собой. Отбросив ложную жалость, я разверз собственную грудь, вынул сердце и целиком удалил ту его часть, которая звала меня в туманные дали науки. Я навсегда отказался от того, чем жил до сих пор, от медицины и физики, ради того же, чем жил до сих пор, но что оказалось несравненно более важным, – ради политики и политической борьбы…
Марат грустно улыбнулся:
– У науки большое будущее. Наши дети и внуки, которые будут жить в свободном и счастливом обществе, смогут спокойно ею заниматься и достигнут величайших ее вершин. Мы же должны проложить им путь и поэтому обязаны жертвовать своими увлечениями и интересами ради высших целей…
Вот, собственно, и все.
А теперь скажи мне, есть ли здесь раздвоенность? Может, ты усмотришь здесь авантюризм? Или ренегатство? Что ж, в таком случае брось в меня еще один камень – я привык к их граду…
Марат замолчал, и на этот раз, по видимому, не собирался возобновлять разговор. Молчал и я, что мог я ему ответить?..
Ночь окончилась. Сквозь легкие шторы уже отчетливо просвечивал бледный четырехугольник окна. Новый день готовил новые заботы.
* * *
Исповедь Марата глубоко потрясла меня.
Проходили дни, недели, месяцы, сам Марат давно уж находился в Англии, а я среди всех моих будничных, повседневных дел продолжал обдумывать его слова. Чем больше думал я о них, тем сильнее западали они в душу мою. И наступил момент, когда мне показалось, будто я наконец понял учителя. Все, что я знал раньше, что выпытал у Мейе и что услышал сейчас, сошлось.
Отныне нерасторжимые узы навсегда связали меня; с этим удивительным человеком.
Я знал уже, что последую за ним до конца.
Иного быть не могло.
Глава 11
Жан Буглен – родителям.
Париж, 16 июля 1790 года
Мои дорогие!
Несколько дней назад я отправил вам довольно длинное послание, в котором описал свое монотонное житье-бытье. Настоящее же письмо имеет совсем иную цель: прямо по свежим впечатлениям хочу рассказать вам, как проходил праздник Федерации в столице. Я знаю, что у нас в Бордо тоже торжественно отмечали славную годовщину взятия Бастилии, и надеюсь получить от вас подробности об этом. Но, должен сказать, то, что я видел и участником чего был сам в Париже, по величественности и силе не знает равного; во всяком случае, мне на своем веку ничего подобного наблюдать и испытывать не приходилось. Я понимаю, слова бессильны выразить подлинное величие, подобное только что пережитому мною, и все же постараюсь в меру слабых способностей своих дать хотя бы приблизительное представление о нем – вам оно, надеюсь, будет небезынтересно.
Вы помните, конечно, как зарождалась наша Федерация: французы, воодушевленные победой над деспотизмом, пожелали быть отныне единой семьей. И Национальное собрание, идя навстречу адресам из различных провинций, постановило, чтобы 14 июля сего года представители департаментов явились в столицу для заключения с парижанами священного договора национальной Федерации. Декрет Собрания установил, что все части национальной гвардии королевства пришлют по одному депутату на каждые двести человек, составив всего около двадцати тысяч федератов.
Правые политические деятели находились в большом беспокойстве. Их пугало ожидаемое наводнение столицы огромной разношерстной толпой, за намерения которой нельзя было поручиться. Чего только не предпринимали эти господа, чтобы затруднить и замедлить исполнение декрета! Они сеяли слухи о темных заговорах, о предательски подготовляемой резне, новой Варфоломеевской ночи для священников и дворян. Обрадовавшись удобному случаю уклониться от ненавистной им присяги, роялистские депутаты Ассамблеи, как и в октябре прошлого года, требовали увольнения в отпуск и вместе со своими семьями спешили покинуть столицу. Напротив, друзья Федерации не жалели сил, стремясь достойно подготовить праздник. Появились горы брошюр, авторы которых выдвигали различные проекты, внушенные благородными чувствами. Один советовал, чтобы в день 14 июля каждый приготовил свой обеденный стол посреди улицы; второй предлагал организовать «клуб Федерации», где по прибытии в Париж жители различных провинций могли бы обменяться мыслями друг с другом; третий провозглашал необходимость создания союза журналистов-патриотов, чтобы дать дружный отпор проискам аристократов…
А время шло, день праздника приближался. Поскольку главным театром его должно было служить Марсово поле, потребовалось проделать значительные земляные работы на пространстве не меньшем трехсот тысяч квадратных футов. Нужно было с каждой стороны этой обширной арены поднять землю в виде насыпей, способных выдержать великое множество зрителей; между амфитеатром и рекой предполагалось соорудить триумфальную арку, равную по размерам арке у ворот Сен-Дени; надлежало, наконец, посреди Марсова поля воздвигнуть грандиозный алтарь Отечества, на котором делегации и официальные лица давали бы установленную законом присягу. Муниципальное начальство, явно не сочувствуя празднику, отрядило на все эти приготовления около пятнадцати тысяч рабочих. Это была смехотворно малая цифра. Уже к 7 июля стало ясно, что работы невозможно закончить к сроку, если не произойдет чуда. И чудо произошло. Все население города – мужчины, женщины, дети, старики, пренебрегая официальным запретом, устремились к Марсову полю, увлекаемые одним из тех непреодолимых порывов, на которые способны только французы. Вообразите себе триста тысяч добровольных работников разного возраста, разного звания, одетых в самые разнообразные костюмы, с утра до вечера – в сладком опьянении общим желанием, в той гармонии, которая родится сама собой из согласия душ, при звуках песни, – копающих, катящих, вываливающих землю. На Марсово поле отправлялись, как на торжество или праздник. Шли ремесленные цехи с развевающимися знаменами, шли национальные гвардейцы с мирным оружием – лопатой или заступом на плечах; их сопровождал оркестр, наигрывающий веселую, всех уравнивающую песенку «Са ira!»[6]6
«Все пойдет на лад!» (франц.).
[Закрыть], созданную самим народом в эти дни. Что было особенно трогательно, так это святое рвение рабочего, поденщика, ремесленника, приходивших после долгого тяжелого трудового дня внести свою долю в общий патриотический вклад.
Я видел многих депутатов Учредительного собрания, не погнушавшихся взяться за лопату. Не обошлось без острых шуток. Поскольку вождь правых аббат Мори, верный своим антинародным принципам, отказался от участия в работах, угольщики, нарядив одного из своих в духовное облачение, связали ему руки и под крики: «Смотрите! Это Мори!» – со смехом повели позади своего знамени. Нужно ли говорить, что к труду примешивалось удовольствие? Все балагурили, смеялись и словно не замечали усталости. На глаза попадались то солдаты, закутанные в монашеский капюшон, то монахи в касках кирасиров; телеги, отправлявшиеся с грузом земли или песку, возвращались украшенные ветвями и нагруженные смеющимися молодыми женщинами, которые перед этим помогали тащить землю. Артисты столичных театров не отставали от других. Они изобрели специальный костюм, не боящийся пыли. Блуза из серой кисеи, шелковые чулки и сапоги того же цвета, трехцветный шарф, соломенная шляпа – такова была рабочая форма артиста. Шел дождь – не беда: он вызывал только остроты; элегантнейшие женщины, вероятно впервые в жизни, жертвовали своими цветами и тонкими полотнами; ливень называли «слезами аристократов» и продолжали работать под дождем.
Между тем стали прибывать федераты. С челом, покрытым пылью и потом, пройдя пешком половину страны с ружьями и багажом на спине, стекались они по разным дорогам, проникали в столицу через все заставы. Париж одинаково гостеприимно встречал лотарингцев и нормандцев, бургундских пахарей и виноделов Шампапи, бретонских рыбаков, овцеводов солнечного Лангедока, горцев Юры и моряков Марселя. Где разместить столько людей? Чем накормить их? Казалось бы, эти вопросы должны были расстроить жителей столицы, но они нимало не волновали парижан. «Наши дома, – говорили они, – будут открыты для наших братьев, как и наши сердца». И в этих словах не было преувеличения. Всем федератам оказали прием, достойный героических времен: богатые и бедные соперничали в радушии. Сотни гостей завтракали и обедали у Лепельтье Сен-Фаржо, сотни были приняты Бомарше, но и любой скромный ремесленник радовался, принимая у себя гостя издалека; в общем можно сказать, что в Париже в эти дни был только один стол и один кров.
Наконец к 13 июля все оказались в сборе. Король принял депутацию федератов, представленную ему генералом Лафайетом. В тот же день в соборе Нотр-Дам произошла внушительная церемония, на которой я присутствовал и которую поэтому могу вам подробно описать. После торжественной мессы, в присутствии огромного стечения народа, здесь была впервые исполнена замечательная кантата «Взятие Бастилии». Вещь эта, сочиненная Дезожье, специально разучивалась в течение недели артистами парижских театров, причем сольные партии исполнялись мадам Русселуа и господином Шероном, а дирижировал Рей, капельмейстер Оперы. Невозможно описать всю прелесть этой пьесы и выдающееся мастерство ее исполнителей – такое может быть, лишь когда и автор, и певцы одинаково воодушевлены святыми и возвышенными чувствами любви к родине и свободе. Кантата началась увертюрой, написанной в лирических и скорбных тонах, перешедшей незаметно в речитатив, вызвавший страшные воспоминания; за этой частью последовал хор инструментов и голосов, потрясший своды храма и оледенивший все сердца; ужас достиг апогея, когда зазвонил зловещий колокол. Все переглядывались с беспокойством, всем казалось, что снова вернулись уличные бои июля 1789 года. Но вскоре послышался иной речитатив, он изменил настроение душ и мало-помалу вознес их на ту степень энтузиазма, которую должен был внушить завтрашний праздник. Все утверждают, что это великолепное произведение укрепит репутацию Дезожье и поставит его в один ряд с Филидором, Жиру, Госсеком и Монсиньи, нашими знаменитейшими композиторами.
Таков был пролог. Он сулил нечто необычайное главному действию завтрашнего дня.
Но вот наступил и этот день. Он был пасмурным и дождливым. И, однако, плохая погода совершенно не отразилась на характере и размахе праздника.
Что поражает в нем, мои дорогие, так это счастливое сочетание общей широты замысла со спартанской простотой исполнения.
Сборным пунктом федератов был назначен бульвар Тампля. Оттуда они выступили, построенные по департаментам, под восьмьюдесятью тремя знаменами, большими белыми квадратами, на каждом из которых был изображен дубовый венок. Знамена несли старейшие делегаты; и, словно в знак грядущего упразднения армий, каждый из штатских следовал с саблей наголо, в то время как военный нес саблю в ножнах. Пройдя улицы Сен-Мартен, Сен-Дени, Сент-Оноре, кортеж направился через Круа-ля-Рен к плавучему мосту, наведенному через Сену. На пути непрерывно раздавались крики радости; мужчины выбегали навстречу федератам и с восторгом пожимали им руки, женщины угощали их вином и фруктами. На площади Людовика XV к кортежу присоединилось Национальное собрание, заняв место между батальонами стариков и батальонами детей – живой образ лакедемонских праздников, о которых рассказывает Плутарх. Шествие двигалось довольно медленно: выступили в восемь утра, а прибыли на Марсово поле только к половине второго.
Теперь опишу вам, как выглядело Марсово поле в тот день. Превращенное в огромную арену, оно представляло, картину столь же грандиозную, сколь и гармоничную в: своих пропорциях. Насыпь с амфитеатром для народа обрамляла его широким эллипсом; за нею волнистой линией зеленели деревья. В глубине, перед Военной школой, была задрапирована голубыми и белыми тканями трибуна для членов Учредительного собрания и представителей власти; в центре ее помещался королевский трон. Напротив, на берегу Сены, возвышалась триумфальная арка с тремя сводчатыми пролетами; орнамент ее, в античном вкусе, напоминал римские памятники императорского периода. На противоположном берегу виднелись зеленые холмы Шайо и Пасси с хорошенькими виллами, кое-где мелькавшими среди деревьев. Широкое пространство, от набережной до другого края Марсова поля, осталось без украшений, поскольку украшением ему служила масса федератов и национальных гвардейцев Парижа. Но в центре, куда, естественно, устремлялись взоры, высился в гордом одиночестве алтарь Отечества. Основанием ему служил огромный квадратный постамент. С четырех сторон широкие лестницы в два марша вели на открытую площадку; углы ее представляли четыре больших квадратных массива, поддерживаемые треножниками античных форм. Наконец, посередине площадки круглые, постепенно суживающиеся ступени вели к алтарю, венчающему сооружение. Он был прост и строг, по бокам его располагались античные барельефы и шли надписи: «НАРОД, ЗАКОНЫ, ОТЕЧЕСТВО, КОНСТИТУЦИЯ».
Между тем кортеж, дефилировавший более пяти часов по парижским улицам, стал размещаться вдоль Марсова поля. Вскоре огромное пространство заполнилось кишащим людским муравейником. Ряды батальонов выделялись на серой земле четкими и правильными линиями. Вокруг алтаря поместилось столичное духовенство; солдаты же стояли шпалерами на его ступенях. Военный оркестр Госсека занял сторону площадки, обращенную к Дому инвалидов; на другой стороне стояли триста барабанщиков.
Я устроился довольно неплохо на одной из трибун, расположенной прямо против трона, и видел все в подробностях. Король восседал с каким-то апатичным, даже обреченным видом. Он был в штатском платье и не имел ни одного атрибута монаршего достоинства – ни мантии, ни скипетра, ни короны. Королева выглядела недовольной; она старалась ни на кого не смотреть. Одета она была довольно просто, а на шляпе ее красовались перья национальных цветов. Среди других высоких особ я узнал епископа отенского Талейрана, возглавлявшего священников в ризах, перепоясанных национальными шарфами.