355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Левандовский » Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате) » Текст книги (страница 16)
Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:23

Текст книги "Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)"


Автор книги: Анатолий Левандовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)

«На алтаре Отечества, 17 июля III года. Народные представители, вы были близки к завершению ваших работ… Совершилось большое преступление: Людовик XVI пытался бежать, он недостойно покинул свой пост… Вы, господа, предрешили, что он неповинен и неприкосновенен, объявив это во вчерашнем вашем декрете… но декрет недействителен, как по форме, так и по существу: по существу потому, что он противен желанию самодержавного народа, по форме потому, что он вынесен 290 неправомочными депутатами. Эти соображения, все соображения общего блага, настоятельное желание избегнуть анархии, в которую ввергло бы нас отсутствие гармонии между представителями и их верителями, – все это обязывает нас требовать, чтобы вы отменили означенный декрет, приняли во внимание, что преступление Людовика XVI доказано и что король этим отрекся от престола; требовать, чтобы вы приняли его отречение и созвали специальное представительство для открытия истинно национального суда над преступником и для замены и организации новой исполнительной власти.

Пэр, Вашар, Ровер, Демуа».

И дальше, вслед за подписями комиссаров, шли листы, листочки, наспех сшитые тетрадки, все покрытые подписями.

Я поставил свою и спустился с алтаря.

Празднество было в разгаре. Люди улыбались друг другу – даже на лице моего Жюля появилась улыбка.

– А что, Эскулап, разве мы хуже других? Пошли танцевать!

Мы протиснулись в толпу веселившихся. Мейе уже подхватил какую-то бойкую особу в кружевном платье, Я обратился к молоденькой блондинке, державшей за руку мальчика лет семи.

– Позвольте, сударыня!..

О да, было очень весело…

Я смотрел в ее большие серые глаза, вдыхал аромат ее чудесных рыжеватых волос и чувствовал себя счастливым…

– Как ваше имя?

– Луиза…

– А мальчик?

– Это мой брат, Жан.

– И меня зовут Жан!..

Она рассмеялась чистым, серебристым смехом. Мы беззаботно танцевали. Очередь у алтаря не иссякала. Празднество было в разгаре. И вдруг произошло это.

* * *

Не помню точно, когда раздался пушечный выстрел: в пять или в начале шестого. Стреляла сигнальная пушка у ратуши.

– Слышите, как нас приветствуют? – засмеялся юноша, танцевавший рядом.

Ему ответили хохотом.

Веселье продолжалось.

…Барабанная дробь застучала одновременно с трех сторон: у Военной школы, у Сены и у главного прохода, по направлению от Гро-Кайо.

Танцующие остановились.

Люди у алтаря с любопытством озирались по сторонам.

С любопытством, но не со страхом.

И правда, чего им было бояться?

На устах Луизы продолжала искриться улыбка.

Кто-то сзади толкнул меня.

– Похоже, все-таки решились, – сказал Мейе.

– Ну что ты, – весело ответил я, хотя сердце мое упало.

…Синие мундиры пестрели во всех проходах.

А народ все еще не догадывался.

Народ был так уверен в защите закона и в своей безопасности, что бросился навстречу национальным гвардейцам, разворачивающимся вдоль Сены.

Солдаты взяли ружья наперевес.

С флангов показались отряды конницы, спешившие занять боковые части поля. Поднялись густые тучи пыли, на мгновение окутавшие нас и скрывшие арену действий.

Барабанная дробь усилилась.

Основная колонна шла через деревянный мост со стороны Гро-Кайо. Во главе ее можно было различить аскетическую фигуру Байи.

– Ты видишь красный флаг? – спросил Мейе.

Я пригляделся и увидел небольшое красное полотнище, которое несли почему-то не впереди колонны, как полагалось, а где-то сбоку… Так, значит, действительно решили вспомнить военный закон!..

Еще не было паники. Люди не могли поверить самому худшему. С недоумением оглядывали они строившиеся войска и обменивались тревожными репликами.

– Подумайте, неужели они хотят нас прогнать?

– Прогнать? Но тогда зачем же оцепляют все проходы? Ведь мы не выйдем отсюда!

– И впрямь. Они, кажется, собираются устроить нам мышеловку…

– Зачем?

– А кто их знает… Наверно, попугать думают…

– Гляди, за мэром-то красный флаг!

– Какой еще флаг? Тебе померещилось!

– Нет, правда…

– Верно, верно… Значит, военный закон? Но при чем же здесь военный закон?..

Появился Лафайет на своем белом коне. Байи скомандовал: «Стой!» Солдаты остановились и взяли ружья на изготовку. Вперед выступили два члена муниципалитета с текстом закона в руках. Но прочитать его они не успели…

Люди стоявшие близко к Байи и его молодцам, не осознавая остроты положения, решили действовать. Раздались яростные крики: «Долой штыки!» – и несколько камней полетели в национальных гвардейцев.

И тут грянул залп.

Толпа оцепенела. Кто-то крикнул:

– Не трогайтесь с места! Стреляют холостыми!

Действительно, национальные гвардейцы выстрелили в воздух; это был «залп милости». Кто-то потребовал:

– Пусть объявят закон! – требовали люди.

Но закон так и не был объявлен. Грянул второй залп. И когда дым рассеялся, стало ясно, что здесь о «милости» не могло быть и речи…

* * *

Все мы, находившиеся на Марсовом поле, были так благодушны и не приняли абсолютно никаких мер для своего спасения потому, что не знали и не могли знать о событиях, происшедших в Ассамблее и ратуше в течение нескольких последних часов.

Мы не знали и не могли знать, что около часу дня законодатели приняли роковое решение и сразу же направили гонцов в ратушу, а председатель Ассамблеи Шарль Ламет после консультации с Барнавом отослал личное письмо Байи, требуя немедленно свести счеты с народом.

Мы не знали и не могли знать, что в пятом часу ратуша уже объявила военное положение и вывесила красный флаг; именно тогда и выстрелила в первый раз сигнальная пушка.

Мы не знали я не могли знать, что должностные лица, побывавшие на Марсовом поле около двенадцати и заверившие петиционеров в своей поддержке, честно выполнили свое обещание: они рассказали мэру о полном спокойствии, царившем среди петиционеров. Но кровавая десница уже была занесена над народом. Байи даже не стал слушать уполномоченных.

Мы не знали и не могли знать, что тут же, на Гревской площади, солдатам приказали заряжать ружья, и Байи, подойдя к каждому из офицеров, сообщил на ухо, что придется открыть огонь по «мятежникам».

Мы не знали и не могли знать всего этого и поэтому действительно оказались в ловушке, откуда не было выхода, и дали проклятым убийцам пролить народную кровь.

Не знали и не могли знать?.. Верно. Но предполагали возможность этого? Предполагали. Внезапное озарение Марата, точно предсказавшего трагедию Марсова поля, должно было открыть нам глаза. И все же мы ограничились разговорами, пустой болтовней. Мы были еще неважными революционерами. Нам не хватало опыта, умения претворять слова в действия. И поэтому какая-то доля вины за пролитую кровь лежит на нас, якобинцах, кордельерах, тех, кто был на Марсовом поле в этот трагический день, и тех, кто уклонился от прихода туда. И поэтому вечером 17 июля Луиза обнаружила у меня, девятнадцатилетнего мальчишки, прядь седых волос – они появились в этот день.

* * *

…Над Марсовым полем стоял сплошной вопль.

Люди метались, падали, давили друг друга, поднимались и снова падали. Алтарь Отечества был наполнен окровавленными телами. Кровь, стекая по настилу, пропитывала землю. Участки кровавой земли разрастались с каждым залпом, а залпы следовали с математической точностью, один за другим, через равные промежутки времени.

Из общего страшного крика вырывались отдельные слона, призывы, проклятия, мольбы;

– Мама, мамочка!..

– О мой Пьер!..

– Спасите, ради бога, спасите!..

– Да что же это такое? Боже милостивый!..

– Мама, мамочка!..

Мое казалось, что я схожу с ума. Голова не вмещала всего ужаса, всей чудовищности происходившего. Я смотрел и не видел, слышал и не понимал; чтобы убедиться, что это не сон, я исщипал себе руки…

Мейе исчез – толпа оттеснила и поглотила его.

Но рядом были Луиза с малышом, и это меня спасло. Я опомнился.

Чувствуя ответственность за двоих беспомощных детей, которых узнал всего лишь несколько часов назад, япроявил чудеса расторопности и сметки. Прижав к себе маленького Жана, схватив за руку его сестру, я стал продираться сквозь море смятенных людей. Куда? Разве бежать в любом направлении не значило приближаться к смерти?

Нет. По каким-то признакам, в которых трудно было дать отчет, вероятно прежде всего потому, что оттуда не стреляли, я узнал в национальных гвардейцах, стоявших у Военной школы, если не друзей, то сочувствующих. И я бросился туда. Оказалось, это поняли и многие другие петиционеры. К Военной школе устремился сплошной поток.

Интуиция нас не обманула. У Военной школы стояли люди, отнюдь не разделявшие кровавого опьянения крючников рынка и прислужников из аристократических кварталов. То были гвардейцы Сент-Антуанского предместья, старые французские гвардейцы, которые некогда соединились с народом под стенами Бастилии, поддержала патриотов в октябрьские дни и отказались стрелять по приказу Лафайета 18 апреля. Они и сегодня не стреляли.

Вот только бы добраться до них…

Между тем залпы прекратились. Неужели все? Я вздохнул с облегчением и ускорил шаг.

Увы! Успокаиваться было рано. Закончилось только первое действие кровавой драмы, чтобы подготовить сцену для второго.

До сих пор конные гвардейцы спокойно стояли по углам поля. Но кровавый зуд не давал покоя их рукам, В общей вакханалии убийств они должны были взять свою долю. И теперь пехотинцы галантно уступали им поле деятельности.

Действительно, едва прекратилась стрельба, как эти доблестные герои с криками и свистом, обнажив сабли, бросились в толпу беззащитных.

Я не хочу и не могу описывать дальнейшее. У меня и сейчас нет сил для этого. Скажу лишь, что это было еще страшнее, чем начало. Люди кружились по полю, плохо соображая, что происходит и что их ждет. Сабли свистели в воздухе. Удар, крик, и все… Конные гвардейцы дошли до такого остервенения, что гонялись за теми, кому удавалось вырваться из общего клубка, а если жертва избегала копыт их лошадей – швыряли сабли в ноги…

Я с упорством отчаяния тащил моих подопечных к цели. Она была уже близка, когда мимо нас промчался гвардеец. Все решали доли секунды. Я увидел, как сабля сверкнула в луче заходящего солнца, и понял, куда она опустится. Я заслонил Луизу своим телом. Удар пришелся по руке, и гвардеец полетел дальше. Не почувствовав боли, я сделал последнее усилие. Солдаты у Военной школы расступились перед нами. Вместе с потоком счастливцев, избежавших смерти, мы бросились в открывшуюся брешь…

* * *

…Тишина, царившая вокруг, казалась неестественной. Я сидел на каменной приступке полуразвалившегося здания, а Луиза тщательно перевязывала мне руку куском полотна, оторванным от ее нижней юбки. Маленький Жан сидел рядом; он устал, зевал и просился домой. Спокойная, мирная картина, почти буколическая идиллия. Девушка чуть-чуть улыбалась и укоризненно покачивала головой.

Вы тоже улыбаетесь, мой милый читатель?

Улыбайтесь на здоровье. Ведь трагическое и трогательно-нежное часто находятся рядом.

Да, вы угадали, я полюбил Луизу.

Я проводил ее до дому и познакомился с ее близкими.

Потом мы часто встречались.

А еще потом она стала моей женой.

Но это произошло много позже. И это не имеет ни малейшего отношения к моей повести о Марате.

* * *

Я застал его сидящим у окна. Его голова была туго стянута белой косынкой. У рта залегла складка скорби. Он едва взглянул на меня.

– Ты ранен?..

– Пустяки, учитель.

– А Мейе?

– Я потерял его в толпе.

Мы замолчали. О чем было говорить? Вероятно, он все знал. Я хотел было спросить его о здоровье, но понял, что сейчас это будет неуместным. Мы сидели молча, пока не спустилась тьма.

Тогда пришел Мейе.

Он был цел и невредим. Ему удалось выбраться немного позже, чем нам, и после того он побывал еще кое-где.

Света мы не зажгли, и только уличный фонарь бросал тусклые блики на стены.

– Они решили напоследок применить артиллерию, – рассказывал Жюль. – Была бы яркая картина, представляете, алтарь Отечества, развороченный ядрами национальных гвардейцев?.. Но господин Лафайет не допустил этого. Как всегда, он кончил красивым жестом: когда канонир зарядил орудие, генерал заслонил жерло корпусом своего коня…

– Тартюф! – пробурчал Марат.

– Все кончилось около восьми. Потом они хотели разгромить Якобинский клуб. Робеспьеру удалось скрыться – его приютил один патриот…

– А Дантон, а все наши? – спросил я.

– Они еще днем укатили в Фонтенуа, к тестю Дантона… Ничего не скажешь, благоразумные молодые люди…

– Подлые трусы! – отрезал Марат.

– А вы помните, что писал в своем «Ораторе» Фрерон 15 июля? – Мейе вытащил из кармана скомканный листок и, подойдя к окну, прочитал: – «…Верьте, если Лафайет прикажет расстреливать безоружный народ, его солдаты – солдаты отечества – тотчас же сложат оружие, как сделали это 18 апреля. Кроме того, кто не умеет умирать, тот недостоин быть свободным…» – Мейе бросил листок: – И после таких-то речей?

– Жалкий паяц! – припечатал Марат и своего любимца, хозяина квартиры, в которой мы находились.

Он встал.

Тут я рискнул спросить:

– Учитель, зачем вы покинули постель?

Он ничего не ответил, только посмотрел на меня, и, если бы было светло, я прочитал бы, наверно, в его взгляде: «Сгинь, ничтожество!»

Потом он медленно прошелся по комнате. И сказал!

– Ну, вот и все. Вы не верили мне. Вы убедились. Но какой ценой?..

Еще раз прошелся и сказал:

– Не станем проливать бесполезных слез. Негодяи будут наказаны – ни один из них не избегнет справедливого возмездия. А народ станет благоразумным. Несмотря на все мои предупреждения, он верил этим лицемерам и пройдохам. Что ж, теперь его вера расстреляна на Марсовом поле, расстреляна навсегда. Это не пройдет бесследно. Теперь народ – или я ничего не понимаю в революции – поднимется и будет бороться до тех пор, пока кровь его матерей, отцов, братьев, сестер и детей не окажется отмщенной!..

Он стоял у окна, скрестив руки на груди. В отблеске уличного фонаря его глаза сверкали. Он казался в этот момент подлинным библейским пророком.

Глава 17

Французский народ обладает свойством, которое часто вводит в заблуждение и, по видимому, еще не раз обескуражит тех, кто стремится управлять им.

Это свойство – не знаю, порок или добродетель – состоит в способности резко, я бы сказал – мгновенно, переходить под воздействием полученного толчка из одного состояния в другое.

Созерцая этот народ, с дикой горячностью несущийся по пути свободы, можно подумать, что он одарен избытком силы; но вот удар – и он уже барахтается у ног властелина! Впрочем, властелин этот не должен обольщаться кажущейся прочностью своей власти, ибо под призраком смерти кипит жизнь, под оледенелой корой таится вулкан; необузданная идея Франции идет своим путем, и, когда она вновь проявится, поражаешься, насколько она двинулась вперед за время, пока ни один видимый признак, пи один слышимый звук не выдавал ее движения!..

После бойни на Марсовом поле свойство это проявилось с особенной яркостью.

Общественная жизнь, казалось, замерла.

Еще вчера такой возбужденный, Париж впал в мрачное оцепенение.

Движение в клубах напоминало рокот моря после пронесшейся бури.

Революционные очаги покрылись пеплом.

Актеры театра Мольера спешили вычеркнуть стихи по поводу бегства Людовика XVI, вставленные Ронсеном в пьесу «Лига тиранов»; патриотические намеки в «Карле IX» уже не вызывали аплодисментов, и новый театр на улице Ришелье стал объектом постоянных нападок со стороны все более правевшего Театра Нации.

Красное знамя, казавшееся еще более покрасневшим от народной крови, было заменено в окне ратуши, но не трехцветным, а белым, причем ни один крик возмущения не нарушил этих верноподданнических манипуляций господина Байи.

18 июля мэр выступил с трибуны Учредительного собрания с подлейшей речью, где ложь перемешивалась с кощунством. Он сказал, в частности: «Были совершены преступления, и пришлось применить закон. Смеем уверить, это было необходимо… Мятежники провоцировали силу; они стреляли по представителям муниципалитета и по национальным гвардейцам, но на их преступные головы пала кара…» И так далее, и тому подобное…

Байи аплодировали: председатель Собрания поздравил его, а Барнав тут же запел о храбрости и верности национальных гвардейцев…

…Я часто задаю себе вопрос: вспомнили эти двое о своих лживых словах и кровавых делах в декабре 1793 года, когда по приговору революционного трибунала они один за другим взошли на эшафот?..

…Извращая суть происшедшего, Байи убеждал, будто число жертв невелико; оно якобы не превышало двадцати четырех убитых «мятежников». Спрашивается, почему же тогда в течение двух дней Марсово поле было оцеплено и трупы сбрасывали в Сену?.. По уверениям людей сведущих, всего было расстреляно и зарублено до шестисот несчастных.

Начались проскрипции.

Преследованиям подверглись многие патриоты, в первую очередь кордельеры и вожаки предместий; в числе арестованных оказались Верьер и Эбер. Были выправлены ордера на арест Дантона, Демулена и Фрерона. Но здесь господа каратели опоздали. Из Фонтенуа Дантон укатил к себе на родину, в Арси, а оттуда – в Англию, Фрерон стушевался, передав свою газету другому лицу, Камил также исчез, успев выпустить последний номер «Революций», который заканчивался двустишием:

 
Мы просчитались – это слишком ясно.
 
 
То ваши ружья доказали нам прекрасно.
 

Мы с Мейе, не тронутые рукой буржуазное Фемиды, погрузились каждый в свои дела; он сражался с аристократами Театра Нации, я весь отдал себя медицине, тем более что необходимо было искать заработок.

Хуже всего было Марату.

Едва успев выздороветь, он снова ушел в подполье. В ближайших номерах «Друга народа» он беспощадно разоблачал виновников кровопролития 17 июля. Но потом шпионы Лафайета выследили его типографию. Она была разгромлена, а издательница Марата, славная госпожа Коломб, весьма энергичная и преданная делу патриотка, была арестована и брошена в тюрьму.

Журналисту снова пришлось менять убежища и прятать свои печатные станки Он писал, что его газету разносят венсенские и сен-мандские молочницы, его же самого преследователи «отыщут только мертвым».

Бесстрашный Марат продолжал бить в набатный колокол среди всеобщего уныния.

* * *

Я пересматриваю номера его газеты этой поры.

Их не так много.

Между 20 июля и 7 августа их нет вообще: Марат не мог найти типографию, которая согласилась бы печатать его газету.

Но в каждой строке каждого номера – напоминание, призыв, ярость борца, не желающего склонить голову.

«…Кровь стариков, женщин и детей, убитых вокруг алтаря Отечества, еще дымится, она призывает к отмщению, а подлые законодатели осыпают похвалами и голосуют благодарность жестоким палачам, трусливым убийцам…»

«…Что касается Друга народа, вы знаете: он всегда рассматривал ваши декреты, противоречащие Декларации прав, как годные лишь для подтирки. О, если б он мог поднять две тысячи энергичных людей!.. Праведное небо! Если бы он мог вдохнуть в души своих сограждан пламя, которое его пожирает! Тираны мира задрожали бы от народной мести!..»

«…Поскольку наше единственное спасение в гражданской войне, необходимо, чтобы она вспыхнула как можно скорее!..»

Это поразительно!

Тем более что условия жизни Друга народа становились все тяжелее.

Именно в это время неожиданно умер его честный приверженец, державший кафе на улице Капнет, штаб-квартира Марата, где проходили его встречи со многими нужными людьми, прекратила существование. Он уходил все глубже в подполье, теряя связь с внешним миром, замыкаясь в четырех стенах, проводя в полном одиночестве дни и недели.

* * *

В августе – сентябре я видел его всего два раза.

Первая встреча произошла в темной комнатушке, на задворках полупокинутого дома, в глубине квартала Марэ. Я принес журналисту последнюю сумму, которую удалось выкроить из остатков моих сбережении.

Он долго отказывался:

– Тоже богач нашелся… Вероятно, сам все туже затягиваешь пояс?

– Дорогой учитель, у меня есть все необходимое!..

– Ну, ну. Раньше ты врал родителям, теперь будешь врать мне? Ни к чему это. И разве спасут меня твои крохи?

– Спасти не спасут, но помогут, пока вы выкрутитесь из этого положения.

– По видимому, я не выкручусь никогда, – со вздохом сказал Марат. – Но оставим это. Бываешь у якобинцев?

– Когда мне, учитель? Да ведь вы знаете, что в связи с событиями на Марсовом поле клуб фактически распался: господа конституциалисты покинули его и организовали свое новое пристанище у Фельянов…

– Знаю, знаю. Так и должно было получиться. Горько другое. Некоторые патриоты – из самых чистейших – повесили носы и заговорили о примирении…

– Вы о ком, учитель?

– О Робеспьере. Вот, взгляни, я только что получил от одного из моих постоянных корреспондентов копию письма этого неподкупного патриота к Фельянам. Слушай: «Кровь пролилась. Мы далеки от обвинения наших сограждан… Мы не намерены упрекать их. Мы можем лишь проливать слезы. Мы жалеем жертвы. Но нам еще больше жаль виновников резни…» Ну, каково? А вот его же послание к Ассамблее: Представители, ваша мудрость, ваша твердость, ваша бдительность, ваша внепартийная и неподкупная справедливость…» Дальше можно не читать. Что скажешь? Это справедливость Малуэ, бдительность Барнава, внепартийность Ле Шапелье, их он имеет в виду?!

– Учитель, может, это тактический прием?

– Плохой прием. Это растерянность. Пройдет несколько дней, и ему станет стыдно за себя, за всю эту галиматью…

– А ты знаешь, – сказал он через некоторое время, я прихожу к выводу, что из всех революционеров только мы с тобой, безнадежные идеалисты, держим один и тот же курс… Посмотри, что делают перипетии жизни с великими людьми, прославленными лидерами: небольшое изменение обстановки, маленький просчет в ожиданиях – и они готовы. Вот возьми, святой Мирабо. Когда-то его считали Зевсом-громовержцем, на него молились как на самого пылкого защитника свободы. И, правда, накануне Бастилии он громил двор и аристократов. Но вот революция началась, он убедился, что она может ударить его по карману, – и он поет уже другую песню, он защищает тех, в кого вчера еще метал стрелы, он стал оборотнем! В это время левые позиции занимает Ле Шапелье. Он грозит Мирабо, он срывает аплодисменты галерей, он патриот из патриотов. Но вот революция двинулась чуть-чуть дальше, он испугался, что его интересам буржуа, друга предпринимателей, будет нанесен материальный ущерб, – и он уже поет другую песню, он добивается антирабочего закона, против которого боролся один я; он закономерно отступает вправо, он становится оборотнем. Затем приходит очередь красавчику Барнаву. Он возглавляет демократию. Он распинает Мирабо и Ле Шапелье! Ему аплодирует вся Франция! Но революция продвигается чуть-чуть дальше, встает вопрос о колониях, о правах цветного населения, и демократ Барнав, у которого, как и у его друзей Ламетов, есть рабы на Сан-Доминго, сдает позиции; он кричит революции «Остановись!», он превращается в оборотня и расстреливает тот самый народ, который вчера ему рукоплескал!

– Нечто подобное вы теперь хотите сказать и о Робеспьере, учитель?

Марат возмутился:

– Подумай, что ты городишь! Вот уж этого от тебя никак не ожидал. Робеспьер… Робеспьер – совсем другое дело. В этом паршивом Собрании нет более чистой и возвышенной души, чем он. Я сразу его разглядел и понял. Он честен, он предан революции, он никогда не станет ренегатом, как другие. Но он… как бы тебе сказать поточнее? Он всегда немного запаздывает. Он может поддержать, но не начать. То ли беда в том, что он принадлежит к презренному племени юристов, то ли таков его темперамент, особый склад его характера. Он всегда поначалу робеет. Он не умеет дерзать. Он слишком часто оглядывается. Ему трудно принять решение. В конце концов, он его примет, и решение будет правильным, но он примет его с некоторым опозданием, а опоздание иной раз становится роковым…

* * *

Я не могу не вспомнить одного свидания Марата с Робеспьером, единственного, на котором я присутствовал. Оно произошло несколько месяцев спустя после только что описанного разговора, но об этой встрече следует рассказать именно сейчас.

Было самое начало 1792 года. Марату жилось немного свободнее, он временно вышел из подполья.

Уже поговаривали о войне.

У Марата и Робеспьера, как и почти во всех других случаях, складывалось единое мнение по этому вопросу, И вот однажды журналист сказал мне:

– Жан, нужно встретиться с Неподкупным. Отправимся сегодня к нему.

– Будет ли это удобно, учитель?

– Теперь не время рассуждать об «удобно» или «неудобно». Кроме того, я обо всем договорился. И наконец: ты ведь мой alter ego [11]11
  Второе «я» (лат.).


[Закрыть]
, мой непременный секретарь. Кто же, кроме тебя, увековечит наш разговор?..

Мы посмеялись и отправились.

В то время Робеспьер уже покинул улицу Сентонж и жил на улице Сент-Оноре, возле церкви Вознесения, в доме номер 366, у господина Дюпле, который приютил депутата-якобинца после событий на Марсовом поле. Мы прошли широкий двор, преследуемые визжанием пил и стуком топоров (Дюпле держал столярную мастерскую). Дверь нам открыла высокая, стройная девушка с простоватым лицом; это была, как я узнал позднее, одна из дочерей Дюпле, Элеонора, которую Дантон прозвал Корнелия Стружка и которую в народе окрестили «невестой Робеспьера». По узкой скрипучей лестнице Элеонора провела нас на второй этаж и пропустила в комнату Робеспьера, который поджидал своего гостя.

Комната Робеспьера представляла собой подлинное жилье мыслителя-аскета: маленькая, тесная, почти лишенная мебели, с одним окном, выходившим во двор, она казалась настоящей конурой. Робеспьер слегка поклонился Марату, подозрительно оглядел меня с головы до ног, хотел что-то спросить, но не спросил; после секундного колебания он указал нам на два грубо сколоченных стула, сам же сел на постель, покрытую одеялом в цветочек.

К этому времени я знал уже многое о Робеспьере.

Сын аррасского адвоката, круглый сирота с раннего возраста, он прожил тяжелые детство и юность. Упорный и трудолюбивый, он получил юридическое образование в Париже, после чего занимался адвокатурой в Аррасе. В те годы он прославился на всю Францию нашумевшим делом о громоотводе, которое выиграл и в котором – о парадокс истории! – его главным оппонентом был… доктор Марат!.. Избранный в Генеральные штаты от третьего сословия провинции Артуа, Робеспьер показал себя рыцарем без страха и упрека: часто в полном одиночестве, иногда с одним-двумя попутчиками, он неустанно бился за народные права; именно по его инициативе Ассамблеей был принят декрет, запрещавший членам Учредительного собрания переизбираться в новое, Законодательное, чем выбивалась почва из-под ног Ле Шапелье, Барнава, Ламетов и прочих буржуазных лидеров Клуба фельянов.

До сих пор я никогда не видел Робеспьера вблизи.

Он произвел на меня не очень приятное впечатление.

Маленький, хрупкий, тщедушный, он держался с подчеркнутым достоинством. Движения его были размеренны, но размеренность эта нарушалась частым непроизвольным подергиванием плеч. Лицо его, бледное и несколько испитое, покрытое следами оспы, тоже временами подергивалось, что указывало на болезненную впечатлительность и нервозность. Впрочем, Робеспьер больше ничем не выдавал этих своих качеств. Его светлые глаза пристально смотрели на собеседника, ничего не выражая, абсолютно не давая возможности понять его внутренних чувств и впечатления от ваших слов; только бледность его, от волнения, увеличивалась еще больше. Одет Робеспьер был весьма опрятно и даже с некоторым щегольством. На голове его красовался белый парик, тщательно завитый и напудренный.

Я тогда же подумал, что этому аккуратному и несколько чопорному господину, вероятно, не понравились растрепанные волосы Марата и его сильно потертый костюм.

Разговор поначалу никак не мог завязаться. Робеспьер говорил мало, Марат выражался междометиями.

После обмена несколькими репликами о деятельности Законодательного собрания и о позициях разных фракций, Робеспьер как бы вскользь заметил:

– Вас упрекают в невоздержанности, и, нужно отдать справедливость, основания для упреков есть.

Марата точно подхлестнуло. Он вскочил:

– Что вы имеете в виду?

– Так, ничего особенного… Ваша деятельность заслуживает всяческих похвал, и в вашей газете проповедуются тысячи полезных истин, но…

– Но?..

– Но вы сами ослабляете их резонанс…

– Каким же это образом?

– А таким, что вы слишком резки в своих суждениях, вы постоянно призываете к насильственным действиям, к всевозможным крайностям…

– К крайностям?

– Да, вроде, например, пятисот – шестисот срубленных голов аристократов…

– Вы считаете это крайностью?

– Разумеется.

– Значит, вы предпочли бы, чтобы были убиты пятьсот – шестьсот лучших патриотов, как произошло недавно на Марсовом поле?

– Не передергивайте, господин Марат. Я этого не говорил.

– Но это с неизбежностью вытекает из ваших слов!

– Не думаю.

– Вы можете думать все, что вам угодно, но истина от этого не меняется: если не одно, так другое!..

На это Робеспьер не стал отвечать. Воцарилось неловкое молчание. Через некоторое время Неподкупный попытался исправить дело:

– Я всегда полагал и сейчас уверен в этом больше, чем когда бы то ни было, что вас в значительной мере обвиняют напрасно. Ведь когда вы так упорно твердите о веревках и кинжалах, точно обагряя свое перо в крови врагов революции, это всего лишь риторические прикрасы, которые должны подчеркнуть главную мысль вашей статьи…

Тут мой учитель взорвался окончательно:

– Риторические прикрасы?.. Да подумайте, что вы говорите! Риторические прикрасы!.. Значит, вы изволите думать, будто все призывы мои не что иное, как слова, брошенные на ветер?..

И Марат разразился страстным монологом, напоминавшим внезапный порыв бури:

– Так знайте же, что влияние моей газеты на революцию вызвано вовсе не объяснением недостатков гибельных декретов, как вам угодно думать; нет, оно вызвано страшным скандалом, распространяемым ею в публике, когда я беспощадно разрывал завесу, прикрывавшую вечные заговоры; оно вызвано мужеством, с которым я попирал все предрассудки моих хулителей, порывами моего сердца, бурными протестами против угнетения, неистовыми выходками против угнетателей; оно вызвано моим выражением горя, негодования, ярости против злодеев, злоупотребивших доверием народа для того, чтобы обмануть, ограбить его, заковать в цепи, увлечь в пропасть! Знайте же, что никогда из сената не исходил какой-нибудь декрет, покушающийся на свободу, никогда ни одно должностное лицо не позволяло себе проступка против слабых и обездоленных без того, чтобы я не попытался поднять народ против этих подлых нарушителей долга! Возгласы тревоги и ярости, которые вы принимаете за слова, брошенные на ветер, были только самым наивным выражением того, чем было взволновано мое сердце. Знайте и то, что если бы я мог рассчитывать на народ в столице, то после отвратительного декрета против гарнизона Нанси перебил бы каждого десятого из числа варварских депутатов, издавших его! Будь моя воля, после следствия Шатле о событиях 5–6 октября я сжег бы на костре несправедливых судей этого гнусного трибунала, а окажись после резни на Марсовом поле две тысячи человек, воодушевленных чувствами, раздиравшими мою душу, я бы во главе их заколол кинжалом мерзкого Мотье посреди батальона его разбойников, сжег деспота в его дворце и посадил на кол наших отвратительных представителей на тех самых местах, где они изволили заседать!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю