355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Левандовский » Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате) » Текст книги (страница 17)
Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:23

Текст книги "Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)"


Автор книги: Анатолий Левандовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)

По мере того как Марат говорил, лицо Робеспьера бледнело все сильнее и наконец его нельзя уже было отличить от побелки стены. В ужасе, который он не мог скрыть, Неподкупный молчал еще долгое время после того, как Марат закончил свою тираду. Наконец с видимым усилием он сказал:

– Однако, мне кажется, мы отвлеклись и ушли в сторону. Вернемся к вопросу, ради которого встретились, господин Марат.

– Вернемся, господин Робеспьер, – как ни в чем не бывало ответил Марат…

…Уже на улице он сказал мне:

– Эта встреча лишь укрепила мнение, которое всегда было у меня о нем. Робеспьер, бесспорно, соединяет в себе знания мудрого сенатора с честностью подлинно добродетельного человека и рвением настоящего патриота, но ему в равной мере не хватает дальновидности и мужества государственного деятеля…

Да, это мнение сложилось у Марата давно, и, по существу, он высказал мне его в других словах еще в августе 1791 года, во время встречи, о которой я говорил перед этим. Робеспьер и Марат делали общее дело, сражались против общих врагов, но так никогда и не нашли общего языка. Марат и раньше и позднее всегда поддерживал Робеспьера, всегда защищал его и его мнения, будь то в клубе, в Конвенте или в частном разговоре; Робеспьер же продолжал относиться к Марату с опаской, держал его на расстоянии и при каждом удобном случае подчеркивал, что он и Марат – далеко не одно и то же. Они не нашли общего языка, и это было печально, ибо давало козырь в руки их врагам.

* * *

Второй раз я встретился с Маратом примерно месяц спустя, в сентябре. И эта встреча произвела на меня впечатление исключительно тягостное.

Даже внешне он меня поразил.

Бледный, необыкновенно худой, с глубокими складками у рта, он казался только что перенесшим тяжелую болезнь. Мокрая косынка туго стягивала виски. Глаза были потухшими.

– Ты извини, Жан, – начал он, и это было уже худым предзнаменованием: Марат не любил извиняться, – ты извини, но я должен был тебя вызвать, ибо обстоятельства сложились так, что мне придется уехать и я должен проститься с тобою и высказать несколько печальных истин.

Я кинулся к Марату и схватил его руку:

– Что с вами, дорогой учитель? Вы опять больны?

– Я здоров, черт побери, абсолютно здоров. А если меня мучит мигрень, то это стало обычным делом, и волноваться из-за этого не стоит. Вот, прочти. – И он протянул мне лист бумаги, на котором было написано:

«Привет мой высокому Собранию.

Благодаря величественной конституции, которую вы, милостивые государи, дали Франции, теперь не имеет смысла быть хорошим человеком, и так как, защищая права народа, того и гляди попадешь на каторгу, а говоря печальные истины господам Капетам, только и бойся веревки, Друг народа имеет честь поставить вас в известность, что он собирается отказаться от безумного предприятия приносить себя в жертву общественному благу, чтобы заняться исключительно поправкой своего состояния, поскольку он довел себя до сумы, занимаясь сим бессмысленным делом… Ему советуют теперь посвятить себя профессии маклера по отправке товаров, а посему он просит вас почтить его соответствующими заказами. Они непременно дойдут до него, если посылать их по адресу гостиницы утраченной свободы…»

– Что это такое? – в недоумении воскликнул я.

– Об этом после… Каков, однако, стиль?.. Письмецо это я помещу в ближайшем номере «Друга народа»… Но не об этом я хотел сейчас тебе сказать…

Словно собираясь с мыслями, Марат закрыл глаза, и лицо его стало сосредоточенным.

– Послушай, друг мой, тебе не приходило в голову, каким, в сущности, фарсом является наша славная революция?..

– Фарсом?..

– Ну да, фарсом. Обрати внимание: если изъять несколько дат, величественных и печальных, как 14 июля, 5–6 октября, недавнее 17 июля, то все остальное превращается в сплошное паясничание, в дикий, непристойный маскарад… В первые четыре месяца по взятии Бастилии мы видели батальоны граждан, которые, гордясь своими мундирами и подражая, как обезьяны, настоящим войскам, каждый день маршировали, чтобы заставить вновь полюбоваться на себя, и, окруженные девушками, шли в собор, чтобы освятить свои знамена. За три недели до праздника Федерации мы видели, как все обыватели столицы в праздничных одеждах среди невообразимого хаоса вскапывают землю, везут тачки, оскорбляют аристократов сатирическими куплетами и затем пляшут под любимый припев «Cа ira, Ca ira». Но самые уродливые маскарады проходили в Национальном собрании. Вот уже три года мы видим там многочисленные депутации, являющиеся из всех частей королевства, чтобы принести благодарность за бессмертные заслуги Ассамблеи: за мудрость ее решений, которыми она в установленном конституцией порядке разоряет страну, за сладостные дары свободы, которых в действительности никто не отведал, за процветание государства, которое на самом деле является добычей раздоров, нищеты, голода и анархии…

Я слушал и не мог не согласиться, хотя и с внутренним содроганием, с правдивостью этой на первый взгляд утрированной картины… Он же продолжал с нарастающей горячностью:

– Стоит только бросить взгляд на возникновение и ход революции, и мы придем к горькому убеждению, что никогда не сделаемся свободными. Мы – единственная в мире нация, которая предается иллюзиям, будто революцию можно укрепить пустозвонными речами, парадами, празднествами и гимнами. Единственная нация, которая, чтобы привести своих угнетателей к всеобщему равенству, допустила их до того, что они хитростью овладели народными собраниями, захватили все важные должности, созданные ими самими, все дающие власть места, все обеспечивающие влияние посты в государстве, в местном самоуправлении, в армии и, таким образом, опять стали господствующими! Какой фарс! Неужели вы могли обманываться хоть на секунду? «Все мы братья! – ликовали вы, когда плясали на празднике Федерации. Неужели же вы действительно думаете, будто нравственными назиданиями можно изменить склонности и привычки, нравы и страсти сильных мира? Я рискнул спросить:

– Кто это «вы»? К кому вы, собственно, обращаетесь, учитель?

Марат почему-то принял мой вопрос болезненно. Он посмотрел на меня, как мне показалось, с ненавистью и вдруг закричал диким, истошным голосом:

– К тебе, дурак, в тебе!.. К нему, к нему и к нему! – он тыкал пальцем в пустые места. – Ко всем доверчивым простакам и идиотам! Быть может, из всех народов земли французы меньше всех любят свободу. Мало того: вы даже не знаете, в чем ее смысл! Вы постоянно смешиваете ее с произволом! Вы предпочитаете ей богатство, знаки отличия, чины и жажду повелевать! Вы состоите из крикунов, трусов, слабых, жадных, эгоистов без добродетели и энергии, с душой из дерьма, не заслуживающих того, чтобы быть свободными, достаточно ничтожных, чтобы продать себя всякому, кто пожелает вас купить, и настолько трусливых, что лишь из трусости вы еще не разорвали на части друг друга!..

Слушая этот вопль, я чувствовал, как кровь все сильнее била мне в голову; меня возмущала его несправедливость, в частности, по отношению ко мне. Неужели он забыл, как я старался для него, для революции, как мне было трудно, чего стоило все это?

– Прощайте! – сказал я, не в силах более выносить эту сцену, и повернулся к выходу.

Он вдруг подскочил ко мне, обнял, крепко прижал к груди. Из глаз его брызнули слезы.

– Прости, прости меня, мои милый мальчик! Прости, мой самоотверженный, великодушный друг, прости меня, ради бога… Я говорил не о тебе… Ты – исключение из тысяч, из миллионов, ты достоин, чтобы стать перед тобой на колени… – и он действительно попытался это сделать.

Напрягая все силы, я удержал его на ногах:

– Учитель, дорогой, я же говорил, что вы больны! Вам надо лечь!..

Он выпрямился:

– Нет, я не болен, еще раз повторяю тебе. Но душа моя словно выжжена. Ее нет. Эти проклятые три года сожрали ее, сожрали без всякой пользы…

– Учитель, одумайтесь, что вы говорите? А народ?..

– Народа тоже нет. Он умер после Марсова поля. Оглянись вокруг: ты видишь его?.. Тщетно я, в самых невероятных условиях, вот уже два месяца пытаюсь его разбудить. Но мертвого не разбудишь…

Он постепенно успокаивался. Голос его приобрел оттенок тихой грусти.

– Я потерял здоровье на службе революции. Я не в силах дальше нести свой крест, тем более что проку от этого все равно не будет. Мне остается уйти, чтобы не видеть позора, предотвратить который я не могу.

Ты прочитал мое послание отцам-сенаторам? Там я неточно указал адрес, по которому собираюсь отправляться. У меня есть профессия – я врач и, как раньше считали мои пациенты, не совсем бездарный. Я уеду в Англию, единственный тихий уголок, который мне известен, и там буду спокойно доживать свои дни, занимаясь медицинской практикой; этим я заработаю на хлеб и принесу пользу людям, единственную пользу, которую могу еще принести…

Я молчал. Я не мог спорить, опасаясь нового взрыва. Марат повременил немного, словно ожидая моих возражений, и, не дождавшись их, зорко взглянул мне в глаза. Он точно угадал мое состояние.

– Молчишь… Боишься, что я снова не сдержусь… Не бойся, больше подобного ты никогда не увидишь и не услышишь. Но я хочу – за этим я и позвал тебя – совершенно спокойно преподнести тебе несколько небесполезных истин. Я уезжаю, ты остаешься; тебе жить в этой обстановке, и тебе следует ясно представлять ее. Быть может, слова мои кое в чем тебе и помогут. Ну слушай. Во Франции, как и во всех государствах, граждане делятся на разные классы с различными интересами, Я имею в виду дворянство, духовенство, чиновничество, финансистов – словом, состоятельных граждан, с одной стороны, а с другой – угнетенную массу – рабочих, ремесленников, мелких торговцев, крестьян – словом, низший слой, бедноту, которую богачи называют сволочью, а римское бесстыдство окрестило пролетариатом. Беднота, то есть низшие классы нации, которым в борьбе против высших классов приходится рассчитывать только на самих себя, в момент восстания благодаря своей массе все опрокидывают, но опрокидывают только затем, чтобы в конце концов оказаться побежденными: ведь у этих классов нет дальновидности, знаний, богатства, вооружения, вождей, нет даже плана действий. Так и в нашей революции. Неверно, будто вся нация восстала против тирании: опорой и защитой деспотизма остались дворянство, духовенство, сословие юристов, финансисты, предприниматели, ученые, литераторы. И если некоторые образованные, состоятельные люди из высших слоев сначала выступили против тирана, то это длилось недолго: они тотчас же обратились против народа, едва овладели его доверием, и использовали его силу для того, чтобы самим стать на место тех привилегированных сословий, которые были свергнуты ими. Таким образом, на нашей государственной сцене изменились только декорации. Актеры, грим, интриги – все осталось тем же самым. Не изменилось ничто и в государственном механизме. И так будет до тех пор, пока у народа не наступит прозрение, пока он не положит конец игре тех обманщиков, которые надувают его. Но можно ли ожидать этого в ближайшее время? Вчера я верил этому, сегодня – не верю. Слишком много мертвецов – их не поднять ни мне, ни кому другому…

Я с напряженным вниманием слушал Марата и поражался его логике, той простоте и точности, с какими одно вытекало у него из другого. Так подробно об этом предмете он никогда еще не говорил со мной; никогда, если не считать одного раза – там, у него в типографии, в самом начале нашего знакомства.

И снова этот ясновидящий прочитал мою мысль: – Ты помнишь, некогда в типографии на улице Вье-Коломбье мы рассуждали с тобой о многих вещах, в частности о Декларации прав и будущей конституции. Помнится, ты что-то говорил о том, будто конституция нас осчастливит; я утверждал обратное. Тогда мы не закончили спор – его можно продолжить сейчас: ведь теперь конституция стала явью, она обсуждена и принята; сам вероломный Канет подписал ее. Давай же попробуем подытожить.

Марат прищурился и по мере того, как разбирал то или иное положение, загибал очередной палец.

– Каковы принципы, на которых построена Декларация прав и которые соответственно должны были лечь в основу конституции? Их всего три: свобода, равенство и братство. Рассмотрим же, как эти нетленные принципы действительно отразились в конституции.

Свобода… Что может быть первоочереднее, важнее для государства в целом и для каждого отдельного член общества? К сожалению, всякий не предвзятый наблюдатель вынужден будет отметить, что в конституции наше от свободы осталось одно воспоминание.

Политическую свободу имеют члены сената, чтобы издавать свои превосходнейшие законоположения. Политической свободой обладает деспот, имеющий право налагать на эти законоположения свое вето. Ею, наконец, располагают в той или иной мере несколько тысяч государственных пиявок, высасывающих соки народа. Что же касается самого народа, то он сегодня дальше от свободы, чем во времена рабства; более половины населения Франции, получившее позорную кличку «пассивных граждан», обладает единственным видом свободы – свободно помирать с голоду; участие же их в делах политических примерно то же, что участие зрителей в пьесе, – они не могут высказать своих требований, ни тем менее добиться претворения этих требований в жизнь. Так обстоит дело с политической свободой.

Хорошо, скажешь ты, но ведь есть же еще свобода гражданская, гарантированная всем жителям Франции! Ну что ж, посмотрим, как она гарантируется. Гражданская свобода, как известно, в значительной мере зависит от высшей и низшей администрации. Однако нынешняя ваша администрация не лучше, но хуже, чем была при прежнем строе. Ныне обыватель в сто раз больше терпит обид от гнусных альгвазилов и сбиров Байи и Мотье, чем терпел их от приспешников деспота, и при этом не знает, кому жаловаться, у кого искать защиты. В новой администрации нашей находишь большинство лиц, входивших в состав прежней, но к ним добавлены тысячи новых интриганов, честолюбцев и плутов, еще хуже прежних и таких же слуг старого порядка, которые обдирают и грабят, утесняют и прижимают сколько им угодно, чиня все новые злодейства совершенно беспрепятственно и безнаказанно. Так обстоит со свободой гражданской. Остается свобода домашняя. Но к чему она тем, у кого нет дома? А если он даже и есть, те же сбиры могут в него ворваться средь бела дня или под покровом ночи и бесчинствовать в свое удовольствие, насильственно отрывая несчастных от их очагов и присваивая под видом конфискации последние жалкие их пожитки…

Ничего, скажешь ты, пусть со свободой у нас не все в порядке, зато живем мы теперь в состоянии полного равенства – не им ли в первую очередь были озабочены составители конституции? Ну что ж, поговорим о равенстве.

Во имя равенства разрушили наследственные привилегии и конфисковали имущества церкви. Но это лишь подравняло гражданское состояние бывших привилегированных сословии, а народ и здесь остался с носом. Национализированные имущества ушли на нелепые затеи правительства, на мотовство, мошенничество и разбой государственных вампиров. Намеревались устранить злоупотребления духовенства, но жезлоносцы и митроносцы удержали огромную долю – им платят большое жалованье из кармана бедняка; бедняк же лишился и той минимальной помощи, которую когда-то имел от церкви, – вот к чему привело конституционное «равенство» уже на первом его этапе.

Нам было объявлено, что все люди равны по своей природе, что при занятии должностей следует считаться лишь со способностями и нравственными качествами кандидатов. Ничего не скажешь, отличный принцип. Но приемами фокусников законодатели свели эти положения на нет, поскольку в конституции было прибавлено, что без уплаты прямого налога в марку серебром граждане не могут быть представителями нации; без уплаты прямого налога в десять ливров они не могут стать выборщиками; без уплаты прямого налога в три ливра они не могут быть «активными» гражданами. Так путем мелких оговорок был найден искусный способ закрыть перед народом двери Законодательного собрания, судов, директорий, муниципалитетов. Малоимущих и неимущих граждан объявили неспособными отправлять какую бы то ни было из должностей, на которые их призывали во имя равенства прав, им запретили избирать на эти должности, их лишили самого звания граждан. Знаменитая наша Декларация прав была, следовательно, пустой приманкой на потеху дуракам, пока отцы-сенаторы боялись их раздражения, ибо в конечном итоге она сводится к передаче в руки богатых всех преимуществ, почестей, всего нового порядка. Таковы отменные плоды нашего равенства.

Остается братство. Но стоит ли после сказанного много о нем распространяться? Какое может быть братство между «активными» гражданами, которые обворовывают бедняка, и «пассивными», которые являются обворованными? Между буржуа, одетыми в форму национальных гвардейцев, и жертвами их расстрелов? Между жителями метрополии и цветным населением колоний, которых конституция приговорила к вечному рабству? Братство… Да само слово это звучит сейчас как насмешка, как издевательство над священным принципом, во имя которого пролито столько крови…

Так-то, мой друг. Это лишь магистральные направления. О частностях можно было бы наговорить в сто раз больше, но я думаю, и сказанного достаточно. А теперь подумай: как же я, без устали, без сна и покоя боровшийся все эти годы во имя светлых принципов, могу жить, если вижу эти принципы втоптанными в кровь и грязь? Как могу продолжать я служение народу, если он не сделал малейшей попытки не то чтобы сбросить, но хотя бы ослабить иго, если он в лучшем случае позволил расстреливать себя, как стадо баранов, на Марсовом поле?

– Но, учитель, народ еще может подняться!

Марат свистнул.

– Покуда травка подрастет, лошадка с голоду умрет… Нет, это не для меня. Я болен, я не молод. И если бы я хоть на что-то был нужен им… Но я не нужен. Я ухожу, и да будут они счастливы. Мне не надо ни сожалений, ни благодарности. Единственно чего я хочу: если когда-нибудь непредвиденный поворот судьбы все же даст им победу, пусть вспомнят они добрые советы человека, который жил среди них только ради установления царства справедливости и свободы…

Слезы душили меня, рыданья сотрясали грудь.

В его глазах тоже стояли слезы.

Мы простились. Он запретил мне явиться еще раз, чтобы проводить его, и лишь дал адрес своего старого соратника, Буше Сен-Совера, с которым тесно работал последние месяцы и которому оставил газету.

* * *

Слова учителя произвели на меня неизгладимое впечатление.

Я вновь и вновь возвращался к ним мыслью.

Сколько в них было глубины, трезвости, ясности; его анализ событий, его оценки казались неоспоримыми.

И все же…

Все же я чувствовал горечь и боль.

И не только потому, что Марат уезжал, не только потому, что он даже не разрешил себя проводить.

Сразу же после этой встречи меня начал грызть червь сомнений, и чем дальше, тем сильнее.

Неужели же, думал я, все сделанное пропало зря? И если даже пропало, как мог он, мой учитель, мой кумир, мой бог, человек чистейшей души, редкого сердца, мужественный, бесстрашный, одержимый идеей добра, вдруг поступить таким образом: бросить общее дело на произвол судьбы, уйти в сторону и отыскивать тихое пристанище? Зачем же в таком случае он сбивал меня с толку, постоянно наводя на то, в чем разуверился сам? Ведь только благодаря ему я отдал все революции, променяв на нее былые привязанности, идеалы, наконец, семью. Выходит, это было сделано зря и жертвы оказались напрасными? Наконец, где же его последовательность? Еще недавно он упрекал Робеспьера в отступничестве, а теперь отступает сам?..

О, юношеская непосредственность и прямота! Как мало тогда представлял я себе жизнь во всей ее сложности, с ее непредвиденными поворотами и скачками! Как примитивно судил о людских помыслах и поступках, как прямолинейно определял их! Я не допускал даже мысли о том, что он мог безумно устать, что ему были присущи и простая человеческая боль, и минутная непоследовательность, и кратковременное отчаяние!..

* * *

Мейе не мог полностью рассеять моих сомнений. В это время ему было не до бесед со мной: бедняге приходилось туго. Работа в новом театре не могла его прокормить, и он все время искал случайных заработков. Что же касается Марата, то Жюль только пожимал плечами:

– Не вижу здесь ничего удивительного. Оглянись-ка получше кругом. Впрочем, не верю, чтобы это было окончательным. Как и все другое. Сейчас, правда, все словно в летаргии, но ведь так не будет вечно: сам Марат говорил, что кровь Марсова поля вопиет о мщении… Дантон-то ведь тоже уехал, но он вернется. И Марат вернется, увидишь…

Примерно то же говорил мне и Буше Сен-Совер.

В те скорбные дни я сблизился с этим спокойным, молчаливым и очень деловым человеком. Я понял, почему Марат так ему доверял, хотя и не знал еще в полной мере, чем он был обязан Буше; об этом позднее рассказал Лежандр, называвший Сен-Совера «главным квартирмейстером Марата». Я интуитивно чувствовал к нему симпатию и часто его навещал. Когда я жаловался вслух, Буше посмеивался:

– Не беспокойтесь, он далеко не уйдет. Не такой человек Марат, чтобы исчезнуть при нынешних обстоятельствах…

* * *

Благодаря Буше я был точно осведомлен о всех перипетиях путешествия Марата: он регулярно посылал с дороги материал для газеты.

Марат покинул столицу 14 сентября. Путь его шел через Клермон. 15-го он ночевал в Бретейле, на следующее утро отправился в Амьен. Но в Амьене при выходе из дилижанса он обнаружил, что его узнали: какие-то подозрительные личности следовали за ним по пятам. Пытаясь уйти от преследователей и покинув пределы Амьена, Марат заблудился в лесу. Сидя на камне, «как Марий на развалинах Карфагена», безмерно усталый, он размышлял. И тут-то у него вдруг блеснул «луч надежды»: какой-то пастух-патриот, указавший ему дорогу на Вове, поведал о том, что происходит в соседних деревнях…

– Так что, – заключил Буше, – есть много оснований для надежды на скорую встречу с господином редактором здесь, в Париже.

– Почему вы так думаете?

– А вы не думаете? Посмотрите на карту: Бове ближе к нам, чем Амьен, и человек, отправляющийся в Англию, не поедет в этом направлении. Да и из общего тона его последнего письма все ясно…

И, правда, день спустя ликующий Буше протянул мне сложенный вчетверо листок бумаги:

– Это специально для вас, Жан…

Дрожа от нетерпения, я развернул его и прочел:

«Мой мальчик, ты оказался более прав, чем я, старый солдат революции. Мое путешествие тем не менее было благом для меня: оно доказало, что я не бесполезен Франции и моему народу. Пет, неправда, народ не умер. Здесь, в городах и деревнях, я увидел то, что под слоем пепла плохо различимо в Париже. Представь себе, люди полны решимости идти дальше, они будут бороться, пока не уничтожат деспотизм и его приспешников. Здесь много свежих сил, с которыми можно добиться победы. И мы добьемся ее. Итак, милый Жан, я пока не поеду в Англию: думаю, она обойдется без моей врачебной помощи; здесь я нужнее. Надеюсь в ближайшее время заключить тебя в свои объятия.

Всегда твой Марат».

Я с изумлением и радостью смотрел на Буше. Тот улыбался.

– Завтра он будет с нами. Для Марата его революционная профессия, как туника Деяниры: ее можно сорвать с себя только с собственной кожей!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю