Текст книги "Щит героя"
Автор книги: Анатолий Маркуша
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
– Не улавливаю, в чем пафос?
– Только не обижайтесь. Надо было выяснить уровень вашей компетенции? Как иначе вести беседу? Слишком популярно станешь объяснять оскорбительно вроде, недостаточно популярно – непонятно...
– Ориентируйтесь на пятый разряд, – говорю я. – А чего не пойму, спрошу.
Занятия окончены. Мы вдвоем.
– Вы просили из автобиографии рассказать. Анкетные данные, я думаю, интереса не представляют: пяти лет остался без отца, семи – без матери, воспитывался у родственников, потом – в детском доме. С пятнадцати живу, можно сказать, самостоятельно...
Рассказывает Анатолий Михайлович неспешно, время от времени приостанавливается, будто прислушивается к себе, будто вспоминает что-то, а может быть, взвешивает: сообщать или не стоит? Он непрост, этот коренастый человек с завораживающей улыбкой...
– Вероятно, биографические данные вас не очень интересуют? Все родятся, учатся, женятся, переходят с одной работы на другую... Схема универсальная и для всех примерно одинаковая. Вас, мне кажется, внутренняя жизнь должна занимать, формирование, как бы сказать, личности, человеческого "я".
– Пожалуй, вы правы: интересует меня не столько общее, сколько индивидуальное.
– Шкетиком, дохлячком пришел я в первый класс. Одежонка нищенская, бойкости ноль. Все стенки подпирал... Ну вот... И запомнилось: попросился я из класса выйти. Учительница сказала: "Иди, Грачев". Вышел и топаю по коридору, а коридор солнечный, веселый, праздничный такой, только тут откуда ни возьмись мальчишка, может семи или восьмиклассник. Выбегает из спортзала. В трусах, в майке, в резиновых туфлях, вроде теперешних полукедов. Окликает меня: "Эй, пшено, подь сюда!" Я подошел, а он велит: "Завяжи шнурок на тапочке!" – и сует мне свою ногу. Я спрашиваю: "А ты сам почему не можешь?" Он посмотрел на меня как-то дико – мне даже страшно сделалось – и велит: "А ну! Завязывай, не то по стенке тебя размажу".
И опять Грачев замолкает.
Я не тороплю Анатолия Михайловича и живо представляю себе маленького и большого в солнечном коридоре, почему-то мне видится разлапистый фикус в кадке и слышится тихое гудение классов...
– И побил он меня. Сильно побил. Но это не самое главное. От обиды и боли, оттого, что он порвал на мне рубашку, а за это, я знал, мне еще дома влетит, я так расстроился, что проторчал в уборной до конца урока. Плакал или не плакал – не помню. Может, молчком переживал. А когда начался следующий урок, учительница спросила: "Где ты был столько времени, Грачев?" Я сказал: "В уборной" – и весь класс засмеялся. А она сказала: "Дети, тише!" – И мне: – "Нехорошо обманывать, Грачев, стыдно! Если ты прогулял пол-урока, так и надо говорить – прогулял, если успел еще и подраться, так и надо говорить – подрался". И тут, это уж я точно помню, тут я страшное дело как разревелся. А учительница решила, что я плачу, сознавая, как плохо поступил, хотя я ревел потому, что не мог примириться с несправедливостью. ...Чепуху рассказываю? – неожиданно перебил себя Грачев и посмотрел мне в глаза своим особенным требовательно-пронизывающим взглядом.
– Это совсем не чепуха, Анатолий Михайлович, и вы прекрасно понимаете...
– Понимаю... Извините. Из такой вот чепухи в конечном счете жизнь складывается... Вернее, даже не складывается – определяется. Потом я много раз сталкивался с несправедливостью, и всегда мне было больно и страшно, вроде ознобом прохватывало... Может быть, это и привело в училище и вообще к работе, которой я теперь занимаюсь... Слушайте, а чего мы сидим здесь? Пошли на воздух!
Как хорошо было вдохнуть свежий весенний воздух. Мы медленно брели по продуваемой низовым ветром улице, и Грачев продолжал:
– Несправедливость, особенно к незащищенным, а ребятишки всегда незащищенные – над ними все: отец, мать, бабушка, тетя, учительница, пионервожатая, милиционер, всякий, кто старше или сильнее, – может быть, самая большая беда на свете!
Вот рос я рядом с Мишкой, таким же бездомным, как сам. Раз долбануло его несправедливостью, два, три... С отчаяния, от неспособности защититься он озлобился и покатился под откос. Судили за хулиганство, отсидел, вышел; судили снова – за воровство, опять отсидел, и опять судили – за грабеж... Был я в зале суда и никогда не забуду, как он судьям сказал:
"Мне терять нечего. Ваше дело судить, мое не попадаться. Постараюсь следующий раз не влипать".
И тут седой заседатель спросил его:
"А вы не боитесь, что следующего раза может вообще не быть?"
И что же, вы думаете, Мишка ему ответил?
"Тем лучше, если не будет..."
Достаю сигареты, предлагаю Грачеву.
– Благодарствую, не курю.
– И раньше не курили?
– Раньше курил. А когда в училище работать перешел, бросил. Нельзя требовать от ребят, чтобы они не курили, а самому смолить.
– По-вашему, учителя не должны курить, так сказать, принципиально?
– Именно – принципиально.
– И все ваши воспитанники не курят?
– Некоторые, к сожалению, курят.
– Значит, личный пример не всегда помогает?
– Не всегда. Но если бы я курил, курильщиков среди ребят было б много больше. – И почему-то резко спрашивает: – А вы считаете: или все, или ничего? Разве это единственно верная и возможная постановка вопроса?
– Мне как раз показалось, что это, Анатолий Михайлович, ваша главная слабость: в любом случае или – или.
Грачев улыбается.
– Это после моего обмена любезностями с Балыковым вам показалось? Вообще-то вы правы – маневрировать я не умею.
Мы ходим долго и говорим о многом. И чем дальше, тем больше нравится мне Грачев. Он ясный и естественный. До меня не сразу доходит, в чем источник этой уверенности в своей правоте. Случайная реплика Грачева отвечает на вопрос, который я хотел, но не успел ему задать.
– Слушайте, вот мне говорят: ты такой, ты сякой, ты рубишь в глаза кому угодно и так далее... А чего тут ненормального? Ну кого мне бояться, перед кем кланяться? Токарь я – на сто восемьдесят рублей в месяц, слесарь – на двести пятьдесят... Честно... К любому забору подойдите: требуются, требуются, требуются! Кого зовут? Меня...
– Если я правильно понял, Анатолий Михайлович, вы хотите сказать нет ничего выше ремесла, специальности?
– Почему? Этого я не говорил! Нет ничего выше человеческого достоинства. А вот чтобы отстаивать это достоинство, чтобы иметь право быть самим собой, надо владеть ремеслом. Ремесло – это независимость... Вы думаете, я мальчишкам своим говорю: будьте настоящими слесарями? Никогда в жизни! Будьте людьми, говорю и стараюсь на примерах показать, вот человек, а это дерьмо...
С Анатолием Михайловичем мы встречаемся довольно часто: по поводу... и просто так. Иногда я заезжаю в училище, присутствую на занятиях, слушаю его беседы с ребятами, знакомлюсь с родителями оглоедиков, которые постоянно приходят к мастеру, а другой раз мы с Грачевым отправляемся на стадион, или в Дом кино, или на его любимую рыбалку, где не столько ловим рыбу, сколько отключаемся от городской суеты и спокойно толкуем обо всем на свете. Отношения наши постепенно упрочняются, и встречи незаметно делаются привычкой.
Не так давно Грачев попросил меня поговорить с ребятами о книгах. Ему никак не удавалось точно определить тему беседы, и, насколько я понял, Анатолий Михайлович хотел, чтобы я поделился своими мыслями о значении и роли книги в человеческой жизни.
Лектор я неважный, что и сколько читают мальчишки, не знал и начал с вопроса: какие книги вы любите больше всего?
К моему удивлению, ничего вразумительного ребята ответить не сумели. Были названы всего две-три книги, и я даю голову на отсечение, что назвали их только для того, чтобы не молчать вовсе.
– Стоит ли повторять прописные истины, ребята, стоит ли втолковывать, что книга – друг, учитель и все такое прочее? Это сказано до меня, сказано самыми авторитетными людьми, известно всем, кто хоть немного учился в школе... Я просто не представляю, как можно жить на свете, не читая, например, Чехова...
– Чехова мы проходили, – подсказал кто-то из группы, – "Каштанку" и еще это... ну, про шиликшпера и гайки...
И тут я, признаюсь, разозлился:
– Проходить можно мимо киоска, мимо фонарного столба, вдоль тротуара. "Проходить" Чехова нельзя! Чехова надо постигать, Чеховым надо жить. Никто не научит вас любить человека, уважать людей, сочувствовать чужой беде лучше Чехова. Все вы, насколько я заметил, с почтением относитесь к Анатолию Михайловичу Грачеву. Так неужели вы уважаете его только за мастерство, только за отличное владение инструментом? Думаю и даже уверен, вы не раз удивлялись способности Анатолия Михайловича разбираться в ваших характерах, проникать, что называется, в ваши души, угадывать ваши желания, причины ваших обид. Верно? Учить и воспитывать, не владея секретами человековедения, невозможно, а начинается эта наука с настоящей литературы. Вот почему Чехова нельзя проходить, Чехова надо постигать! И не только Чехова! Толстой, Лермонтов, Достоевский, Хемингуэй, Горький, Сент-Экзюпери, Куприн – великие учителя жизни. Не познакомившись с ними, вы, возможно, и станете первоклассными слесарями, но никогда не испытаете многообразия радостей жизни... – вот примерно в таком духе говорил я ребятам о книгах и литературе, не ожидая, конечно, никаких дурных последствий.
С неделю после этого мы с Анатолием Михайловичем не виделись, а потом я услышал:
– Ну и дали вы мне по мозгам! До сих пор не могу в себя прийти...
– Не понимаю, – сказал я, – чем вы недовольны?
– Наругали оглоедиков, насрамили, они схватились за книжки. И что теперь получается: один Чехова читает, другой – Экзюпери, третий Куприна... И все спрашивают про то, про это, а мне как быть?
– Я сказал им что-нибудь неверное?
– Все вы очень верно растолковали, только сначала надо было меня просветить, дать время на подготовку. – И, вздохнув, как бы подвел итог: Безнадежное дело серость маскировать...
– Могли бы и не прибедняться, – сказал я.
– А я не прибедняюсь. Культуры мне не хватает, не внешней – как вилку, ложку держать, галстук завязывать, – а настоящей культуры маловато... И не вы тут виноваты – сам...
Мне стало неловко, и я попытался смягчить ситуацию. Стал говорить, что Грачев напрасно казнится, надо учитывать условия, в которых он рос, воспитываясь без родителей...
Говорил я довольно долго и, как мне казалось, вполне убедительно. Но стоило взглянуть в лицо Анатолия Михайловича, увидеть насмешливые искорки в глазах, и я понял, – сейчас получу... И получил.
– Так можно все оправдать, – терпеливо выслушав меня, сказал Грачев. – Так всегда виноватые на стороне будут. А я убежден, что бы в жизни ни случилось, если ты настоящий человек и настоящий мужчина, вини прежде всего себя. Приятель разводится и на чем свет стоит клянет жену. А ведь сам виноват! От стоящего мужа нормальная жена к соседу не убежит. А если даже жена недостойная и кругом виновата, все равно молчи – сам выбирал и не разглядел, что за птица твоя "подруга жизни". Другой пример: молодой мастер напился, угодил в вытрезвитель и жалуется: мол, напоили и бросили. Спрашиваю: "Для чего пил? Сам ведь пил, не насильно... себя и вини!" Это все из жизни. Или вот: мальчишка получил законную двойку, а его послушать – кто виноват? Во-первых, учительница – спросила, когда он не ожидал; во-вторых, "Спартак" – играл с киевским "Динамо", и он, вместо того чтобы уроки делать, у телевизора проторчал; в-третьих, виноват еще Колька – тихо подсказывал... Нет уж, не утешайте. Сам человек за себя в ответе, только сам.
Незаметно мы возвращаемся к нашему постоянному и главному разговору о мальчишках.
– Вы когда-нибудь обращали внимание на выражение лица мальчишки, когда он просит у отца двугривенный? Обратите... Присмотритесь и хорошенько подумайте над тем, что увидите...
Почему-то мне вспоминается почти забытое детство. Конечно, своего лица я не мог видеть, а если бы и видел, не запомнил, но чувство стеснения, отчаяния и чего-то еще, липкого и унизительного, возникавшее каждый раз, когда мне, двенадцатилетнему пацану, приходилось обращаться за деньгами к родителям, оказывается, еще не совсем выветрилось... живет.
– Мальчишка просит у отца двадцать копеек. Возможные варианты? Отец не спрашивая, для чего деньги и почему нужен именно двугривенный, небрежно дает монету и проходит мимо. И есть в отцовском жесте что-то оскорбительное, будто милостыню подал... Это легкий случай! Бывает, бдительный родитель долго выясняет, так ли уж нужны сыну двадцать копеек. Не собирается ли он истратить их на сигареты?.. Не довольно ли будет гривенника?.. В итоге – за двадцать копеек мальчишка унижен на полный трояк. Это уже трудный случай! Между такими, крайними, вариантами с десяток промежуточных. И вот что получается: легкие деньги – плохо, трудные деньги – тоже плохо. Мы стараемся обходить проблему материальной зависимости детей от родителей, помалкиваем, делаем вид, что ничего такого вообще нет, а между тем половина неприятностей начинается с копеек. Даже не с самих копеек, а с того сложного клубка взаимоотношений, который завязывается и часто запутывается именно на этой почве. И тогда приходится по живому резать... Через сорок минут предстоит подобная операция. Если есть желание, можете поприсутствовать. Поучительный будет разговор, хотя и скучный.
Пока Анатолий Михайлович говорит, он низко опускает голову, словно хочет боднуть собеседника – есть у него такая привычка, я думаю: "Вот он всегда такой – стремительный и неожиданный. Выдал мне "за литературу", признал свои промахи и тут же, без передыха, понесся дальше".
Иногда Грачев кажется непоследовательным, вероятно, он и на самом деле не взвешивает заранее каждое слово, не репетирует каждый жест, но курс свой держит точно и цель видит ясно...
Не знаю, возможно ли другому человеку скопировать воспитательные приемы Анатолия Михайловича, скорее всего нельзя, но наблюдать за ним, учиться его искренней увлеченности – одно удовольствие...
В кабинете завуча никого постороннего, кроме меня, нет. Грачев сразу объясняет, кто я, почему здесь, и спрашивает:
– Не возражаете, чтобы разговор происходил в присутствии товарища?
Вижу испуганный взгляд, замечаю нервные движения пальцев, слышу чуть хриплый голос матери:
– Как сами считаете, Анатолий Михайлович...
– Я считаю, Сергею будет полезно. Так вот, первый вопрос: сколько вы зарабатываете, Мария Афанасьевна?
– Сдельно работаю, когда сто десять, когда сто двадцать...
– Запиши, Сергей: на круг – сто пятнадцать. Правильно, Мария Афанасьевна?
– Правильно.
– За квартиру сколько платите? За свет? За детский садик Тани? Вычеты? Словом, сколько на сторону уходит?
– За квартиру шесть рублей, за свет – три, за детский садик десятку, – испуганным голосом перечисляет Мария Афанасьевна...
– Сколько остается, Сергей? – строго спрашивает Грачев.
– Девяносто семь.
– Синяя куртка Сергея сколько стоила?
– Сорок три рубля.
– Так. Сколько остается?
– Пятьдесят четыре, – хмуро отвечает мальчишка.
– Тане в прошлом месяце что-нибудь покупали?
– Ботиночки изорвались... и колготки покупала...
– Сколько истратили? – все тем же жестким голосом спрашивает Грачев.
Я смотрю в лицо Анатолия Михайловича и не узнаю его – прищуренные глаза стали недобрыми, рот поджат. Такой обычно добродушный и располагающий к себе, он выглядит отчужденным и совсем не мягким.
– Одиннадцать рублей отдала...
– Что остается, Сергей?
– Сорок три...
– Себе покупали что-нибудь?
– В прошлом месяце не получилось... что осталось – на питание, ну и в дом тоже кое-чего по мелочи надо было...
– На мелочи сбрось, Сергей, тринадцать рублей. Не много будет, Мария Афанасьевна?
– Нет, что вы...
– Что осталось?
– Тридцать.
– Сколько получается на день, Сергей?
– Ну, рубль.
– А в училище на сколько тебя кормят?
– На рубль пять.
– Погляди теперь матери в глаза и скажи: есть у тебя совесть или нет? Что заработал, до дому не донес, так? Так. И матери на еду меньше, чем тебе, осталось. Так? Так. А вы, Мария Афанасьевна, небось и ему и Тане яблоки покупали, мороженое?..
– Покупала.
– Как это называется?
Наступает долгое и трудное молчание. Молчит мать, вздыхает и смотрит в сторону, молчит Сергей, уставясь в пол и дыша чуть слышно. Какое-то время молчит и Грачев.
– Как думаешь, Сергей, будь отец жив, позволил бы он такое?
Молчание.
Мария Афанасьевна украдкой вытирает глаза.
– Ты мужчина или тряпка? Знаю, деньги не пропил, в карты не проиграл, купил коньки. Но разве это меняет дело? Почему ты не принес получку матери и не посоветовался, как быть? В чем мама тебе отказывает? Отказывает?
– Нет, – едва слышно выговаривает мальчишка.
– А сейчас мать по чьей вине плачет? Или мало она без тебя в жизни плакала?
Молчание.
– Молчишь? Я тебя учил и учу не молчать, а отвечать за свои поступки. Отвечай.
Я хотел... я хотел... – чуть слышно выговаривает Сергей и больше ничего уже сказать не может.
– Хотел! Все всегда чего-нибудь хотят. Нормальное дело. Но этого мало – хотеть. Надо еще соображать, что можешь, а чего не можешь себе позволить.
– Вообще-то, Анатолий Михайлович, – не выдерживает мать, – я на Сережу не жалуюсь, он неплохо ко мне относится и Таню жалеет... Конечно, в этом месяце нехорошо получилось, мог бы и подождать и спросить, тем более зима уже кончилась...
– Неправильно рассуждаете, Мария Афанасьевна, и напрасно сыночка под защиту берете. Не маленький. Мужчина. И должен сначала думать, а потом действовать. Что это за мужчина – над собой не хозяин? Я лично и руки такому не подам... А чего ревешь? Себя жалеешь? Жалеть, между прочим, мать надо. Удовольствие ей все это слушать и нам, посторонним людям, в глаза смотреть?..
Грачев поднимается и обрывает разговор:
– Вас, Мария Афанасьевна, прошу быть в дальнейшем построже. Что касается Сергея, пока не придет в чувство и не поймет, как надо жить, я с ним разговаривать буду только по делу. Все.
Мария Афанасьевна поспешно прощается и выходит из кабинета завуча. Неслышно исчезает Сергей. Грачев медленно вышагивает от окна к двери и снова от двери к окну, дышит редко и шумно, словно после неудачного подхода к: штанге.
– Ну черт, после такой экзекуции ничего на свете не хочется.
– Думаете, поможет? – спрашиваю я.
– Что значит – "думаете"? Не может не подействовать. Тем более Сережка парень неизбалованный. И учится хорошо. И к матери относится правильно. Сорвался. У них это бывает: хочу! И пусть трава не растет, а дай!.. Родители сами виноваты – потворствуют... А вообще-то я не ожидал, что он так легко протечет. Сережка упрямый, упрямые труднее плачут... подействовало, зацепило...
Мы собирались уже уходить из училища, когда я, соединив многие предшествовавшие разговоры с тем, которому был только что свидетелем, спросил:
– Вот вы, Анатолий Михайлович, заставили Сергея бюджет семейный с карандашом проанализировать, а сами вы такой анализ, я имею в виду своих доходов, делаете?
Он заулыбался и ответил с легкостью:
– Мои доходы и без карандаша подсчитаешь не запутаешься.
– Значит, работа в училище, с точки зрения заработка, вам невыгодна? – спросил я.
– Ясное дело – сплошной убыток.
– Так почему же вы все-таки работаете?
– Из всех вопросов, что вы мне до сих пор задали, этот и самый трудный, и самый простой. Во-первых, я не считаю, что выгода или невыгода выражается только в рублях. Во-вторых, чем прикажете измерять удовольствие? В-третьих, на любой работе ты ее, а она, работа, тебя ломает, и это тоже важно... Короче: здесь я не железки пилю, а людей изготавливаю! И это кое-чего стоит. С пацанами общаясь, сам лучше делаешься. На заводе я бы до сорока лет Толиком ходил, а тут Анатолий Михайлович... А рублей нам действительно маловато платят...
Медленно шел я из училища к остановке метро. Впереди были дела и встречи. Я еще не знал, как сложатся наши дальнейшие отношения с Грачевым, насколько мы сблизимся, насколько необходимы окажемся друг другу, но в одном не сомневался – мы не случайные соседи на земле и не просто нечаянно столкнувшиеся на перекрестке прохожие.
ДЕЛА ТЕКУЩИЕ И ЕЩЕ МИЛИЦИЯ
С утра еще Анатолий Михайлович заметил – Миша Юсупов подозрительно суетлив и беспокоен: то он просился выйти в туалет и исчезал минут на десять, то, когда Грачев приближался к его рабочему месту, что-то прятал от мастера, то подозрительно часто подходил к точильным кругам и возился над ними. По логике характера Юсупова, мальчишки быстрого, нервного, плохо управляемого, можно было ожидать какой-нибудь очередной каверзы. И Анатолий Михайлович держался настороже, хотя и не торопился вмешиваться, разоблачать Юсупова. Интуиция подсказывала: не трогай, не мешай, ничего плохого не должно случиться. Придись Грачеву держать ответ перед высокой методической комиссией, почему он в этот день предоставил непутевому ученику полную свободу действий, Грачев не ответил бы вразумительно.
– Опыт, знаете, подсказывал... и нюх – не мешай...
День подходил к концу, ребята начали сдавать работу. Грачев отвлекся, разглядывая угольники, – группа, выполняя заказ цеха ширпотреба, делала плоские мебельные угольники: стальная четырехмиллиметровая полоска, перегнутая под девяносто градусов, два отверстия на одном конце, два – на другом. Простая эта работа требовала аккуратности: угольники врезались впотай, и потому стороны у них должны были быть строго параллельны, а отверстия под головками шурупов раззенкованы точно. Ребята подносили готовые детали в металлических ящичках, докладывали: сорок шесть, сорок восемь, шестьдесят четыре...
Грачев брал один-два угольника, прищурившись, оценивал готовую деталь, иногда промерял расстояние между сверлениями или проводил пальцем по кромке, говорил: "Нормально" – и, отметив в журнале, кто сколько сдал деталей, ставил оценку. Почти вся работа была исполнена хорошо...
Он еще не понял, что произошло, но почувствовал – что-то случилось. В мастерской стало слишком тихо, ребята расступились. И по образовавшемуся проходу, как сквозь строй, к мастеру шел Юсупов. Он сгибался под тяжестью громадного противня, плотно набитого угольниками.
– Вот, двести семьдесят пять штук...
Грачев взял один угольничек, повертел в пальцах – придраться было не к чему, взял второй, взял третий... Промерил. Сработано было на совесть.
– Молодец, – сказал Грачев, – молодец, Миша. Докладывай.
Путаясь в словах, стараясь не слишком выдавать свою радость, Юсупов заговорил быстро и сбивчиво:
– Заготовки рубил подряд, в размер... Потом делал разметку и сверлил: одно отверстие левое, одно – правое... Потом пакет собирал, на два болта затягивал. Пакет – двадцать пять штук. И сразу две поверхности обрабатывал... Вторые отверстия сверлил через пакет: сначала – левое, потом – правое... – и тут же перебил себя: – Если хорошие приспособления сделать, можно и четыре отверстия сразу сверлить, еще быстрее будет...
Работа Юсупова получила общее признание, и группа решила: Юсупова объявить первым мастером дня, использовать его опыт. Тут же объявили соревнование на лучшую конструкцию приспособления.
Грачев был доволен. Дело, конечно, не в двух сотнях лишних угольников, а в том, что наконец-то удалось расшевелить Юсупова, направить неуемную его энергию в разумное русло.
Ребята убрали мастерскую, и дежурный доложил мастеру:
– Все в порядке.
По заведенному обычаю Анатолий Михайлович медленно пошел вдоль верстаков. Он не слишком придирался к уборщикам: знал – убрано, да и не было у него привычки фетишизировать чистоту в слесарной мастерской – все хорошо в разумных пределах. Но время от времени он приоткрывал инструментальные ящики и заглядывал внутрь. Так требовал этикет.
В третьем или четвертом ящике вдруг увидел: инструмент разложен, что называется, под шнурок, каждый напильник в своем гнезде, каждое сверлышко в пенале и молоток и ножовка на месте; и все деревянные ручки выкрашены ярко-желтой, блестящей краской.
У Грачева заныло сердце. Петя Шимонин был самым тихим, самым забитым и самым неспособным учеником из всей группы. Анатолий Михайлович едва ли не в первый день знакомства понял: из Шимонина слесарь не получится. По тому, как мальчишка брал в руки зубило, по тому, как взмахивал молотком, по тому, как напряженно орудовал напильником, можно было с уверенностью сказать – работа с металлом не его стихия. Но он старался. К тому же Грачев знал: обстановка в семье хуже некуда: мать пьет, отец неродной, чуть не ежедневно в доме скандалы...
И вот теперь Грачев смотрел на трогательные блестящие ручки и будто слышал едва различимый голосок мальчонки:
– Ну хоть это заметь, мастер! Похвали.
Грачев закрыл ящик, быстро закончил осмотр мастерской и сказал дежурному:
– Все в порядке. Свободны. Посмотри, пожалуйста, в раздевалке, если Юсупов не ушел, пусть на минутку вернется.
Юсупов примчался тут же, примчался встревоженный.
Анатолий Михайлович чуть улыбнулся и сказал:
– С работой все в порядке. Не волнуйся. Я вот о чем подумал: а что, если нам разбиться на пары? Один собирает пакеты и сверлит, другой, посильнее, опиливает боковые поверхности, потом первый разбирает пакеты... Как думаешь, пойдет?
– Сильному надо и опиливать и сверлить пакеты, а второму – остальное. Тогда пойдет, – наморщив нос, сказал Юсупов. – А заработок делить так: первому три, второму две доли. Обоим выгодно и справедливо.
– Пожалуй, – будто бы раздумывая, согласился Грачев. – Мне нравится твое предложение. Кого в напарники возьмешь?
Юсупов внимательно поглядел на мастера. Помолчал. В его непутевой голове происходила какая-то скрытая работа мысли – даже морщинки на лбу проступили. Ответил не сразу:
– Кого назначите, Анатолий Михайлович, я согласный.
– Спасибо, Миша. Предложи Шимонину. Надо...
– Хорошо, Анатолий Михайлович, я понимаю.
– Я уверен. Он будет стараться, – сказал Грачев.
– Факт, будет. И все-таки заработает...
– Ну и хорошо. А деньги у тебя есть?
– Два рубля, – с готовностью ответил Юсупов. – А сколько надо? Больше? Достану...
– Домой через Курский едешь?
– Через Курский.
– Там цветы должны продавать, Миша... Купи.
– Чего?
– Цветы купи.
– На кой?
– Матери отвези.
– Не знаете вы моей матери...
– У тебя сегодня праздник, Миша. Заработал хорошо. Отвези.
– А чего сказать?
– Ничего. Отдай просто так.
– Да она смеяться будет, Анатолий Михайлович.
– Не будет. Лично я не видел еще ни одной женщины на свете, которой неприятно было получить в подарок цветы. Поверь мне.
Совещание, как обычно, началось точно в назначенное время, в этом Балыков был строг и никаких, даже пятиминутных задержек не допускал.
Выслушали короткое сообщение заведующего учебной частью об успеваемости в теоретических дисциплинах и плане подготовки к предстоящим экзаменам.
Перешли к следующему вопросу.
Николай Михайлович прочитал заявление одного из родителей. Отец пространно, в весьма приподнятых выражениях высказывал свое неудовольствие молодым мастером, "который в ряде отдельных случаев позволяет себе предъявлять требования, не соответствующие возрасту, общей подготовке, а также моральному состоянию моего сына Борискина Валентина, который при прежнем мастере числился в передовых рядах как по практике, так и в еще большей степени по теории, а теперь скатился значительно вниз.
Хочу обратить внимание педагогического совета училища на молодой возраст мастера Андреади Григория Константиновича, его вспыльчивый характер и отсутствие педагогического такта, выразившееся и в том, что товарищ Андреади отказался дать мне объяснения по вышеуказанному вопросу, когда я предложил ему это...".
Заявление было длинным, склочным и не стоило того, чтобы, отнимая время у мастеров и преподавателей, читать его до конца. Но Балыков все-таки дочитал до самой последней точки и спросил:
– Какие будут мнения, товарищи?
– А почему не пришел на совещание этот Борискин, если он так обижен на Андреади? – спросил старый мастер Коновницын.
– Мы приглашали товарища Борискина, но он сказал, что сегодня не сумеет прибыть на совещание, – объяснил Николай Михайлович, – однако я думаю, что от того, присутствует товарищ Борискин или нет, существо вопроса не меняется.
– По-моему, этот вопрос вообще никакого существа не имеет. Андреади молодой – верно, и ни по нашему решению, ни по желанию Борискина старше не сделается, – сказал Коновницын.
– Этого папашу нам бы вызвать следовало, только не для того, чтобы его указания выслушивать! – сказала преподавательница физики. – Пусть бы он узнал, какое наказание Валентин Борискин, а не ученик.
– Не дальше как вчера Борискин сбежал с моих занятий, – подал реплику физрук.
– Минутку, товарищи! – призвал к порядку Балыков. – Что представляет собой Валентин Борискин, мы знаем. Но речь сейчас не о нем. Поступило заявление, верное или нет – другое дело, наша обязанность ответить по существу. Я бы попросил Григория Константиновича в двух словах обрисовать положение. Пожалуйста.
Встал черноволосый, подтянутый парень, меньше всего походивший на преподавателя, и четко, по-военному, заговорил:
– Докладываю суть: Валентин Борискин отказался участвовать в уборке мастерской. Сообщил, что у него грыжа и поднимать тяжести запретил врач. Имея некоторое представление о Борискине, я приказал принести медицинскую справку с указанием, какие работы он производить может и какие не может. Справки Борискин не представил, и я отстранил его от занятий, полагая, что в мастерских работа физическая...
– Кому вы сообщили о своем решении? – спросил Балыков.
– Никому не сообщал.
– Почему?
– Разве я обязан каждую чепуху докладывать старшему мастеру?
– Продолжайте.
– Несколько позже позвонил отец Борискина и стал мне читать мораль. Я сказал: если интересуетесь успехами сына, потрудитесь зайти в училище, и я вас проинформирую. Все.
– Что вам ответил Борискин?
– Мне не хочется, Николай Михайлович, повторять его слов...
– Но это важно...
– Слова были оскорбительные, их смысл сводился к тому, что я щенок и не смею давать указаний старшему товарищу.
– И тут, Григорий Константинович, вы, надо думать, не остались в долгу? Высказались, как умеете высказываться?
– Николай Михайлович, не делом мы занимаемся. Хочет Борискин выяснять отношения, пусть явится, не хочет – напишем ему, что по телефону училище справок о своих воспитанниках не дает, – сказал Коновницын, – и дело с концом.
– Товарищи, товарищи... – снова призвал к порядку Балыков. Но тут зазвонил телефон, и Николай Михайлович отвлекся.
Грачев сидел и злился. Ему ужасно хотелось вмешаться и сказать слово в защиту Гриши Андреади, мастера молодого, во многом неопытного, но исключительно добросовестного и преданного. А главное, Анатолию Михайловичу претила подноготная этой истории – Борискин-старший работал в плановом отделе завода и от него в какой-то мере зависело, выгодные или невыгодные заказы попадают в училище.