355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Маркуша » Большие неприятности » Текст книги (страница 1)
Большие неприятности
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:41

Текст книги "Большие неприятности"


Автор книги: Анатолий Маркуша


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Анатолий МАРКУША
БОЛЬШИЕ НЕПРИЯТНОСТИ



Фрагменты одной жизни
РОМАН
Рисунки В. МОЧАЛОВА
Вместо предисловия
 
Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Цель творчествасамоотдача,
А не шумиха, не успех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех.
Но надо жить без самозванства,
Так жить, чтобы в конце концов
Привлечь к себе любовь пространства,
Услышать будущего зов.
И надо оставлять пробелы
В судьбе, а не среди бумаг,
Места и главы жизни целой
Отчеркивая на полях.
И окунаться в неизвестность,
И прятать в ней свои шаги,
Как прячется в тумане местность,
Когда в ней не видать ни зги.
Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
И должен не единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым, и только,
Живым, и толькодо конца.
 

Вечер превращает росу в иней, утро превращает иней в росу.

Жан-Поль.

Все это было, было, было...

Александр Блок.

То, что я собираюсь рассказать, правильнее всего назвать фрагментами одной жизни. Я собираюсь говорить главным образом о своих просчетах, промахах, ошибках – словом, о теневых сторонах существования, что не украшают жизнь, а делают ее труднопроходимой.Разумно спросить: а чего тебя, брат, на такие саморазоблачения тянет?

Скрывать нечего, лакировать тоже: отвечу.

Когда выходишь к четвертому развороту, когда впереди последняя прямая – это соображает каждый зеленый пилотяга, – маневрировать не приходится, самое время подумать о душе.

В моем понимании подумать о душе – значит поддержать идущего вслед, чтобы не споткнулся там, где я шишку набил, открыть глаза сменщику на мои грехи – не греши подобно! А отважишься, знай, какой ценой за это приходится платить...

Должности мои, звания – чешуя. С них разговор начинать не стоит. Существенно одно: я – летчик.

Если хорошенько подумать, летчик – не только и даже не столько профессия, сколько состояние, образ мыслей, стиль поведения, отличающие человека этого сословия ото всех остальных людей тем, что он – летчик – способен, забыв о рулях и прочих органах управления, вообще обо всей материи, образующей самолет, свободно перемещаться в небе.

Только не спешите подсказывать: как птица!

Настоящий летчик делает это много лучше птицы.

Таким образом, я утверждаю: летчик – существо особое, сформированное землей, небом и самолетом.

И суд над нами особый: высшая его инстанция – земля.

Земля строга и бескомпромиссна, молча принимает и лейтенантов, и генералов, разумеется, летающих. Льгот – никому.

Что-то в последнее время небо мне снится.

Раньше, пока летал, никогда этого не было, а теперь – списали с летной работы – и снится.

Все чаще не праздничное, не голубое в белых, как невеста, нарядных облаках, а сумрачное, тревожное.

И снова чувствуют руки холодок тумблеров, жесткую выпуклость ручки управления, так плотно ложащейся в пальцы; и жмурятся, глядя мне в лицо, зеленоватыми глазами циферблаты приборной доски...

Готовясь к взлету, я уменьшаю ультрафиолетовый подсвет кабины, прислушиваюсь к двигателю.

Так снится.

«Верь только приборам», – должен сказать я прежде, чем начать разбег. И говорю: «Верь только приборам!»

Нарастает скорость – я это чувствую спиной: прибывает... еще и еще, сейчас будет отрыв... Есть. Шатнулись – самолет и я – чуть вправо, чуть влево, пошли вверх...

Весь мир теперь – в колеблющемся силуэтике авиагоризонта да на острие стрелки, счисляющей скорость: пока есть скорость – летишь, нет скорости – падаешь.

Не глядя, на ощупь, нахожу и вдавливаю шарик крана шасси. Перевожу кран до упора вверх. Краем глаза замечаю: гаснут зеленые точки в указателе... Жду. Есть – одна красная... вторая... Все три есть – шасси убралось и встало на замки.

Берусь за головку крана щитков и тоже перевожу вверх. И сразу машина делается вроде легче, податливей, довольно пальцем шевельнуть, как силуэтик авиагоризонта опустит левое крылышко, поднимет правое, поползет вверх или, напротив, опустится под черту искусственного горизонта.

Лечу.

За остеклением тесной кабины непроглядная ночь, лишь навигационные огоньки на кончиках крыльев – зеленый справа и красный слева – светят мне из-за борта. Только и на этот умеренный свет заглядываться нельзя: отвлекает от игруш-ки-силуэтика, повторяющей каждое движение машины.

Высотомер успел накрутить уже не одну тысячу метров. И компас безмолвно диктует: идешь заданным курсом...

Облачность должна вот-вот кончиться. Прежде чем это случается, вижу: вдоль остекления понеслись сероватые размытые клочья. И, будто занавес взвился, открылось чистое небо. Глубочайшая маслянистая чернотища забрызгана сияющими крупинками звезд – большими, поменьше, совсем маленькими, с булавочную головку. Это и есть настоящее ночное небо.

«Не смотри по сторонам», – должен сказать я себе. И говорю: «Не смотри по сторонам».

Знаю, моргнуть не успеешь, звезды лишат ощущения пространства: низ сместится вверх, верх опрокинется под ноги... завертит, и никакие приборы не помогут. Останется одна надежда – парашют.

Бондаренко выручил. Михалева выручил. Загри-цу не помог: высоты не хватило.

Но я лечу во сне. И сон раздвигает границы возможного: самолет странным образом истончается и слоями стекает с меня. Легко, безболезненно, тихо. Я сознаю невозможность происходящего и все-таки испытываю какой-то удивительный, не поддающийся оценке восторг.

Вот уже руки мои ощущают плотность живого воздуха, и плечи входят в его упругий поток... Больше не нужен искусственный горизонт, и указатель скорости ни к чему: я слышу шелест звезд и по ясному их звуку сужу о скорости – растет... уменьшается...

Осторожно!

Я опрокидываюсь на спину и лечу так: лицом к звездам. Странная мысль приходит в голову – вернусь, и меня обязательно спросят: где машина? Что отвечать? Усмехаюсь во сне и успокаиваю себя: больше половины, если не все, совершенные мною «геройства» были стимулированы страхом – а ну как спросят: «Почему вьшрыгнул, почему бросил машину?»

И меня прохватывает озноб: а вдруг не поверят? Как это самолет сполз? Какими такими слоями?

И окажусь виноват.

Ведь это так удобно – списать беду за счет летчика. Экипаж не подготовился должным образом... Командир корабля допустил преступную небрежность, за что и поплатился. Мертвые сраму не имут. Так говорится. Говорится легко, бездумно. Но так ли на самом деле?

Или живым спокойнее, когда виноваты мертвецы?..

Вот бы выскочить из сна. Я бы многое порассказал, как это бывает наяву. Но звезды не отпускают.

Звезды шелестят, подмигивают и тихонько кренятся: я оборачиваюсь лицом вниз, сжимаюсь, и покинувший меня самолет возвращается.

Натекает.

Материализуется.

Больше времени ни на что не остается: покачивающийся силуэтик в авиагоризонте, стрелочка указателя скорости, высотомер...

Немного позже приказываю себе: «Установи стрелку радиокомпаса на ноль. Проверь остаток горючего... Снижайся...»

Уходить от звезд не хочется, но время. Делаю, что положено, и неотступно, ежесекундно помню: внизу земля.

Притаилась и ждет.

Прощайте, звезды!

Будь милостивой, земля. Я иду к тебе на последнем горючем.

У вернувшегося из полета исчезают крылья, и земной груз с новой силой сваливается на плечи. Почему? Не знаю. Но это так. Всегда...


* * *

Сначала ничего не было, а потом я вдруг увидел: она тоненькая-тоненькая и будто вся на пружинках... и не просто двигается, а... переливается, как ручеек.

Жутко была она все-таки красивая, Наташка.

И я стал глядеть на нее, не отрываясь, пока не сделалось больно дьппать.

Потом, уже после физры, подошел и, как будто нечаянно, тронул. Она ничего, засмеялась и спросила:

 – Ты почему такой несильный? Вот Фортунатов Митясильный!

И убежала, а я стал думать: при чем тут Фортунатов? Онтолстый и большой... Правильно. Но это необязательно, раз толстый, то и сильный... А еще бывает, хоть и сильный, да трус. Кто сказал, если толстый и сильный, значит, обязательно храбрый?

Так я шел по коридору, думал, а оннавстречу, Фортунатов. Идет, жует. Он всегда жуетяблоко или конфету... или пустым ртом жует.

 – Эй,сказал я,жиртрест! Не лопни!

Но он даже не посмотрел в мою сторону, вроде не видел, не слышал. А я так понимаю: не желал слышать.

Как вы думаете, это приятно, если тебя не желают слышать?

И почему?

Может, он меня презирал? Но кто имеет право презирать человека, если тот не фашист, не предатель, не ябеда и не трус? Вот вопрос!

А может, Фортунатов считает, что ятрус? Но Колька Абаза никогда не был и никогда не будет трусом!

С этим я вошел в класс.

Ребята еще галдели, рассаживаясь по местам. Я сразу подошел к Митьке и спросил:

По-твоему, ятрус? Да?

Иди ты,сказал Митька.

 –  Нет, ты скажи: ятрус?

И он не ответил!

А молчание что? Молчание – знак согласия! Словом, мне пришлось щелкнуть его по носу и предупредить:

 –  Смотри у меня!..Больше я ничего не успел сказать: вошла Мария Афанасьевна. Ее мы уважали, и потом у Марии Афанасьевны опять муж умер. Второй. Не хотелось расстраивать.

На уроке Наташка прислала записку: «Героический герой! С ума можно сойти – не побоялся пощекотать Митьке под носом! Ура!»

«Странно,подумал я,чего она из-за Фортунатова выступает?»

Потом, дома, я все старался решить: кого бы должна выбрать НаташкаАбазу или Фортунатова, если совсем-совсем по-честному?..

И получалосьменя!

Мне даже приснилось: Наташка на физре выводит меня из строя, за руку; поворачивает лицом к ребятам и говорит всем: «Я выбираю Колю Абазу, а Фортунатов бабуин и обжора». В слове «бабуин» слышалось что-то замечательно пренебрежительное, хотя я и не догадывался тогда: бабуиныпорода обезьян.

Но то было во сне, а на самом деле Наташа или не обращала на меня внимания или поддразнивала и по каждому поводу заводила: «А вот Митя!.. Фортунатов!! Митя!!!»

В конце концов вся эта музыка мне надоела.

И вот что я придумал: вырвал из нового альбома для рисования лист, толстенький такой, шершавый, и изобразил на нем маленькую стенгазету. Все чин чином: заглавия с завитушками, разные картинки, синий ящик «Для писем...» И раскарикатурил Наташку вместе с ее Митькой! Рисовать я будь здоров рисовал, да еще разозлился.

На другой день специально пришел в школу пораньше, прокрался в класс первым и прямо к Наташкиной парте приклеил свою газету. Наглухо. Был такой особенный клей авиационныйэмалит. Вот им.

Ну, ясно, когда ребята увидели,смеху... И все догадались, чья работатак я один в классе мог,но и не докажешь, что Абаза: следов нет! А не пойман – не вор... Все чисто сработал!

Удивительно дальше получилось: ребята галдяткто за Наташку, кто против, – а сама она ни слова, будто все это ее вообще не касается. Смотрит на меня обыкновенно, вроде даже улыбается.

Чудно!

И только после уроков окликает в раздевалке и медленным, как будто засыпающим голосом спрашивает:

 – Не можешь объяснить, Колька, – а сама юбчонку задирает и у меня, можно сказать, под носом чулочные резинки перестегивает, будто я пустое место, будто меня нет, – не можешь объяснить: почему ты такой недоумок?

Ух, и презирала она меня!

А голос ни на одном словечке не спотыкнулся, не заспешил.

Не думал я, что на всю жизнь резинки эти запомню, а главное, тот невидимый лед в ее глазах, обжигавший страшнее огня...

И уж совсем не предполагал, что опалит меня тем льдом еще не раз в долгой моей жизни.

Не так давно занесло меня на старое летное поле. Ну, поле как поле, что земле сорок лет – мгновение... А вот ангар наш заметно постарел, облупился. Теперь его используют для вспомогательных нужд, самолеты в ангаре больше не ночуют.

В ту давнюю пору, когда ангар был еще молодым, меня, вопреки желанию, оставили инструктором в летной школе. Тогда существовал порядок: в конце рабочего дня инструкторы, перегонявшие машины с полевой площадки, где они трудились от зари до зари, подходили к основному аэродрому на бреющем и садились без знаков – классическое матерчатое «т» и ограничительные полотнища на этот случай не выкладывались. И особым шиком считалось касаться земли возможно ближе к ангару.

Подобная вольность была не бессмысленна: ожидалось, что на войне придется (и пришлось!) приземляться на полосах ограниченных размеров и, уж конечно, соблюдать строжайшие правила маскировки, так что никаких знаков не будет. Вот и тренировались между делом.

В тот день мы подлетели к основному аэродрому на заходе солнца. Первым пошел на посадку командир эскадрильи. Мне с воздуха было хорошо видно, как четкая тень его самолета бежит впереди машины, как проносится по ангарной крыше, падает на землю и сливается с колесами в каких-нибудь пятидесяти метрах от ангара. Подумал: солнце в спину подсвечивает – помогает, собственные колеса видны, можно и расчетик сделать... и притереть в точечку. Следом за комэском приземлились командиры звеньев, а там подошла и моя очередь. Прицелился я самолетом в середку рыжей ангарной крыши, уменьшаю скорость... Ползу и соображаю: а если еще носик ей приподнять? И приподнял, са-амую малость, а оборотиков прибавил. На пределе иду. И надо же – не услыхал, почувствовал: колеса по крыше – чирк! Еле-еле, воздушно так, будто мимолетным поцелуем скользнули...

Первая мысль: на земле заметили или нет?

Делаю, что надо, убираю обороты, подпускаю самолет пониже, плавно тяну ручку на себя, – а в голове гудит: что, если заметили?

Ах, какая трава зеленая!

И цветочки белыми пятнышками проступили...

Ничего хорошего ожидать не приходится. Как начнут клевать, не отбрешешься. Что же делать?

Клин клином?

Победителей не судят?

Пожалуй, ни одна из этих расхожих мудростей толком в голове не пропечаталась. Так – мелькнули.

А руки и ноги свое знают. Строго выдерживая направление пробега, я плавно вывел двигатель на максимальные обороты и... пошел на взлет. Надо было замкнуть круг еще раз, зайти на посадку, снизиться точно так, как я снижался, «поцеловать» ангарную крышу в той же самой точке, приземлиться и повторить все снова.

Для чего?

То, что удается однажды, можно отнести за счет случайности. Действие, повторенное дважды и тем более трижды, само собой переходит в иное качество – превращается в умение или даже в мастерство, а может быть, и в виртуозность...

В тот вечер машину я не разбил, сам не убился, словом, ничего такого – сверх... – вроде не случилось. Но стоять перед командиром эскадрильи пришлось. Шалевич глядел на меня как-то странно, даже и не гневно, скорей, недоумевая, и спрашивал:

 –            Ты на первом заходе нечаянно или намеренно по крыше чиркнул? Только, пожалуйста, не ври.

Как быть? Сказать все по правде? Но он же видел: я повторил заход и раз, и два... Значит, могу! Я молчал, выигрывая время.

– Ну, Абаза, что скажешь?

– Так вышло, командир, – сказал я чужим языком, ожидая: вот сейчас будет! Но ничего не случилось. Комэск смотрел и вроде не видел меня. Не повышая голоса, Шалевич рассуждал будто сам с собой:

– Вышло? Очень интересно. Сначала – вышло, а потом ты стал работать Чкалова, Абаза? Стал изображать Рихтгофена?..

Я молчал, стараясь догадаться, что он думает обо мне. Но глаза Шалевича упорно ускользали от моих глаз.

 –            Ты – щенок, Абаза, наглый и глупый. – Тут он было пошел прочь, но вернулся и сказал: – Трое суток ареста. Будешь думать, потом доложишь всей эскадрилье: зачем ты это делал. Именно – зачем?

Как странно устроено в жизни: тебя всегда о чем-то спрашивают, и ты не можешь или не имеешь права не отвечать.

Куда бы лучше самому спрашивать... себя... И отвечать тихонько – по секрету...


* * *

Чем меньше знаешь, тем уверенней судишь: ошибка общечеловеческая, возможно, даже «конструктивная». Говорю по собственному опыту. Едва приобщившись к авиации и почти ничего еще не ведая, я уверенно повторял следом за многими и многими желторотыми пилотягами:

 –  Только бы не оставили инструкторить в школе...

Почему? Какие доводы у меня были против работы инструктора?

Что за летчик, если он пожизненно привязан к одному аэродрому!

Каждый день круг, зона, и снова круг, и снова зона... сдохнуть от однообразия.

В строевой части свободы больше, не то что в школе...

Это были главные и наиболее, как мне казалось, убедительные доводы. Нет, я не претендовал на оригинальность, знал: точно так говорят все, кто не хочет оставаться инструктором. А таких, что хотели бы, я в ту пору не встречал.

И вот случилась колоссальнейшая неприятность: меня оставили в школе. О переживаниях говорить не стану. В армии переживания особой роли не играют: все решает приказ.

Запомнилась беседа с командиром эскадрильи. Он сказал нам, совсем молодым ребятам:

 – Ваше настроение мне понятно, и об этом пока рассуждать не будем. Хочу обратить внимание на одну особенность вашей начинающейся службы. Думаю, такое вам в голову не приходило: инструктору самой должностью, можно сказать, автоматически обеспечено уважение... На, держи! И твое дело не завоевывать, как на любом другом месте, а лишь подтверждать даровой авторитет!

Тогда мы не сумели в полной мере оценить этих слов. Пожалуй, оно и понятно: пока не пройдешь сквозь недоверие, пока не случится преодолеть косые взгляды окружения, пока не испробуешь на собственной шкуре, как дается это самое уважение, трудно правильно понять цену готового авторитета.

Начал я работать инструктором без восторга. Деваться было некуда, вот и делал, что велели: прослушал некоторое число лекций по методике и принял свою первую в жизни курсантскую группу. Тогда все это быстро делалось.

Спустя неделю, наверное, прихожу с полетов в общежитие, настроение – полнейшая неустойчивость. Смотрю: на тумбочке бандероль. Мне... Та-а-ак! Интересно. От кого бы?..

Обратный адрес?

Господи, в жизни не мог предположить, что она обо мне вспомнит! От Александры Гавриловны, моей школьной директрисы, бандероль!

Ободрал упаковку, оказалось – книжка. Авторы Монвиль и Коста, перевод с французского, название «Искусство пилотажа»... И на первом листе надпись: «Николаю Николаевичу Абазе – моему молодому коллеге с пожеланием успеха и долгих-долгих лет!..»

Надо же – коллеге!.. А вообще-то правильно: она – школьный работник, и я теперь тоже шкраб... Когда-то так называли учителей.

И как только Александра Гавриловна про меня вспомнила? Книгу нашла... Догадалась.

Монвиль и Коста, оказывается, летчики, многие годы работали инструкторами...

Скажи, пожалуйста!

Но самое главное оказалось впереди – в «Искусстве пилотажа» я прочел: «Хороший инструктор – редкая птица: он должен обладать взглядом орла, от которого ничего не скроется, кротостью белого голубя, мудростью совы и неутомимым красноречием попугая, который изо дня в день повторяет хорошие советы».

Эти слова я выучил наизусть. Но дело не в словах! За ними начинался новый взгляд на ремесло. Шутка ли, это мне следовало обладать орлиным взглядом, мне! А откуда было подзарядиться мудростью?.. Словом, благодаря этим словам я впервые попытался посмотреть на себя как бы со стороны и увидеть, чего же мне не хватает...

Трудно сказать, каким я был инструктором. Сначала, как все, робким и неровным, постепенно чему-то научился, что-то перенял от других летчиков, постарше... Но, если считать требования Монвиля и Косты минимальными, хороший инструктор из меня не вышел: кротости белого голубя во мне, увы, никогда не было...

Сегодня я чрезвычайно высоко оцениваю время, проведенное в инструкторской упряжке: пока я учил других, многому научился сам.

Без лишней скромности уточняю: сам научил себя.

Не так давно я получил неожиданно письмо от незнакомого юного лейтенанта. Смысл послания сводился к тому, что он просил помощи: «Не дайте погибнуть на инструкторской принудиловке. Я окончил училище с отличием, а меня оставили тут»... И очень он нелестно отзывался о своей работе, приводя те же доводы, что когда-то казались мне безупречно убедительными, а еще добавлял: «И что трудного, что интересного в этой работе – показывай, как надо, да ругай, когда курсант делает как не надо... Пожалуйста, не удивляйтесь, что я прошу помощи у вас: вы – старый летчик, и если честный человек, не станете доказывать, будто инструкторская работа доставила вам много радости...»

Письмо требовало ответа. Но какого?

Мне уже случалось слышать: «Время нынче такое – без протекции далеко не уедешь». Но как быть применительно к авиации?.. Положим, устроить, посодействовать, поспособствовать, помочь попасть в училище или «организовать» хорошее назначение, даже продвинуться по службе – штука возможная. А как пилотировать? Как пробиваться сквозь многоярусную облачность, как находить путь к звездам в непроглядной ночи?..

Никто не протянет руку на высоту тысяч в двадцать, чтобы в нужный момент прибрать обороты или вовремя уменьшить крен...

Может быть, я старомоден, только с этим уж ничего не поделаешь: не нравятся мне молодые люди, ожидающие и тем более требующие помощи от влиятельных стариков. Но это даже не главное: юный лейтенант, очевидно, считал меня честным человеком... Удивительное совпадение! Я тоже всегда думал: Абаза – не трус, Абаза – человек честный... Только у нас не совсем совпадающие представления о некоторых понятиях.

«Я – честный человек, ты прав, – написал я моему корреспонденту, – и потому признаюсь: инструкторская работа доставила мне куда больше неприятностей, чем радости. Верно. Но справедливо и то: если я выжил на войне, если меня хватило на двадцать лет испытательской работы, то прежде всего благодаря тому, что я начинал инструктором.

Я – честный человек и не хочу поэтому кривить душой».

Дальше я привел слова Монвиля и Косты, которые помогли мне смириться в свое время.

Ответа я не получил.

Или мой лейтенант не оценил мудрости французских коллег, или по молодости лет не научился еще быть благодарным. Что прискорбнее, судить не берусь...


* * *

В тринадцать лет у человека нет сколько-нибудь серьезного прошлого и оглядываться просто не на что. Может, именно поэтому я без особых сомнений взял из кухонного стола бабушкину старинную скалку, обвязал ее строго посередине крученой бельевой веревкой и отважился... Но прежде несколько слов о побудительных мотивах.

Наташка, наверное, уже целый месяц не смотрела на меня. Как я ни старался, она все равно пропускала меня, как пропускают картавые букву «р»... Я пробовал обращаться к ней напрямую, атаковать в лоб, но она делала такое лицо и так моргала ресницами, словно к ней обращался вовсе и не человек, а золотистый карп, например, или рыжая соседская такса. Я хитрил, маневрировал, но она или не замечала, или делала вид, что не замечает моих усилий.

Мириться с таким пренебрежением было невозможно.

Но что делать? Как заставить Наташку поглядеть на меня и, главное, увидеть: Абаза вовсе не тот, каким представляется? Правда, я выгляделвполне. Метр семьдесятрост. Плечив норме. И не сказать, что глупее других... в карман за словом никогда не лез... не трусил...

И это особенно важноне трусил!

В смелости своей я в ту пору не сомневался. Но кто, кроме меня, мог знать об этой доблести Абазы? Как угадать, что спрятано в человеке под толстой, непрозрачной шкурой?

Значит, надо показать, продемонстрировать смелость, рассуждал я, придать ей наглядность.

Так родился план.

Мы жили в квартире шестьдесят восемь, а Наташав квартире шестьдесят. В одном доме. Таким образом, я мог, укрепив крученую бельевую веревку к балконной решетке (для этого и понадобилась скалка), спуститься с нашего пятого этажа на ее третий и, вежливо постучав в балконную дверь, сказать что-нибудь ошеломляюще остроумное и неожиданное. Поди плохо?!

Текст приветствия готовить заранее я, разумеется, не стал: понадеялся на вдохновение. Склонность к импровизации – моя врожденная слабость.

И вот скалка прижата к прутьям, я бодро перешагиваю через ограждение, дергаю, проверяя веревку на прочность, и осторожно спускаюсь...

Под ноги не смотрю. Краем уха слышал: боязнь высоты приходит через материальную связь с землей, когда видишь ствол дерева, стену дома или марши парашютной вышки. Но, пока эта связь не попадает в поле зрения, человеку все трын-трава: страха нет!

Действительно, страха не было. Немного жгло ладони...

На балконе четвертого этажа, не замеченный никем, я отдохнул и стал спускаться дальше. Ладони начало жечь сильнее. А чуть позже пришел страх: веревка кончалась, ноги уходили в пустоту, а до Наташиного балкона оставалось еще сколько-то... и тут, чтобы узнать, сколько, я глянул вниз...

Отвага моя мгновенно иссякла, будто выключилась.

Правда, я успел цыкнуть на себя, собраться и сообразить: если слегка качнуться и в тот момент, когда стена пойдет навстречу, разжать руки, я непременно окажусь на балконе, а не пролечу без пересадки мимо...

Решение было правильным и единственным.

Однако мне пришлось качнуться раз, и два, и три, прежде чем хватило силы разжать пальцы, и не слишком грациозно приземлиться на чужом балконе.

Что последовало дальше?


Теперь уже трудно восстановить подробности в их строгой, логической последовательности, но все же...

Балконная дверь оказалась закрытой. Я попробовал ее открыть, и сразу в голову стукнуло кошмарным женским визгомне криком, именно пронзительным, вибрирующим визгом. Что-то белое, очень неодетое мелькнуло перед глазами...

Не сразу дошло: то была потревоженная Наташина мать.

В следующее мгновение меня сгребли две здоровенные клешни-ручищи, и взрывающийся гневом низкий голос, возможно, это был Наташин папа, потребовал объяснений: кто я, откуда и для чего явился?

Самым невозможным было объяснить: для чего?.. Действительно, а для чего?

Меня ругали и срамили, срамили и ругали. Водоворот слов долго не утихал: потом, как мелкого воришку, повели из Наташиной квартиры на пятый этаж, к родителям...

Там повторилось все сначала: зачем, для чего?

Слова, слова, слова секли, словно град. Странно, я все отчетливо слышал, все решительно понимал и соглашался: говорились исключительно справедливые вещи. Конечно, мой поступок «нельзя было расценить иначе, как припадок чистого безумия». Только ни одно слово не пристало ко мне. Слова, как и положено градинам, били и отлетали, били и отлетали. Оставалась ли боль? Пожалуй, но ненадолго.

А Наташа?

Удивительново всем происходившем Наташа участия не принимала. Или ее не было дома? Или это дефект моей памяти, только, как вела себя в балконной истории Наташа, хоть застрелите, не вспоминается.

Словесный поток не иссякал долго и завершился неожиданно. Мне было велено явиться в директорский кабинетэто ко всему еще! Идти, естественно, не хотелось, но куда деваться? Шел, представляя, как нудно будут звучать давно знакомые упреки: неужели не понимаешь?.. И как только не стыдно?.. Подумал бы о матери: у нее больное сердце! Человек ты, можно сказать, почти взрослый, инате...

Но если курица не птица, то школьник разве человек?

Веленоиди.

Я и пришел. Перед директорской дверью рожу скорчил: пять минут до смерти осталось... Директор посмотрела на меня с любопытством и ничего спрашивать не стала! Вообще Александра Гавриловна со странностями была. Ребята ее хоть и побаивались, но все-таки больше уважали. За справедливость главным образом. С секретом она была человек: глядишь на нее и никогда не знаешь, что скажет или как поступит... Если выпадет случай, я еще расскажу о ней.

На этот раз тоже разглядывала она меня, разглядывали а. потом говорит:

 – Человекэто стиль, Коля. Запомни. Обдумай. Слова, к сожалению, не мои. Классика... А теперь ступай.

Ну, и поплел я. Со странным чувством поплел: вроде и не совсем Александра Гавриловна меня осуждает.

Только и «подвиг» мой как-то вдруг побледнел, не совсем погас, нет, а так, слинял несколько.


***

Мы были городскими мальчишками и, наверное, потому так восторженно приняли книгу Сетона-Томпсона «Рольф в лесах».

Рольф будил воображение: подумать, наш сверстник оставался один на один с дикой природой, открывал совершенно новые, незнакомые пределы мира. Он был самостоятельным в самом высоком понимании этого словав решениях, в действиях, в праве рисковать!

«Рольф в лесах», я бы сказал, оказался не просто увлекательным, а прямо-таки подстрекательным чтением!

Бежать!

Куда? Неважно...

Для чего? Чтобы открывать мир, чтобы избавиться от гнета родителей, школы и вообще... интересно!

Кое-кто, начитавшись, ударялся в бега. Правда, до Амазонки, как помнится, добраться никому не удалось, а в железнодорожной милиции Можайска, Раменского, Серпухова побывали многие.

Впрочем, я никуда не бегал. Может, от избытка благоразумия, может, от трусости, а скорее всего, по лени, все собирался, да так и не собрался. Но Сетона-Томпсона я принял весьма близко к сердцу. И Рольф заронил в мальчишескую мою голову вовсе не детскую мысль: человек должен уметь выживать.

Мог ли я предполагать, что судьба кинет меня в непроходимые северные болота, и придется день за днем ползти гиблыми топями, пробиваться к жизни, и не будет у меня даже крошки хлеба?..

Помню, соображениями насчет выживания я поделился с Сашкой Бесюгиным. И тот со свойственной ему моторностью моментально предложил:

Давай тренироваться! Хочешь, рванем, под Волоколамском, знаешь, какие дебризакачаешься!.. А можно хоть завтра прямо тут начать.

Как?спросил я. Домашний вариант показался мне более желательным, хоть я и предпочел не уточнять почему.

Сашка наморщил лоб, пошевелил пальцами, он соображал, и выкрикнул:

Пожалуйста! Начинаем трехдневную голодовку, а? Ни крошки в рот, пьем только воду: утром стакан, днем стакан, вечером стакан... Думаешь – легко?

Не знаю,сказал я,не пробовал. А родители? Не дадут, заведутся: заболеешь, помрешь, вредно...

А камуфляж?

Это что?

Маскировка!

В первый день я встал как обычно. Без сожаления смахнул завтрак в помойное ведро, прикрыл газеткой. Вылил молоко в раковину. И, гордый сознанием: вот, отважился, не дрогнул,помчался в школу. Входя в класс, заговорщически переглянулся с Бесюгиным и понял: Саня тоже явился натощак и переживает примерно те же чувства, что и я...

Уроки прокручивались обычнони шатко, ни валко, но после большой перемены в голове появилась непривычная легкость, а под ложечкойпротивное сосание. Мне случалось и прежде испытывать голод, но раньше я знал: надо дойти до дому, схватить кусок булки, хлебнуть из носика заварочного чайника глоток горьковатого, вяжущего рот настоя, и голод как рукой снимет.

А тут...

Я начал подсчитывать, сколько прошло часов со времени последнего приема пищи и сколько еще осталось ожидать. Трое сутоксемьдесят два часа. Если перевести на уроки,девяносто шесть с хвостиком... Кошмар!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю