Текст книги "Большие неприятности"
Автор книги: Анатолий Маркуша
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
В конце концов я нашел эту Жужу. Она лежала в восьмидесяти семи километрах севернее нашего аэродрома на излучине безымянной речки, в районе болотистом и бездорожном, охваченная широким полукольцом лесного массива... Была там церковь. Дворов в деревне, если верить карте, насчитывалось девяносто. Далась мне эта Жужа! Что мне в ней?
Ну, учились мы с Галей в школе... допустим, между нами что-то намечалось... детское, наивное. Все это – прошлое!
Конечно, прошлое.
Было... а потом исчезло, рассеялось, растворилось, слиняло, уплыло... О чем думать? Думать, мечтать, ждать, предполагать, сочинять... врать... заполаскивать мозги... Как много на свете слов. Для чего столько?..
А тут мне подвернулось слетать в штаб армии. На По-2.
Я любил эту безобидную керосинку – сама, можно сказать, летала, только не мешай. И снижаться позволяла, как ни одна другая машина, и притыкаться, если надо, на любом пятачке. Золотой был «ероплан».
На обратном пути из штаба армии пришло мне в голову: если уклониться градусов на тридцать вправо, то, не слишком увеличивая общую дальность полета, вполне можно выскочить на Жужу...
Зачем? Ну-у, так, поглядеть... Врешь! Глядеть там не на что. Себя показать хочешь. Допустим – себя. Так что?! Ничего...
Жужа оказалась еще меньше, чем представлялась по карте. Одна улица. Полуразрушенная церковь. Школа. Административное здание... Крыши тесовые, черные... Оконца крошечные. Словом, чего говорить, – сплошная северная унылость, усугубленная диким запустением. А улица широкая. Проспект. Снизился. Прошел метрах на десяти, разглядел – ровная улица, столбов нет и проводов нет.
Ну и что? Ничего. При необходимости вполне можно приземлиться. Поглядел на часы. Время позволяет.
Проверил остаток горючего... А ветер? Отличный ветер: дымок точно вдоль улицы тянет... не сильно. Сел. Двигатель, понятно, не выключал. Прибежали мальчишки.
– Жужа?
– Жужа!
– Кто доктор? Где?
– В район уехала, за лекарствами. Муж: – здесь. – И предложили с охотой скликать мужа.
– Военные на санитарной машине приезжали? – спросил я. – Титаренко, полковник, был? (Все это я придумал по ходу дела.)
– Не было! – хором ответили ребята.
– Спасибо, ребята! Полечу искать дальше. Счастливо!
И улетел.
На сорокаминутное мое опоздание никто в полку не обратил никакого внимания: По-2! Ветром могло сдуть...
А я, как нетрудно догадаться, помалкивал и про себя радовался – с неопределенностью покончено!
Жужа – та самая. У Гали – муж. Вопросов никаких нет и быть не может.
Но тут я ошибся.
Дней через пять из штаба воздушной армии поступила в полк телефонограмма. «Самовольное отклонение от маршрута, посадку на улицу в Жуже оцениваю пятью сутками ареста. Получите подробное объяснение у Абазы...» И подпись – начальник штаба...
Я шел к Носову, не ожидая ничего худого, но стоило только взглянуть на командира, чтобы понять, – держись, Колька...
Носов выразительно прочитал мне телефонограмму и велел:
– Объясняй.
Конечно, можно было и соврать: отклонился, мол, засомневался, какая деревенька. Присел для уточнения ориентировки «методом опроса местных жителей». Но... не решился: у Носова был совершенно фантастический нюх на малейшую брехню. И вранья он не переносил.
– Виноват, – сказал я, поморгал, потупился и тихо-тихо: – Любовь...
– Этого не хватало! – вздохнул не без притворства Носов. – Ступай, Ромео, отсиживай и имей в виду – бо-о-ольшие неприятности у тебя еще будут от этой, от любви... при твоих-то замашках. Иди.
* * *
Впервые на охоту я попал по чистой случайности. Приятель отца предложил: «Хочешь поглядеть, как зайчишек стреляют?» И я из чистого любопытства согласился.
Отец не возражал. Мать – тоже: охота происходит на свежем воздухе, а свежий воздух ребенку – первая необходимость, к тому же заяц не тигр, так что опасности никакой... Получив родительское благословение, я очутился в зимнем пригородном лесу. Единственный мальчишка среди шести взрослых.
Прежде всего запомнился лес – холодный, кружевной, с седыми стрельчатыми ресницами. И сорочий гам запомнился. И цепочки заячьих следов. Мне объяснили: если отпечатки лап идут одна-одна-две, это заяц...
Взрослые были разные. Трое городских, хорошо одетых, в высоких мягких валенках, в пушистых шапках, с красивыми ружьями и сумками, трое деревенских, одетых хуже, с небогатыми ружьями, но с собаками. Мне, конечно, ружья не предложили, велели держаться рядом с отцовским приятелем, присматриваться, под выстрелы не лезть и вообще... не мешать...
Делать было нечего, пришлось подчиниться.
Городские охотники разошлись по каким-то «местам», а деревенские отправились сначала вдоль дороги, потом по краю поля и скрылись из глаз. Скоро сквозь лес покатился собачий лай: тихо, громче, опять тише и снова громче... На опушку, где мы притаились у старой почерневшей, подъеденной понизу копешки, заяц вылетел, словно очумевший. Он был маленьким, почти белым, с жалкими, прижатыми к спине ушами.
Тут я взглянул на отцовского приятеля и... испугался: был человек как человек, ну, толстый, красномордый, если по правде говорить – не красавец, а тут... по-лягушачьи приоткрытый рот, затуманенные незрячие глаза и мелко-мелко вздрагивающие пухлые руки... Я даже не сразу сообразил, что преобразило моего благодетеля – не со страху же так изменился человек, ведь правильно мать говорила: заяц – не тигр.
Просто человеку не терпелось выстрелить... попасть... убить...
Он и выстрелил, и попал, и убил...
Нет, я не особенно жалел зайчишку. Понимал – всякое мясо, что попадает на наш стол, сначала пасется на траве, мычит или блеет... Словом, с убийством ради поддержания жизни, раз уж так заведено, я мирился, но покрасневший подле подстреленного зайца снег произвел все-таки неприятное впечатление.
В тот день были убиты и другие зайцы.
К вечеру я ужасно замерз. Меня трясло от холода, зубы выколачивали чечетку, и темная изба, наполненная кислой вонью и густым теплом, показалась великим счастьем. Взрослые суетились, хвастались, звенели посудой. Меня сморило, и я заснул прежде, чем подоспело время отведать зайчатины.
Охота не понравилась. Большие хлопоты, большой шум, ничтожные результаты. Это – раз. И два: долго вспоминалось лицо толстого человека, искаженное неодолимым желанием убить.
(Слава богу, на войне я был истребителем, летал в одиночку, без экипажа. И никто не видел моего лица, когда я нажимал на гашетки. И я сам не видел.)
С той охоты в качестве трофея я привез заячью лапу. Дал деревенский охотник, сказав – на счастье, чтобы фартило... Потом я в кино видел: заграничный боксер таскал точно такую лапку. Для непобедимости. Но лапа не помогала. А я так и не узнал – помогает или нет: Наташка выклянчила. Сказала... пудриться!
Во второй раз я попал на охоту под занавес моей летной службы. Пригласили... Отказаться не было причин. В самом деле, не скажешь ведь: да был я один раз в детстве и не понравилось... Смешно.
Мы долго ехали на вездеходе. Нам предстояло добыть лося... Вскоре я постиг суть этой охоты. Из леса по хорошо наторенной тропке должен был выйти лось. Полуручного зверя долго подкармливали, и теперь он просто не мог не выйти: его научили двигаться этой дорогой, прямиком к кормушке. Итак, лось должен был выйти на охотника. И хозяин, естественно, до л ясен завалить сохатого из своего замечательного именного, дарственного «зауера» три кольца.
Не постиг я, однако, другого: мне, не охотнику, совершенно случайному, стороннему человеку, вся эта примитивная механика раскрылась через каких-нибудь полчаса. Как же мог не понимать ее охотник, ради которого устраивался весь спектакль?
«Странно, – думал я, – не понимать он не может, но, если понимает, какой ему интерес стрелять в ручную скотину? Это же все равно, что охотиться на корову».
И тут я поглядел на самого. Он стоял прямо и прочно – пожилой, грузный, уверенный в себе человек.
В лесу затрещало.
Я видел, как мгновенно он ожил, проворно вскинув ружье, как он изготовился и напрягся. Я глянул ему в лицо и, словно жизнь не минула, увидел отцовского приятеля на той жалкой заячьей охоте – точь-в-точь такой же приоткрытый рот и засохшая в уголках губ слюна, такие же глаза без мысли... И этот дрожал от нетерпения – убить!..
А по тропе, едва касаясь земли, медленно-медленно плыл, грудью раздвигая ветки, приближался к нам лось. Он был не очень крупный, будто литой, словно струящийся в солнечном неровном освещении.
«Какая сила, – подумал я. И сразу: – Не дам... Черт с тобой, хозяин, я знаю – не простишь... да, плевать!» Я взвел курки, поднял ружье повыше и грохнул разом из обоих стволов над его головой: «Вот тебе, а не лось!..»
Ничего я этим, конечно, не достиг, не доказал и не изменил. Лосей били и бьют: стреляют браконьеры и по лицензии – законно..,, И ничью совесть я не задел. О какой совести можно говорить, если человек выходит убивать прирученную скотину?!
Единственно, чего я, пожалуй, добился: дал основание сомневаться в моих умственных способностях.
Недоумок этот Абаза – факт!
И все равно – не жалею. Такой я и не хочу быть другим.
* * *
Утро синее, ветерок, прохладно – живи, радуйся. И в школу я шел с самыми добрыми намерениями: не задираться, внимательно слушать на уроках, если спросят, отвечать по возможности наилучшим образом, короче – соответствовать самым высоким нормам...
Но до класса я не дошел: в коридоре меня окликнул старший пионервожатый. Звали его Веня, а больше о нем ничего толком не помню, если не считать защитных галифе, такой же рубахи навыпуск и двух ремней – одного поперек туловища, другого – наискось, через плечо.
Веня зазвал меня в пионерскую комнату и распорядился:
– Завтра в восемнадцать ноль-ноль будем приветствовать. Приготовишься. Чтобы синие штаны, белая рубашка и галстук выглаженный... Выступаем в клубе у шефов. Держи текст, – и сунул мне тонкий, на манер папиросного, листок с едва различимыми машинописными строчками. – Выучишь назубок.
Еще в классе я прочитал и легко запомнил:
«Дорогой товарищ мастер, Петр Васильевич Воронков, для меня большое счастье вам вручить букет цветов! Пожелать по поручению и от имени ребят достижений и свершений долгий непрерывный ряд. Ну, а мы пока за партой выполняем личный план, но готовы, хоть бы завтра, встать на смену мастерам...»
Дальше текст переходил к Нюмке Бромбергу, потом – к Ире, к Наташке и ко мне уже не возвращался.
В назначенный час мы, принаряженные, с тщательно прилизанными головами, вышли на ярко освещенную сцену и бойко приветствовали знатного стахановца – так именовались в то время самые лучшие, передовые рабочие – Петра Васильевича Воронкова.
Чествовали его по случаю награждения орденом или была какая-то юбилейная дата, не помню.
Затрудняюсь сказать, что чувствовали, что переживали другие ребята, я не слишком волновался и никакого особого душевного трепета не испытывал. Наверное, потому, что Петр Васильевич Воронков как был, так и остался совершенно посторонним мне человеком: никому ведь в голову не пришло рассказать нам о его жизни, достижениях этого выдающегося стахановца, показать его станок – если он работал на станке, – познакомить с продукцией, выходившей из его умелых рук, словом, хоть как-то раскрыть перед любопытными мальчишескими глазами мастера и дело, которому он служил наверняка самым лучшим образом.
Думаю, и остальные ребята отнеслись к нашему участию во взрослом торжестве примерно так же, если не считать Веню...
Он-то изрядно нервничал и все лез руководить:
– Значит, так... внимание! На выходе никто не топает!.. Абаза! Не забудь повернуться к товарищу Воронкову, будешь смотреть ему в лицо! Все после слов: «...на смену мастерам» – хлопают...
Выступление прошло вполне благополучно: никто не свалился в оркестровую яму; никто не забыл слов; все читали достаточно громко и бойко... Словом, мы произвели самое благоприятное впечатление и, очевидно, понравились руководству района. Сужу столь уверенно потому, что недели через две Веня снова призвал меня и, как в прошлый раз, отрубил:
– В воскресенье, в шестнадцать тридцать, приветствуем. Штаны темные, рубашка белая, галстук глаженый... Держи текст.
«Дорогой товарищ мастер, Александр Борисыч Савин, для меня такое счастье подвиг ваш: в труде прославить, пожелать по поручению и от имени ребят...» – дальше все шло, как в первый раз.
И опять все закончилось к всеобщему удовольствию. Только Веня суетился еще пуще и покрикивал на нас...
– Наташа! Дай улыбку во взгляде!.. Абаза, громче и задушевнее... Фортунатов, что у тебя во рту? Выплюнь немедленно...
Снова нам хлопали долго и дружно. Опять я видел умиление на усталых, жестких лицах взрослых, как-то слишком прямо сидевших в своих плюшевых креслах. Все было, как в первый раз, только... и следа радости не возникло, никакого намека на возбуждение не появилось: отзвонил – и с колокольни долой!
Скорее всего я бы и не сумел объяснить тогда причину тревоги, сомнения, какого-то стыда, закравшихся в душу. Видать, раздвоение так просто не дается.
Но как бы оно ни было, когда Веня потребовал меня в третий раз и безо всяких вводных сунул листок с текстом: «Дорогой товарищ мастер, Федор Дмитрии Казаков...» – что-то замкнулось.
Я положил листок на кумачовую, в чернильных пятнах скатерть и покачал головой:
– Нет.
– То есть как – нет? – очень тихо, не столько с угрозой, сколько с удивлением спросил Веня, дергая косой ремень, изображавший портупею.
– Не буду.
– Разве ты не понимаешь... последствия... резонанс... И вообще, а что случилось?
Я повернулся и молча пошел из пионерской комнаты. И было мне не так страшно, как неловко; не за себя – вообще.
– Подводишь коллектив! Пренебрегаешь доверием товарищей! Уклоняешься от участия в политическом мероприятии! – долетело мне вслед.
Кажется, только тут я оценил серьезность угрозы. И струхнул, не стану скрывать. И сразу обозлился. Впрочем, и к лучшему – когда я злой, голова работает яснее.
– Уклоняюсь? – заорал я в полный голос. – От политики уклоняюсь?! Пошли в райком! Пошли, и пусть мне там скажут, «дорогой товарищ мастер», что за политику делают твои приветствия! Кому они нужны?! – Я орал довольно долго и, видя, что старания мои не напрасны, вдохновлялся все больше, а Веня линял на глазах.
– Ну, ладно-ладно... будем играть в тихие игры... Не надо произносить липших слов, – сказал он ворчливо.
И вдруг я понял: победа за мной.
Но радость была недолгой. Одержать верх в малюсеньком жизненном эпизоде, в штучной, так сказать, ситуации, еще не означает быть на высоте.
Мои отношения с учительницей химии, деликатно выражаясь, складывались не лучшим образом. Химичка густо награждала меня тройками, без конца иронизировала по моему адресу. Так, во всяком случае, мне представлялось.
Одержав победу над Веней, я возомнил, что и с Антониной Дмитриевной справлюсь без особого труда.
Мне не казалось, что я заношусь или хамлю учительнице, я искренне полагал, что всего лишь даю понять – перед вами человек, личность, и вы обязаны считаться с этой личностью. Я усердствовал в своих усилиях. Но никаких ощутительных результатов не достиг.
В какой-то день Антонина Дмитриевна велела мне остаться после уроков. Выдержала минут десять в пустом классе, видно, давая время обдумать положение и сосредоточиться, а потом спросила:
– Что происходит, Абаза, тебе не нравится химия?
– Почему? Наука будущего... Очень забавно – наливать и переливать, особенно когда окрашивается... И взорваться может...
– Так в чем дело, Абаза, раз предмет тебе нравится?..
– Предмет – да! Но вы, Антонина Дмитриевна, не очень мне нравитесь... – Я честно собирался объяснить, что именно мешает ей быть на высоте, но Антонина Дмитриевна слушать не пожелала; встала и у игла.
В результате в какой уже раз я очутился в директорском кабинете. За столом – седеющая, идеально невозмутимая Александра Гавриловна. Она посмотрела на меня как-то мельком, вскользь и сказала:
– Ну?
К этой встрече я готовился. И Александра Гавриловна получила самую уничижительную характеристику Антонины Дмитриевны: необъективное отношение к ученикам – первый грех, вспыльчивый характер – второй, язвительная манера обращения – третий, громадное самомнение по всем вопросам... Обвинения ширились и набирали силу. Каждое подтверждалось неоспоримым примером, свежайшим фактом.
Александра Гавриловна непроницаемо молчала.
А я, не переставая говорить, гадал: клюет или не клюет?
Покончив с главными грехами, их набралось не меньше десятка, я тут же переплел к второстепенным отрицательным чертам: неопрятна, не следит за своим примитивным лексиконом, не контролирует позы, особенно когда сидит перед классом...
И тут Александра Гавриловна в первый раз остановила меня:
– Ты знаешь, Коля, при таком отношении я бы не посоветовала тебе жениться на Антонине Дмитриевне, только при чем здесь химия? Все, что ты приписываешь Осевой, – не основание для увольнения. Педагог она знающий, учитель опытный.
И я был сражен. Мне сделалось невозможно смешно при упоминании женитьбы. Куда только обличительный запал девался?
Точно уловив это мгновение, Александра Гавриловна сказала задумчиво:
– Пойди в библиотеку, Коля, и посмотри «Энциклопедию», на «К». Подумай хорошенько, что же такое компромисс? Не проживешь иначе... шею себе сломаешь, Коля...
Увы, я не могу пойти сегодня к Александре Гавриловне – она давно умерла – и мне некому сказать: а я прожил! Ей-ей, прожил, так толком не поняв могущества компромисса и не овладев этим опасным оружием...
* * *
Старший пионервожатый Вейя исчез из школы бесшумно, бесследно и вроде совершенно беспричинно: был, размахивал руками, суетился, создавал видимость буйной деятельности, а потом – раз... и испарился. Никогда больше судьба не сталкивала меня с Веней, но вот загадка человеческой души – вспоминаю о нем всю жизнь. Может, потому, что он остался в памяти этаким символом бесполезного болтуна?..
На смену Вене пришла Лена, добродушная, простоватая – во всяком случае, такой она показалась при первом знакомстве. И говорила не очень складно, и легко смущалась, и совершенно не выдерживала прямого взгляда – в упор: краснела и отворачивалась.
При первом знакомстве с Леной мы почему-то безо всяких особых причин и поводов ужасно расхвастались... Наверное, хотелось поразить новую вожатую: знай, мол, что мы за отчаянный народ!
Начал Сашка Бесюгин. Заявил, что он на спор выпил полтора стакана воды за неделю – всего. И сейчас же его перебил Митька Фортунатов:
– А врешь! Без воды человек может только три дня продержаться. И вообще – не в этом суть! Вот мы с Мишкой, старшим братом, и пили, и ели, но, не останавливаясь, прошли сорок семь километров! Попробуй!
Мне ничего подходящего вспомнить не удавалось, но отставать не хотелось, и я сказал: не в воде, мол, и не в пройденных километрах самое главное, а в – характере! У кого есть характер, тот все сможет, а у кого – нет, тот только языком...
Кажется, мои слова произвели на Лену нужное впечатление. Она даже улыбнулась. И не вообще – а мне улыбнулась.
– Так, может, проведем состязание... или проще сказать, поспорим: у кого характер крепче, то есть у кого он самый сильный? – сказала Лена и стала придумывать условия невиданного и неслыханного в нашей школе соревнования.
Если по правде, сначала мы слушали Лену без особенного внимания, но потом, и сами не заметив, начали «запускаться» и спорить... В конце концов решили: старт в четыре тридцать утра, на ступеньках концертного зала рядом со входом в метро «Маяковская».
Первый этап – Маяковская – площадь Восстания. Этап молчания! Кто произнесет хоть одно слово, из соревнования выбывает...
Второй этап – до Зубовской площади. Усилен ный марш. Тот, кто отстал больше чем на пятьдесят метров от лидеров, с дистанции снимается...
Третий этап – от Зубовской площади до входа в Центральный парк культуры и отдыха. Этап расслабления: разрешается рассказывать веселые истории, приводить ободрительные примеры, но нельзя есть, пить, сосать леденцы и тому подобное...
Так мы разделили все Садовое кольцо, все пятнадцать с половиной километров, которые было решено перебрать ногами, чтобы встретиться с собственным характером.
Признаюсь, промолчать от площади Маяковского до площади Восстания мне лично составило куда меньше труда, чем проснуться без четверти четыре и бесшумно выбраться из дому. Очень хотелось на все плюнуть и остаться в постели.
До Зубовской площади я добрался довольно бодро, с отвратительным удовлетворением отметив: «жертвы» есть! Отстал Левка Придорогин, смылся Леня Коркин... Сашка Бесюгин не сошел, но сделался таким красным и скользким, будто его накачали клюквенным морсом и вымазали мылом...
На подступах к Крымскому мосту я подумал: «А кому это надо? Детство все... Дойдем – не дойдем... Игра...» Анекдотов Митьки Фортунатова я не слышал: злился.
За Октябрьской площадью поглядел на Лену. Она шла свободным, легким шагом, вольно размахивая руками, и плиссированная синяя юбка ритмично похлопывала ее по икрам.
«Странно, – подумал я, – а Лене это зачем? Встала чуть свет, тащится с нами... Характер проверяет? Едва ли... сомневалась бы, что дойдет, не пошла...»
На подступах к Курскому вокзалу мне сделалось невмоготу: и ноги переставлять, и думать, и замечать, кто уже отвалил, а кто – вот-вот... Все разом опротивело.
«Плюнь, ну, плюнь! – уговаривал я себя. – Подумаешь – проверка... Чепуха! Плюнуть и сесть на троллейбус: поступить вопреки... куда как труднее, чем бараном тащиться в стаде...»
И все-таки я не отвалил, гнел... Механически, как заводная кукла. И мыслей в голове оставалось все меньше: «Иди-иди... осел... Не отставай! Кто придумал: великие – хотят, обыкновенные – только хотят хотеть?.. А я?.. Не хочу!»
Около института Склифосовского обнаружилось: только человек пять или шесть тянутся за Леной...
А я? Держаться плечом к плечу с Леной я уже не мог, мог кое-как плестись...
Ничего ужасного не случилось. Никто потом меня не дразнил, не попрекал, вообще о походе этом не вспоминали. Может, потому, что победителей было мало, а побежденных много?..
Но сам-то я знал: кто рассуждал о силе воли, кто размахивал руками? Кто иронизировал над Фортунатовым? Кстати, Фортунатов-то как раз дошел! Мне всегда трудно признавать заслуги несимпатичных мне людей. И понимаю – объективность, простая честность того требуют, а душа сопротивляется. Но надо! Ради истины, ради справедливости...
Мы дрались, кажется, третий час подряд. Спину ломило, глаза отказывали, а Носов все тянул и тянул на вертикаль, и я терял его время от времени из поля зрения, потому что в глазах вспыхивало черное солнце. Ни о каких фашистах я давно уже не думал: не потерять бы ведущего, не отстать. А Носов как взбеленился, будто он только и старался оторваться от меня...
Ведомого на войне, не знаю уж с чьей легкой руки, окрестили щитом героя. Мне не особенно нравилось это название, но куда денешься – глас народа!..
Мы дрались, кажется, пятый час подряд, когда Носов, вцепившись в хвост «фоккера», пошел к земле. Я – следом... Успел подумать: «Не вытянет ... высоты не хватит»... И услышал придушенный голос Носова:
– Тянем... в горизонт... Резво.
«Фоккер» тоже тянул и тоже резво, но осадка у него была больше, и ему высоты не хватило – врезался в болото. Носов знал, что делал!
Мы сели через сорок семь минут после взлета.
Горючего оставалось маловато, и Носов, хватанув шлемофон оземь, ругал меня:
– У меня с часов стрелка слетела... А ты – слепой? Больной? Глупый? Не мог сказать: кончай свалку?! Время? Голова где? Не понимаешь?
– Ведомый – щит героя, – сказал я и выдал тупо-подобострастное выражение.
– По Сеньке – шапка, по герою, видать, – дурак, – огрызнулся Носов. И ушел со стоянки.
Я сел в траву и никак не мог прийти в себя. А тут оружейник пристал:
– Почему не стреляли, командир? – Ясно: он беспокоился за исправность пушек. Но я этого не оценил, не мог: во мне все еще дрожало – и я взъярился.
– Почему-почему? Куда стрелять, в кого? Зачем? Что ты понимаешь? Стрелять! Не видел ты черного солнца в глазах... И не лезь с дурацкими вопросами... Стрелять!
Справедливость, увы, это не дважды два. Дважды два – всегда четыре, а справедливость многолика. И нет ничего труднее, чем быть справедливым в чужих глазах.
Я уже говорил: всю жизнь, но особенно в детстве, меня ругали. Иногда гневно, иногда так... для порядка, чаще – за дело, реже – зря. И не мог я никак привыкнуть, приспособиться к «законному» порядку вещей: допустим, мне объясняют: разговаривать во время урока с соседом по парте стыдно, плохо... и так далее, а я должен хлопать глазами, соглашаться, обещать исправиться и никогда больше не повторять...
У меня так не получалось.
Прав, не прав, я лез оправдываться, доказывать свое и чаще всего схлопатывал дополнительное вливание.
Кто много говорит о любви к самокритике или уверяет, что жить не может без принципиальной товарищеской взыскательной критики, врет. Нормальный человек не может обожать осуждения, хотя бы и самого дружеского. Стерпеть и принять во внимание – куда ни шло. Но не более. Нормальному человеку должно быть приятно слышать слова одобрения,, сочувствия, тем более – восторга...
Но я думаю, каждый, делая что-то не так, как следует, выкатывая из общего ряда, понимает – он неправ.
Понимал и я. И много-много раз старался начать совершенно новую жизнь: безошибочную!
Как мне это представлялось? С первого числа буду делать физзарядку, говорил я себе, придумывал «железные клятвы» и ждал первого числа в твердой и искренней уверенности: начну полнейшее обновление.
Но почему-то накануне заветной даты я заболевал, мне предписывалось лежать в постели. Ни о какой школе не могло быть и речи, тем более о физических нагрузках... Потом я выздоравливал, надо было наверстывать упущенное, и «старое» первое число давно прошло, а новое было где-то в туманной дали.
Или: дал я себе твердое слово – бросаю курить! Мне казалось, будто врачи поглядывают на меня как-то не так, вроде с подозрением... А в авиации слова доктора достаточно, чтобы человек распрощался с полетами если не навсегда, то надолго...
Короче говоря, надо было бросать. Пора... Решил: сначала отлетаем инспекторскую проверку, схожу в отпуск, а вот вернусь и с первого числа брошу. Проходила инспекторская, проходил отпуск, я возвращался в часть, а там меня ждал приказ: «Назначить членом аварийной комиссии по расследованию катастрофы...» И надо было лететь в Н-ск. Копаться в обломках вдребезги разнесенной машины, по многу часов напряженно опрашивать свидетелей, искать виновников. Словом, никому такой работенки не пожелаю. Но приказ есть приказ. И вот неделю, дней десять живешь на нерве. Как бросить курить?
А первое число – мимо.
* * *
Полк принял новый командир. И на первом же офицерском собрании дал нам понять: порядки в части – никуда... Он таких не потерпит.
Я встал, назвался и спрашиваю:
– Как вы можете объяснить, товарищ подполковник, что часть при старых порядках сбила за время войны шестьсот восемьдесят шесть самолетов противника?
– Пока – не могу, – мгновенно парировал Шамрай.
Прошло сколько-то времени, командир приглашает меня в кабинет:
– До меня дошло, Николай Николаевич, что вы стремитесь покинуть полк?
– Никаких официальных шагов...
– Помилуйте, я не в осуждение. Просто хотелось знать: это соответствует вашему желанию?
– В полку я закончил войну, здесь стал тем, кто есть...
– Понимаю и ценю. Но открылась, как мне кажется, очень подходящая для вас вакансия... Приемщиком на завод не желаете?
И все во мне задрожало. Испытателем! Господи, какой же летчик не мечтает об этом?.. Но я виду не подал, спросил:
– Ваше предложение – теоретическое или с адресом?
– С адресом.
И Шамрай назвал мне, правда, не завод, а скорее ремонтные мастерские, где приводились в порядок хорошо мне знакомые самолеты и двигатели.
– Подумать можно? – спросил я, выдерживая правила игры.
– Сутки, – откровенно усмехнулся Шамрай.
Первого числа я приступил к исполнению своих новых обязанностей. Теперь я был сам себе начальник. То есть формально надо мной стояло достаточно много старших. Только практически за все хорошее и за все плохое, что могло и должно было случиться, ответственность лежала на мне.
Наконец-то жизнь вошла в желанные берега.
Ни утренних построений, ни долгих предполетных подготовок и тем более разборов полетов. Я приходил утром на свой заводик, узнавал, сколько машин готово, что на них делалось, составлял таблицу облета, нес эту единственную официальную бумагу к главному инженеру, он обычно, не заглядывая, ставил свою подпись и произносил торопливо:
– Только, мил-друг, осторожненько, прошу. – И отпускал меня с миром.
Потом я летал, стараясь быть на самом деле осторожным: мне вовсе не хотелось лишаться этого сказочного места. После полетов я делал замечания по работе материальной части ведущему инженеру, механикам, заполнял отчеты и был свободен.
Вначале меня даже сомнение брало: ну что это за испытательная работа, когда ничего не случается? Давила на сознание расхожая литература, охотно изображающая испытательные полеты как некую разновидность боя быков или показательного выступления гладиаторов.
Но постепенно я привык, втянулся и вовсе не искал приключений на собственную голову. Давно уже и твердо я усвоил: главный показатель успехов в авиации – отсутствие «чепе» и предпосылок к оным! И старался.
В тот день я взлетел, как обычно, и сразу после отрыва перевел кран уборки шасси на подъем. Видел: погасла левая зеленая лампочка, следом – правая. Малость спустя почти одновременно загорелись красные огоньки: шасси убралось, стойки встали на замки. Все в порядке.
Набрал положенную высоту, прогнал площадку и убедился: максимальную скорость мой «ероплан» хоть и без удовольствия, но все же дает. Выполнил десяток фигур. Отклонений не обнаружил и начал снижение.
Подошло время выпускать шасси. Давление в гидросистеме соответствовало. Мне следовало перевести кран в положение «выпуск» и ожидать... Погасли красные лампочки. Чуть позже загорелась левая зеленая, а правая не включалась.
«Здрасте! – сказал я себе и подумал: – Может, лампочки не в порядке?» Нажал на кнопку контроля: зеленый глаз засветился... Значит, стойка шасси не становится на замок. Почему? Доложил ситуацию земле, попросил:
– Я пройду над стартом, поглядите и скажите, в каком положении правая нога.
Земля сказала:
– Стойка убрана, встречный щиток колеса закрыт.
Если замок не открылся, аварийный выпуск применять нельзя. Но... красный свет погас, стало быть, замок открылся...
Я проверил положение крана и открыл вентиль аварийного выпуска. Положение не изменилось.