Текст книги "Большие неприятности"
Автор книги: Анатолий Маркуша
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Что же могло произойти? На взлете, после того, как погасли зеленые лампочки и еще не зажглись красные, до меня дошел... Нет-нет, «дошел» – слишком сильно сказано... мне почудился легкий, скрежещущий звук... собственно, даже не звук – сотрясение... Так бывает, когда на колесах вместе с грязью поднимается какой-нибудь посторонний предмет – прилепившийся камушек, железка... Но я взлетел с сухого бетона.
«Запомни!» – велел я себе. А сам набрал высоту и начал вытряхивать колеса перегрузкой: снижение и резко – вверх. Еще раз, еще... Машина кряхтела, а нога не сдавалась.
Я уж начал с тревогой поглядывать на бензиномер, как бы не остаться без горючего, но тут, не знаю на каком по счету выводе из пикирования, тряхнуло, и я, раньше чем увидел загоревшийся зеленый глазок, понял: нога вышла и встала на замок.
На земле самолет вывесили, произвели контрольное опробование гидросистемы: шасси убиралось и выпускалось беспрепятственно.
Тут я и заметил первый косой взгляд, брошенный в мою сторону. Долго не думая, спросил механика:
– Давай вариант действий летчика, при котором одна нога выходит, а другая остается в куполе.
Механик смутился:
– Да, я ничего... но видите: гоняем – убираются и выпускаются...
Меня отозвал в сторону ведущий инженер:
– Слушай, Николай Николаевич, месяц кончается... подпиши приемку... А мы все в лучшем виде отладим, и завтра машина будет как штык.
– Нет, – сказал я, – сначала найди дефект и устрани, потом я слетаю и тогда подпишу.
– Но план... и премия, – слабо возразил он.
– Нет, – сказал я, твердо убежденный: все правильно, только так я должен поступить. И сразу мысли ушли в сторону: а почему все-таки могла не выйти стойка при открытом замке?..
Из всех перебранных вариантов остановился на одном: неправильная установка встречного щитка колеса. В убранном положении щиток заедало да еще скоростной напор добавил в полете свое усилие, вот стойка и не вышла. А на земле без воздушного потока гидравлика справляется...
С этим я вернулся к машине и высказал механикам мое предположение.
– Проверьте, устраните, ребята, а я слетаю... моментом обернусь!
– Сегодня не успеть. Светлого времени не остается.
Обращение к совести и энтузиазму воздействия не имело. Рабочий день истек.
Вечер был как вечер. А радость куда-то ушла: все вроде правильно, да мне тошно.
Тогда я часто встречался с Шалевичем. Он, отлетав свое, перешел на новую, преподавательскую работу и много занимался проблемами психологии летного труда.
Позвонил Дмитрию Андреевичу, пожаловался на судьбу: вот-де все шло хорошо, никаких сомнений, а тут такая оказия... И не пойму, в чем, собственно, мой просчет.
– Формально, – сказал Шалевич, – ты стопроцентно прав. Но люди, что делать, не любят, когда им демонстрируют свое превосходство, даже самоочевидное. С наземной службой выгоднее разговаривать в примирительном ключе: давайте-де, братцы-механики, посоображаем вместе... А не могло ли так быть?.. И пусть бы так все выглядело, будто они тебя, а не ты их просвещаешь.
Скорее всего Шалевич и на этот раз был прав. В мудрости ему не откажешь. Но соглашаться не хотелось.
Я помнил: еще Александра Гавриловна – директор школы – отсылала меня к энциклопедии. Велела взять том на «К», прочитать про компромисс.
Кто-то гениально сострил однажды: стрельба – это тоже передача мыслей на расстоянии. Вот ведь куда может завести компромисс...
Мы были в полосе очередного перемирия. Правда, я ни на что уже не надеялся, но все-таки... если совсем-совсем честно, чего-то ждал, ну хотя бы ясности.
Но когда Наташка сказала наигранно бодрым голоском: «Колюшка, а Колюшка...», – я сразу, не обольщаясь, понял: сейчас чего-нибудь попросит.
– Ты меня хоть чуточку еще любишь?
Точно, попросит, решил я, но вслух пробубнил что-то совершенно бессмысленное: спрашивай у больного здоровья!
И она сказала своим нормальным голосом:
– Ты не съездишь со мной на дачу? Манатки кое-какие перекинуть? Личное поручение гневающегося родителя.
Конечно, я сразу решил: поеду. Может, это как раз тот случай, что внесет, наконец, ясность в наши отношения. Но вслух спросил:
– А манатки – это?
– Да-а, мелочь разная – рюкзак, две сумки.
Не вдруг досвистел нас старенький паровичок до платформы «42-й километр». Но по дороге ничего не случилось. Болтали о разной всячине, жевали кислые яблоки, старательно (для кого только?) делали вид: мы – закадычные друзья!..
От платформы надо было прошагать километра с три, до Сельца, частью лесом с густым орешниковым подлеском, частью открытым полем, сквозь овсы. Я навьючился рюкзаком, взял одну сумку, хотел прихватить и другую, но Наташка не дала:
– Ты же не ишак! Я, конечно, бессердечная эгоистка, как любит говорить мой родитель, но все-таки не до такой степени.
И мы пошли.
В лесу было дьявольски душно, и густая орешниковая тень мало спасала от жары: воздух сделался каким-то неполноценным, вроде обескислороженным. Через какие-нибудь четыре сотни шагов я взмок и стал дышать ртом.
Наташка все время перекладывала сумку из руки в руку и то и дело заботливо спрашивала:
– Устал, Колюшка? Отдохнуть не хочешь? Ты еще жив, Колюшка?..
О господи, ну что за дурацкое слово – Колюшка?! Колюшка – Корюшка – Коклюшка... Надо ж придумать.
Я мужественно молчал или отвечал односложно:
– Ничего... Тяну пока...
В поле жарило тоже вовсю, но было хоть не так душно. До Сельца мы едва-едва доползли. Разгрузились.
Наташка провела каким-то странно скользящим движением руки от горла к поясу – и взвыла... Никогда я не слышал такого безнадежного плача. Она ревела, захлебываясь слезами, подвывая. А я решительно не мог понять, из-за чего.
Наконец, сквозь непонятные причитания и чуть притихшие всхлипывания до меня дошло одно слово – жук. В первый момент я подумал: может, Наташку укусила какая-то тварюга – клещ или кто там еще кусается? Я хотел помочь Наташке освободиться от кофточки, но она махнула рукой, дескать, не надо, и тут я разобрал еще одно слово: потерялся.
Короче говоря, у Наташки на кофточке была брошка – жук с блестящими, вроде позолоченными лапками. Иголка расстегнулась, и жук – тю-тю...
– И ты из-за такой мути ревешь, как ненормальная? – чистосердечно удивился я.
– Но если бы ты знал, если бы только ты знал, – отвратительным шепотом прошелестела Наташка, – что он для меня значит.
– Дура, – сказал я, – не реви, найду я этого идиотского жука, если он на самом деле был.
И я пошел по дороге от дома к платформе «42-й километр», стараясь шаг в шаг повторить наш путь.
Голова моя была низко опущена, глаза прилежно обшаривали пыль. А солнце пекло с непередаваемой яростью, словно решило наказать меня за нахальную самонадеянность. Иголку в стоге взялся найти! Трепло.
Я шагал медленно и думал: если найду, все будет хорошо; если не найду – дело табак! Какое дело? Почему табак? Никогда я не был суеверным, и всякие там черные кошки, сплевывания через левое плечо, тринадцатые числа вызывали во мне только легкие приливы брезгливости.
А тут втемяшилось: должен найти!
Поле кончилось. Я вступил в душную тень орешниковых зарослей. У меня уже ломило в глазах, и обожженная солнцем шея, казалось, вздувается резиновым пузырем.
Подумал: «А может, Наташка этого жука в вагоне еще потеряла?» И еще: «Если не найду, можно не возвращаться... С платформы – прямиком в город... Нет, так нельзя, выйдет: сбежал, струсил».
Это была полная чушь: кого струсил? Чего струсил? Наверное, от жары и усталости голова моя варила все хуже и хуже.
Пожалуй, я прошел уже половину леса, когда споткнулся о торчавший высоко над дорогой сосновый корень и шлепнулся. Чертыхаясь, хотел было тут же вскочить, но увидел: блестит.
Да-да-да, хотите верьте, хотите нет: блестел. Наташкин жук. Он валялся в пыли, на самой обочине дороги.
Я взял брошку в руки. Повертел в пальцах. Видно, кто-то успел наступить на жука: булавка погнулась, и передние лапки – тоже. Не вставая с земли, я достал из кармана нож и стал осторожно разгибать лапки. И увидел: на пузике гравировка, два слова: «Наташе – Саша». Вот так: простенько, но со вкусом!
Закинуть этого жука подальше в орешник? Кто узнает: нашел – не нашел?
Какой такой Саша?
С годами я излечился от приступов ревности. Но тогда меня колотило на этой коварной и подлой волне так, что и сегодня вспоминать неприятно.
Я поднялся, кое-как отряхнул пыль с брюк и пошел в Сельцо.
Наташка получила своего жука.
А я еще раз прошагал всю дистанцию, теперь уже в обратном направлении, благополучно дождался паровичка и отбыл домой.
Мог ли я вообразить, что спустя многие годы в обстоятельствах куда более драматических мне придется вспомнить про «иголку в стоге» и в глазах моих вновь мелькнет золотой отблеск минувшего детства.
Меня, только что разжалованного, вызвал командир полка.
Для чего, я понять не мог. Шел, сопровождаемый адъютантом эскадрильи. С тупым равнодушием шел: спешить было некуда.
Носов взглянул на меня как-то вопросительно, без неприязни или осуждения и спросил:
– Хочешь рискнуть, Абаза? Слетать надо... и я вроде за тебя согласился, хотя такого права...
Стоило услышать слетать – как голова заработала с поспешностью необычной... Сказано – слетать?! Или я ослышался?
– Командующий флотом берет тебя напрокат и поставит задачу лично, – вновь услышал я Носова, – ты можешь и отказаться... Дело исключительно добровольное...
Командующий имел вид либо больного, либо смертельно замученного человека. Адмирал подвел меня к карте, указал в едва различимую точку, лежавшую на севере, и сказал, хрипло растягивая слова:
– По нашим не вполне достоверным данным, они прячут здесь свой подраненный линкор. Надо уточнить, так это или нет... Бухта перекрыта зенитками... Посылал на разведку «Петляковых»... не пробились... ни первый экипаж, ни второй...
Адмирал замолчал.
Я смотрел на карту и понимал: так сказать, нормальным порядком в бухту не проскочить. Гробовитое дело...
—Задача приобретает стратегическое значение, – возвысил голос адмирал, – если мы скидываем со счетов этот линкор, у нас высвобождаются бо-о-большие подлодочные силы, что позволяет...
Но это ко мне отношения уже не имело, и я не стал слушать, а думал: согласиться на разведку – проще всего, накрыться – тоже недолго. А вот как слетать – узнать, что надо, и вернуться?
– Разрешите вопрос, – спросил я, когда адмирал закончил, и, получив разрешение, сказал:
– Можно получить фактическую погоду в районе цели, прогноз на ближайшие сутки, ветер по высотам и подробную карту?
– Вы получите все, чего пожелаете, – сказал адмирал, – все и даже больше, только ответьте до двенадцати ноль-ноль завтрашних суток: там он или нет?
Я решил лететь за облаками. И снижение начать по расчету времени, чтобы оказаться над поверхностью моря километрах в тридцати от цели. Здесь надо будет снизиться и идти к бухте на высоте, зениткам практически неподвластной.
Синоптики обещали нижнюю кромку облаков метрах на двухстах пятидесяти. Это обнадеживало. Ветер гарантировали устойчивый, на высоте – умеренный, у земли – слабый.
Когда я уже сидел в кабине, провожавший меня Носов поднялся на крыло, протянул неожиданно руку и сказал:
– Ну, будь паном, мужик! И пошли меня к черту.
Я набрал две с половиной тысячи и вышел за облака. Секундомер, пущенный на взлете, отсчитывал время до точки снижения. Делать было нечего. Только ждать. И сохранять режим полета. Когда расчетное время кончилось, дважды проверил себя и, тщательно сохраняя скорость, начал снижение.
Тихо ползла стрелочка высотомера, вариометр показывал: спуск десять метров в секунду.
Оставалось двести метров. Воды не было видно. Я уменьшил вертикальную скорость до пяти метров в секунду. Подумал: превышение аэродрома вылета над уровнем Мирового океана – восемьдесят пять метров. Значит, пятьдесят метров плюс восемьдесят пять – сто тридцать пять... Или я сейчас увижу море, или через минуту двенадцать секунд я в последний раз искупаюсь.
Наконец вода открылась – тяжелая, зеленоватая, разузоренная легкой пеной. Стрелка высотомера показывала чуть меньше нуля высоты. Но это уже меня не занимало. Если расчет был верным, через пять – пять с половиной минут должен открыться берег.
Я снизился еще немного, предварительно проверив по компасу курс, и представил, как все должно идти дальше: из воды поднимается черно-серая рваная гряда камня... Изначальная твердь, прорезанная глубокими расщелинами, подточенная промоинами, она надвинется на меня и закроет полнеба. Я довернусь чуть влево и буду ждать мыса.
Мыс, скошенный, довольно длинный, должен оказаться слева. А сразу за мысом – горло... Если в этот момент меня не собьют, я проскочу в бухту и там под дальним береговым обрывом увижу линкор – серую стальную коробку...
Тут я усмехнулся: иголка в стоге сена! На самом деле, что там каких-нибудь тридцать тысяч тонн водоизмещения... в сравнении с миллионами, а скорее миллиардами тонн неистребимого камня.
Найду! Один раз у меня с иголкой уже получилось! И опять найду!
На высоте, не превышавшей тридцати метров, я проскочил в бухту. Берег грохнул во все две или три сотни стволов с крохотным, но для меня вполне достаточным запозданием, когда я уже очутился в бухте.
Полосуя все окрест дымными хвостатыми следами, разрывы цепляли за облака и пропадали из глаз. Вспомнил Носова: «Если разрыв видишь, это не твой снаряд».
Бухта тускло блестела под ногами, огромная акватория была совершенно пуста.
Зенитки зенитками, но меня аж в пот ударило: куда ж этот чертов линкор девался?
Я не знал и не мог догадаться, что больше устраивает адмирала: линкор в бухте или линкор не в бухте... Мог предположить, лучший из вариантов – линкор на дне, но такое не под силу одиночному истребителю, даже если он готов пожертвовать собственной жизнью.
Горючего оставалось только до дому. Я обязан был вопреки зениткам и чему угодно еще вернуться: от моих сведений зависело, как дал понять командующий, больше чем многое.
Едва не цепляя винтом за воду, вылезал я из бухты. И благополучно выскочил, но... этого мало!
Мне фантастически повезло: когда я уже собирался ложиться на обратный курс и нырять в облака, я увидел его.
Оставляя закрученный бурун за кормой, угрюмый, здоровенный утюг вспахивал море.
Я глянул на компас, сообразил, как далеко отошел от базы, хватанул ручку на себя и, вознесясь на высоту верхней кромки первого яруса облаков, заорал открытым текстом:
– «Гранит», утюг чешет по квадрату двадцать два шестьдесят четыре, курсом двести пятнадцать. Повторяю...
– «Чайка-11», ты? – неодобряющим голосом откликнулась земля и замолчала. Потом я услышал, как снова включился передатчик, и узнал Носова.
– «Одиннадцатый», спасибо за натугу... Ветерок усиливается, учти... Поглядывай за горючим...
***
В далеком, совсем еще раннем детстве был у меня старый, изрядно обтрепанный, почему-то горчичного цвета медведь. В отличие от большинства плюшевых собратьев мой стоял на четырех мощных лапах и в пузе у него было спрятано секретное кольцо – потянешь, мишка ревет и открывает пасть... Игрушка досталась мне по наследству, кажется, от дочери дяди Саши.
Мишку я помнил столько же, сколько себя. Любил? Затрудняюсь сказать: игрушки никогда особенно меня не увлекали, другое дело – инструменты. Но привык я к своему горчичному зверю, привязался крепко. Как-никак он был молчаливым свидетелем моих многочисленных болезней; в углу вместе со мной стаивал, и все мои друзья-приятели не уставали удивляться мишкиной способности реветь и разевать пасть...
Словом, облезлый, замученный, существовавший в доме с незапамятных времен зверь сделался частичкой моей жизни, хотя я и редко вспоминал о медведе. Тем более в войну.
Счастье было невыразимое – случайно залететь домой, к маме, пусть на какой-нибудь час. С аэродрома я ринулся в город, воображая, как она обрадуется, как заплачет, как кинется мне навстречу. Три с половиной года я не видел мамы. Вам этого не понять.
Короче, я несся домой, сжимая в потной ладони, словно истинньта первоклашка, мой, пронесенный через все передряги войны, личный, мой персональный ключ от квартиры. И волновался: вдруг сменили замок?
Наконец, дом. В подъезде ничего, кажется, не изменилось. Даже «Лешка – хвост!» на месте, как выцарапал Димка, так и осталось. Пожалуй, грязней стало, неприютней. Понятно – война. По лестнице я поднимался почему-то на цыпочках. Мне ужасно хотелось не просто войти в дом, а... нагрянуть! Застать врасплох! Вот – дверь. Дрожащей рукой вставил ключ... Слава богу, замок открылся почти бесшумно. В коридоре было темно, но я прилетел домой! И никакая подсветка мне не требовалась: ноги сами привели к двери. Тихо толкнул створку и вошел в комнату.
Все было, как было – обои, мебель, фотографии. Только... только в комнатах жило запустение... На столе чашка с недопитым чаем, рядом с пустой хлебницей мой старый, еще более облезший, медведь. Он сильно сдал за эти годы – вроде даже голову опустил, и секретного кольца что-то не было видно...
Я заглянул в смежную комнату – мамы не обнаружил... «Наверное, на кухне, – подумал я, – пойти за ней или обождать?» Решив обождать, присел к столу. В розетке для варенья блестело что-то белое: не соль, не сахар... Кристаллики были похожи на нафталин, только мельче. Понюхал – не пахнут. Лизнул палец, приклеил самую малость белого, пылинку одну и отправил в рот. Сначала язык вроде обожгло, потом по всему рту разлилась какая-то преувеличенная сладость. «Сахарин!» – сообразил я. И мне сделалось совсем грустно.
Я поднялся, чтобы идти в кухню, когда в комнате появилась мама. Она не вскрикнула, пораженная моим появлением, не упала в обморок, а тихо заплакала, сказав только:
– Дождалась... Я знала...
Мама очень расстроилась, узнав, что времени в нашем распоряжении всего один час, что в Тушино стоит мой «лавочкин», и в четырнадцать ноль-ноль запланирован вылет. Дальше – на запад...
Мы говорили торопливо, разом, мешая друг другу совсем не нужными вопросами и неожиданными воспоминаниями. Под конец я спросил:
– А медведь-то почему на столе оказался?
Мама ответила странно:
– Он со мной и в эвакуации был... Только он и был со мной. Надо же поговорить с кем-нибудь?! И потом, когда совсем нет прошлого, чего ждать от будущего?
Никогда мама не была сентиментальной, она не верила в бога, не страдала суеверностью... Медведь, взятый в эвакуацию... Это не ее стиль... Впрочем, и война была совсем уж не в ее стиле.
Когда мы попрощались, и все слова уже были произнесены, и время не позволяло мешкать, мама сказала:
– Об одном прошу: если можешь, пиши почаще, хоть одно слово – жив.
По дороге на аэродром я заскочил на почту. Спросил конвертов. Симпатичная девушка непонимающе поглядела на меня, спросила:
– Вы с фронта, наверное, – и улыбнулась. – Давно уже нет конвертов...
– Жаль, – сказал я и тоже улыбнулся, – очень нужно.
– Кому писать-то собираетесь?
– Маме. – И я рассказал этой совершенно незнакомой девушке про медведя, который ездил в эвакуацию, и о том тягостном, что встретило меня в доме... Не надо, наверное, было говорить об этом, да так получилось.
– Подождите, – сказала девушка и вышла.
Я поглядел на часы – времени оставалось совсем мало.
Славная девушка скоро вернулась и подала пачку секреток. Теперь такие не делают – листок, сгибающийся пополам, имел клейкую кромку. Сложи, залепи, и пожалуйста, получается закрытое письмо...
Секреток оказалось пятьдесят. Это я узнал, добравшись до места назначения, на полевом аэродроме. И в первый же вечер я заполнил их все.
«Жив, – писал я. – От тебя долго нет весточек, но я не волнуюсь, т.к. не сижу на месте и понимаю: почте трудно угнаться. Здоров. В порядке. Очень прошу, за меня не беспокойся. Мы не воюем уже, а только довоевываем. Разницу чувствуешь? Обнимаю тебя...»
Тексты имели разночтения, но смысл их сводился к только что приведенному. Мне обязательно надо было исписать все секретки, чтобы не разбазарить их... И было еще соображение...
Утром я отдал золотому моему механику Алексееву все полсотни секреток и наказал:
– Если не вернусь с задания, Гриша, посылай штуки по две в неделю.
Он посмотрел на меня хмуро и сказал:
– Лучше возвращайся, а я буду напоминать, чтобы сам посылал...
Когда мама умерла, в немногих ее бумагах я обнаружил сорок четыре секретки – голубенькие, из шершавой бумаги, с жалкой розочкой или каким-то еще цветком, напечатанным в правом верхнем уголке внутренней страницы...
* * *
Никогда вещи не имели надо мной особенной власти. Бывало, конечно, мальчишкой мечтал о фуражке-капитанке с лакированным козырьком или позже хотелось обзавестись кожаным пальто. Но чтобы с ума сходить: без мотоцикла или без трофейной машины жизнь – не жизнь, – такого не случалось.
Однако вещи я видел и, если можно так сказать, запоминал их в лицо. Порой надолго. И всегда любил, да и сейчас люблю, соотносить вещи с повадками и характером их владельцев.
У Митьки Фортунатова я был всего один раз. Затащила Наташа. Для чего – я не понял.
В памяти остались просторные комнаты бывшей барской квартиры: потолки высоченные, карнизы лепные, двери с зеркальными стеклами. Все добротное, массивное, сработанное на года. И странная толкучка вещей, царившая в этих комнатах. Краснодеревные шкафы, буфеты и посудные горки; были там еще комоды и секретеры... А всякий клочок горизонтальной площади залеплен фарфором, хрусталем, деревянными статуэтками, бронзовыми безделушками и еще какой-то прорвой занятных вещей и вещичек.
Было что-то неистребимо магазинное в фортунатовском доме.
Но больше вещей, захвативших львиную долю жилого пространства, поразило меня отношение к этим самым вещам.
Нас с Наташей пригласили к чаю.
Смотрим, овальный полированный стол накрыли суконной попоной, поверх положили кухонную клетчатую клеенку, обрезанную точнехонько по форме крышки, и еще постелили байку, а потом только скатерть... Никогда прежде (да и потом) такого не видывал!
А как морщилась хозяйка, когда Митька – уж он-то наверняка был надрессирован! – с пристуком опускал фитюльку-чашечку на расписное, очевидно, китайское блюдечко...
Ну, тогда я не понимал: какая, скажем, мебель у Фортунатовых – просто старая или старинная, дорогая или антикварная; что у них за посуда – севрская, гарднеровская, императорского завода... Но я запомнил на всю жизнь: мебели, вообще барахла была прорва и над имуществом тряслись, а лучше сказать – трепетали.
Позже, сначала подрастая, потом набираясь ума, наконец, надеюсь, мудрея, я перевидал всякое: и кровати, убранные кружевными подзорами, украшенные пирамидками подушек – меньше-меньше-меньше-меньше... едва не до самого потолка; и много раз осмеянных, якобы специфически мещанских слоников, непременно колонкой, обязательно по семь; видел разную редкую мебель – и красного дерева, и карельской березы, и светлого американского клена; попадались на глаза вещи затейливые, изукрашенные резьбой или бронзовыми накладками, инкрустированные перламутром...
Что сказать?
Беречь старину, приобретать дорогой комфорт, наверное, не зазорно и не предосудительно, но преклоняться перед вещами, служить бездумным предметам – позорно и, хуже того, – погибельно.
Посещение Фортунатовых получилось скучным. Мы сидели, окруженные роскошью. Под самым носом у нас громоздились всякие печенья и заманчивые восточные сладости, пестрели нарядными обертками сортов пять лучших конфет... Митька молотил все подряд...
Человеку нужен опыт и положительного и отрицательного знака. Опыт – наше главное, наше самое бесценное богатство.
В фортунатовском доме я впервые соприкоснулся с образом жизни, мне чуждым. Но важнее наглядного примера – так не надо! – оказалось недоумение – а для чего?
Для чего – спрашиваю я себя всякий раз, когда встречаю добровольных рабов собственного благополучия. Для чего? – повторяю я снова, когда жизнь сталкивает с широко расплодившимся лицемерием или ханжеством, когда слышу пошлейшее, рядовое вранье.
Для чего?..
Близился конец войны. Это ощущали все. С полным единодушием. Но вели себя люди по-разному. Одни жили надеждой – дожить. Другие старались выжить. Можно подумать, будто погибнуть на пятый, тридцать третий или сто двадцать восьмой день войны легче, чем в последний...
Но так было.
И как раз в это время меня занесло в стрелковую дивизию, на пункт наведения авиации. Я должен был подсказывать ребятам, находившимся в воздухе, где противник, какие у него намерения... Словом, наводить «лавочкиных» на «фоккеров», предупреждать «горбатых», откуда на них валятся «мессера». Выражаясь по-современному, мне полагалось обеспечивать наши экипажи точной, оперативной и квалифицированной информацией о противнике.
Летчику на земле воевать несподручно, но... приказ. Впрочем, я еще не воевал – только шел по лесной дороге в артиллерийские тылы. Гнала меня нужда: умри, а разыщи мастерскую с агрегатом для зарядки аккумуляторов и договорись о помощи: рация наведения еле дышала.
Местность была самая-самая – сосны, еловый подлесок, черничник, а мох – просто с ума сойти, каким ковром рос.
Но я шел и дрожал. Признаюсь: смертельно боялся нарваться на мину. Наше продвижение на запад было более чем стремительным и только-только завершилось. Саперы, конечно, прочесали тылы, но поди знай, не осталось ли где подарочка. В минах, как и в прочем наземном оружии, я не понимал ровным счетом ничего. И мне всюду мерещились торчащие изо мха «усики»: тронь – взлетишь, разделяясь на составные части. А еще я думал: ребята дерутся, по пять вылетов подряд делают... что обо мне думают – устроился?!
Да сколько еще этой войны остается?
До артиллерийских тылов я добрался благополучно. И мастерскую нашел – оказалась будка, сколоченная из снарядных ящиков. В будке сидел замухрышистый, неопределенного возраста человек и перекладывал немыслимые вещи: фаянсовую вакханку, пепельницу с двумя сеттерами, фигурку пастушки... и что-то еще хрупкое и на войне неуместное. Увлеченный этим занятием, он не ответил на мое приветствие. И только когда я уже в третий раз напоминал о себе, взглянул в мою сторону и спросил:
– Надо было?
– Простите, не понял... – сказал я, стремясь войти в контакт с нужным мне лицом.
– Надо было так мучиться, чтобы заполучить мешок этого барахла? Тоже – трофеи! Умные люди берут иголки для швейных машин, или, я знаю, – линзы для очков... – Тут он умолк, пристально поглядел на меня беспокойным взглядом своих черных живых глаз и спросил: – Что у вас?
Я объяснил: нужно позарез подзарядить аккумулятор.
– Это – можно. В принципе.
– А – практически?
– Что предлагаете?
Ничего вещественного предложить я не мог.
Кроме истрепанной куртки, выгоревших армейских бриджей и драных сапог, у меня решительно ничего не было. Но я заметил алчный огонек в красивых глазах, вспомнил почему-то фортунатовский бастион довоенного благополучия и, не очень задумываясь над последствиями, сказал беспечно:
– Часишки кое-какие имеются... с браслетиками и... без.
– Где? – моментально отреагировал аккумуляторщик.
– Что где?
– Товар.
– Развилку дороги перед капе дивизии знаешь? Старую черную сосну видел – без верхушки... Там.
– Слушай, – легко переходя на «ты», сказал аккумуляторщик, – автомобильный, студебеккеровский, подойдет? К восемнадцати ноль-ноль подкину. И учти – с доставкой на дом... Или у меня не фирма?
Он показался на дороге в начале седьмого. Верхом на белой лошади. Лошадь была облезлая, старая. К самодельному седлу был приторочен вправленный в сетку-авоську аккумулятор.
Я смотрел в бинокль и видел: едет, ухмыляется, может, соображает, что за лонжины ему приготовлены... «Вот сейчас сгрузит свой скорее всего уворованный аккумулятор, – подумал я. – И что делать, как рассчитываться?..»
И тут грохнуло. Небо раскололось и задрожало. Черно-рыжим выбросом взметнулась земля.
«Как глупо, – успел я подумать, – и до конца-то осталось...»
Как видите, мне осталось: пишу, вспоминаю – жив.
А тогда после артналета обнаружил: от белой лошади – ни гривы, ни хвоста... и аккумуляторщик вроде не жил.
Прямое попадание.
Каждое двадцать седьмое сентября я езжу на кладбище. На могилу Жоры Катонии. Понимаю – Жоры нет и ему это не нужно, но все равно еду. Еду на пытку. И не только потому, что вспоминать еще раз нелепую Жорину катастрофу, снова представлять зеленый замшелый шлюз без воды и прикорнувший в нем «лавочкин» – не сахар, но видеть само кладбище, заброшенное, заросшее в полчеловеческого роста, неухоженные могилы, выгоревшие пластмассовые венки, неуют и небрежение – мука мученическая. И нет от нее спасения.
А в последние годы и того горше стало: из пожухшей могильной травы выкатываются под ноги рыжие, черные, бело-грязные, гладкие, лохматые, в репьях, породистые и безродные – псы, псы, псы...
– Дачники съезжают и оставляют, – эпически спокойно объяснила встречная старуха. – Вот дней десять еще сойдут, сезону – конец, приедут живодеры и живо-два переловят – на шапочки...
У меня нет собаки. И Алешке, как он ни просит, не покупаю.
Правильно? Нет? Одним словом, не ответить...
Кто сомневается, нормальные родители любят своих детей. Но мало кто честно скажет: кого он в сыне или дочке любит больше – нового человека или себя?
Мой отец требовал, чтобы я стал врачом. Хирургом. Почему? Ему не удалось приобщиться к медицине. И он искренне желал, чтобы я стал врачом, нисколько не сомневаясь – большего счастья, чем медицина, быть не может!
Мы ссорились на этой почве: медицина и авиация оказались несовместимы...
Или мама долго водила меня в платьицах и привязывала на голову бантик. Почему? Она хотела дочку, а получился – я.
Мальчишкой я осуждал родителей. Категорически и без снисхождения. Теперь жалею.
* * *
Дядю Сашу, безуспешно учившего меня когда-то плавать, я избегал. Но на этот раз он приманил меня, обещав познакомить с настоящим летчиком. Учтите: в те годы летчик котировался, пожалуй, выше, чем сегодня космонавт.
Знакомый летчик и даже вроде друг дяди Саши жил в Томилино. Мы ехали туда пригородным паровичком, тащившим глазастые, как гусеницы, зеленые вагоны. От платформы надо было идти лугом, по белой, хорошо натоптанной тропинке-макаронине. Первым шагал я, следом дядя Саша. Мы не разговаривали. Я нюхал загородную свежесть и глазел по сторонам. Минут через пятнадцать показался поселок. Мы были совсем у цели, когда я увидел: впереди, на глазах у всего честного народа – пушистый, усатый барин-кот и серенькая неказистая кошечка.
Был я глуп, но не настолько, чтобы совсем не догадываться, чем заняты кошки. Остановившись, я спросил дядю Сашу, но вовсе не ради установления истины, а с тайной целью – загнать его в угол: