Текст книги "Большие неприятности"
Автор книги: Анатолий Маркуша
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
– Дядя Саша, а что это кошечки делают?
– Котят делают, – не сбавляя шага, ответил дядя Саша и продолжал свой путь.
Я поплелся сзади. И мучился: мне было кошмарно стыдно. Не за кошек, не за дядю – за себя!
Светлейшая голова, взращенная авиацией, наша общая гордость – Антуан де Сент-Экзюпери заметил однажды: дети должны быть очень снисходительны к взрослым...
Спору нет, желательно!
Но вот беда – к кому обращен призыв?
К детям? Но едва ли сыщется во всем свете ребенок, способный понять, почему он должен щадить взрослых? Тех самых, что так порой жестоки и бесцеремонны с ними.
Ко взрослым? Но с ними,, Пожалуй, поздно говорить о детской снисходительности. Тут, что называется, поезд ушел, и рельсы разобрали.
Я тоже был маленьким.
Помню: звонил телефон, у отца неприятно заострялось лицо, он почему-то понижал голос и говорил матери:
– Для всех, кроме Карпова, я только что ушел! – и смешно показывал пальцами, как он
якобы перебирает ногами, где-то там – вдалеке от дома.
А меня за вранье – отец всегда говорил: за уклонение от истины! – били железной канцелярской линейкой. Били непременно по голому заду – так требовала семейная традиция, фамильный ритуал, освященный опытом предшествовавших поколений.
И не только в нашей семье жили не по правде: говорили – одно, а делали другое... Не понимали, что хорошо, а что плохо? Еще как понимали, иначе бы не притворялись и не скрывали свою жизнь от посторонних!
Мне случалось чуть не каждый день бывать у Сашки Бесюгина. Его родители поощряли нашу дружбу, считая почему-то, будто я положительно влияю на Сашу. Ко мне в этом доме привыкли и меня не стеснялись. Чего только я не насмотрелся и не наслушался у Бесюгиных! Например, Бесюгин-папа принимался объяснять Бесюгиной-маме, что она может жить, как ей заблагорассудится, но... не за его счет!
– Мне надоело расплачиваться за долги, которые я не делаю, – объявлял папа.
Чаще всего развить эту тему ему не удавалось: супруга решительно переходила в контратаку. И по ее словам получалось, что Бесюгин-папа – редкостный скряга – вворачивает двадцатисвечовые лампочки там, где у нормальных людей горят стосвечовые... собирает обмылки... готов вылизывать сковородки... жить с таким невозможно, и ребенок – не оправдание!
Здесь непременно вступал папа. Злым, крикливым голосом, преувеличенно жестикулируя, он вещал:
– И пожалуйста! Скатертью дорога!
Подобные сцены между Сашкиными родителями происходили раза по три в неделю и Сашку нисколько не волновали.
– Не бери в голову! – говорил он мне.
Однажды в разгар очередного словоизвержения в квартиру Бесюгиных забежала, залетела, впорхнула, заскочила – как нравится! – соседка по лестничной площадке – Евдокия Владимировна: разжиться десяткой...
И на моих глазах совершилось чудо. Папа потух. Побелевшее лицо мамы приобрело естественный, здоровый оттенок. Супруги сделались самой любезностью, самой предупредительностью:
– Ну, что за вопрос, – сладко заблеял папа, – извольте! Пожалуйста... Может, десяти рублей мало?
– Если соседи не будут, как родные, – подключилась мама, – как тогда вообще жить?..
Нет, я не любил взрослых, пока был мальчишкой. И, пожалуй, больше всего – за притворство. И не доверял им.
А вырос, стал независимым, и со мной произошло что-то странное: гляжу на детишек, вижу бесхитростные, любопытные рожицы и непременно ощущаю горькую тревогу... Это сверх и кроме всех прочих чувств.
Но при чем тут моя нелюбовь к взрослым? Сейчас объясню.
За окном – двор. И все, как на ладони. Вот соседский Вовка тянет на поводке щенка. Джек упирается. Конечно, я не знаю, какие собачьи резоны заставляют Джека припадать на задние лапы и чесать задом и хвостом по шершавому асфальту. Вполне возможно, Джек не прав.
Вижу, как теряет терпение Вовка. Ярится, что-то злобно выкрикивает... и, утрачивая контроль над собой, пинает добродушного лохматого пса тяжелым туристским ботинком...
Уж ты-то, Вовка, точно не прав!
И сразу мысль: вырастет Вовка, станет взрослым, что тогда будет?
С ним, с теми, кто окажется под его властью?
Над переправой я потерял на зенитках двух летчиков – обоих ведомых. Мы с Остапенкой еле-еле доползли домой: плоскости – в клочьях, хвостовое оперение тоже.
Я докладывал начальнику штаба: днем на переправу не пробиться. Такого заградительного огня за всю войну еще не встречал... И в этот момент в землянку командного пункта вошел командир корпуса. У него было брюзгливое выражение лица. Генерал заставил меня повторить доклад, и с места в карьер:
– Панику сеять?! Не позволю! Война есть война, без жертв не бывает! И не коленками чечетку выколачивать надо, а думать... соображать! Трусы и паникеры мне в корпусе не нужны!
Мне сделалось обидно. Я знал: Абаза не трус и не паникер, поэтому и отважился перебить комкора:
– Вы можете послать меня на переправу снова, но оскорблять не имеете ни оснований, ни права!
Генерал как споткнулся на полуслове. И вроде успокоился:
– А дельное что-нибудь можешь предложить?
– Если рассчитывать на уничтожение переправы с воздуха, – сказал я, – это сподручнее сделать ночникам, ближним бомбардировщикам...
– Генерал не дал закончить и снова закричал:
– Сам полетишь. Сейчас! Пойдешь у меня ведомым! И через полтора часа, чего бы ни стоило – я командующему обещал, – а переправе должна быть хана.
Через час двадцать минут меня подбили на подступах к реке. С трудом перетянув линию фронта, я завалился невдалеке от расположения нашей артиллерии. Оттуда попал прямиком в госпиталь. В полк вернулся через полтора месяца. А еще раньше узнал: переправа в обещанное комкором время была разбита. Командир корпуса с задания не вернулся. Из десяти летчиков группы целыми выскочили четверо.
А на следующее утро гитлеровцы переправу восстановили.
И...
Но я не собираюсь исследовать события минувшей войны ни с позиций тактических, ни тем более в масштабах стратегии.
Просто хотел пояснить, почему я тревожусь, глядя на малышей: из каждого Вовочки или Вовика непременно вырастает Владимир Иванович, Владимир Павлович, Владимир Андреевич...
Наш покойный командир корпуса, конечно, по случайному совпадению был как раз Владимиром Владимировичем.
* * *
Войдя в наш запущенный, бестолковый двор, я сразу обнаружил: у глухой облупленной стены прилепился незнакомый грузовик. Машина старая – рыдван. Капот открыт, а из-под мотора торчат ноги. Любопытно – ноги были обуты в ободранные мальчиковые ботинки. Это я хорошо видел, а разглядеть владельца ног не удавалось.
«Если правда пацан, то чего ему там под машиной делать?» – начал соображать я, но решить не успел: из-под грузовика раздался ломкий голос:
– Але, который в серых шкарах, подойди!
Я догадался: шкары, должно быть, штаны! А так как на мне были именно серые штаны, перешитые из некогда шикарных костюмных брюк отца, то голос адресовался ко мне. И я подошел к машине.
– Возьми на полу в кабине ключ девять на двенадцать, накидной и подай сюда...
Я знал, бывают ключи английские и французские – от дверных замков, существует разводной велосипедный ключ и еще разные гаечные – как в конструкторе... Но девять на двенадцать, но накидной, эти понятия лежали вне моего понимания.
– Какой-какой тебе ключ? – спросил я, ни на что не надеясь.
Видно, парень сообразил, что имеет дело с недоумком: не стал ничего объяснять, вылетел пружиной из-под машины и на мгновение предстал передо мной во всем великолепии своей вымазанной рубашки-ковбойки и малюсенькой кепочки с пуговкой на макушке. У него было круглое лицо с раз и навсегда обозначенным выражением забияки и насмешника... Парнишка выглядел ровесником, а если был старше, никак не больше чем на год.
Он скользнул по мне совершенно Наташкиным взглядом, будто перескочил через абсолютную – в минус двести семьдесят три градуса – пустоту, цапнул гаечный ключ в кабине и снова нырнул под машину. Человек занимался делом.
Диалога не состоялось. Я не был удостоен даже оскорбительным словом. И вот скоро уже пятьдесят лет я беру реванш за тот день. Беру-беру-беру и никак не могу успокоиться, не могу убедиться – взял!
Мы жили в гарнизоне. Мебель была выписана со склада. Старая-старая – частью еще довоенная, частью трофейная. Другой тогда не было...
– Ты не опасаешься садиться в это кресло? – въедливо спросила жена. – У меня такое ощущение, что пружины сейчас укусят.
– Но я ведь не обойщик, и в школе нас этому не учили, – попытался я как-то оправдаться.
Я долго злился, скажу, злился целенаправленно – сам растравляя себя: упрекать всякий может, упрекать проще всего. Только никто не в состоянии уметь все... И тут я споткнулся.
А много ли я умею?
Кое-как слесарить меня в летной школе обучали. Самую малость столярничать, пожалуй, тоже... Ну-у, а если подметку прибить, если брюки укоротить?..
«Позволь, – как бы обращаясь к своему оппоненту, возражал я. – Но если считать уменья, так пожалуйста, и пилотаж – на бочку! И штурманскую подготовку – на бочку! И чтение синоптических карт – на бочку!..»
Контрдоводов было много. Весьма. Только звучали они неубедительно.
Да-а, у мужчины должны быть руки.
В воскресенье я вытащил в сарай кресло и осторожно распорол на обшивке боковой шов. Из сиденья полезла грязная, свалявшаяся вата.
Снять обивку удалось не сразу. Но удалось. Пружины оказались ни к черту, как будто их нарочно выворачивали наизнанку. Пружины пришлось выкинуть. Выпросив у соседа-техника кусок резинового самолетного амортизатора, я вместо пружинного перевел кресло на резиновый «ход». Потом заложил свежую вату, а для гладкости поверх ваты распялил еще зимние шерстяные портянки, ну, и затянул старую обивку...
Кресло отлично пружинило! Это факт. Сиденье получилось ровным. Это тоже факт. Но ни молодость, ни красота к креслу не вернулись. Увы.
Потом мне пришлось долго и весьма старательно заглаживать очередной семейный конфликт. За это время я незаметно реставрировал всю нашу жалкую мебель и сверх того сменил электропроводку в квартире...
Можно сказать, я рос на глазах семьи. И передо мной соответственно ставили все новые задачи, придерживаясь при этом главного авиационного принципа: от простого – к сложному...
Как раз в эту пору в полк пришел новый заместитель командира. Судить о нем я не мог, видел майора лишь раз – на офицерском собрании, когда командир представил нам Лапшина, традиционно произнеся: «Прошу любить и жаловать».
А на другой или на третий день иду я по стоянке и вижу: стоит мой бывший механик, переведенный в звено управления полка, старшина-сверхсрочник Алексеев, руки по швам, в глазах тоска, и слушав... Слышу, Лапшин вполне корректно формулирует:
– Двигатель на малых оборотах глохнет через каждые сто метров... рулить невозможно... Кто летал на вашем самолете? Что вы делали с мотором? Ни на что не похоже, старшина! Вы, я вижу, не мальчик...
Алексеев и правда был давно не мальчик – за сорок, в авиации больше двадцати лет, и вообще механик – божьей милостью!
Мне на той машине летать не приходилось, но я все равно решил вмешаться: Гришку жалко стало, безответный он мужик.
– Я, товарищ майор, отлично эту машину знаю, до последнего времени все было нормально. Позвольте, гляну? – И, не дожидаясь, чего он скажет, разрешит или нет, командую Гришке:
– Стремяночку давай, капот... отвертку!
Не успел Лапшин, как говорят, охнуть, а я карбюратор отрегулировал, жиклер малого газа отпустил немного. Велел Грише в кабину сесть, запустить движок... И на работающем моторе окончательно малый газ довел.
– Прошу проверить, – говорю Лапшину, – по моему разумению, экстралюкс.
Он проверил. Вроде остался доволен. Спрашивает:
– Техник звена?
– Никак нет. Летчик. – Понимаю, сразу всех не запомнить... обижаться не на что.
– Летчик? А чего не за свое дело беретесь?
– Почему не мое? Самолет – мое дело!
– Ваше дело – летать, а не гайки крутить...
– Извините, – говорю, – тот не летчик, кто не может двигатель или тормоза отрегулировать, тот, извините, извозчик: но-но! Поехали!..
А теперь я учусь книги переплетать. Интересно. И нужно. За инструктора по переплетному делу у меня внук Алешка. Им в школе эту науку преподают. Теорию он легко схватывает, знает и как надо, и чем, и сколько там припустить... а терпения не хватает, и настоящей твердости в руках нет.
Хотя чего Алешку выгораживать. Другие в его возрасте не то уже могут. Книги переплетать еще не тяжелая индустрия...
* * *
В конце концов мы завоевали полное и безраздельное господство в воздухе. Во что это обошлось – другой вопрос. Но теперь оно было наконец нашим. И ощущения в полете стали совершенно иными.
Я даже не удивился, когда услыхал от «зеленого» пилотяжки-стажера, честно говоря, порядочного нахала:
– Сбить его не штука, да как найти?!
Конечно, это было наглым преувеличением: сбить противника редко бывает просто... Но найти его сделалось в ту пору действительно очень трудно.
Кажется, это был мой последний боевой вылет.
Звено плюс пара, отданные в мои руки, составляли ударную группу. А восьмерку непосредственного прикрытия штурмовиков вел Носов. Объект нападения – аэродром.
Мы беспрепятственно достигли рубежа атаки, штурмовики с ходу подавили несильное зенитное прикрытие и принялись обрабатывать самолетные стоянки, бензосклады и склады боеприпасов...
Противодействия с воздуха не встретили. И Носов вполне разумно подключил свою восьмерку к атакам штурмовиков.
А я с группой ходил над аэродромом. Выше огня и дыма. Мои ребята только головами крутили: «мессеров» не было, но они могли появиться.
Штурмовики и группа Носова работали, как на полигоне: повторяли заход за заходом; бомбили и расстреливали цели, привередничая, – выбирали, что позаманчивее...
Шло время. И можно было уже сказать: вылет получился!
Наученньш опытом, зная, сколь азартен Носов, я нажал на кнопку передатчика и, подражая низкому, с хрипотцой голосу командующего, сказал:
– Штурмовики, маленькие, – сбор! Не увлекаться!
Я видел, как штурмовики сработали отход; видел, как заняли свое место истребители, и сам уже начал разворачивать свою шестерку к дому, когда мне на глаза попался летевший много ниже одиночный «мессершмитт». Он перемещался как-то странно: рыскал вправо и влево... заметьте – один.
Я сказал:
– Остапенко, прикрываешь дальше звеном. Понял? – И, убедившись, что Остапенко понял, велел ведомому: – Миша, тихо за мной...
Мы спикировали ниже одиночного «мессершмитта». Я сказал:
– Пристраиваемся, ты – справа, я – слева.
Мы подошли и встали с ним крыло в крыло, как на параде. Фашист поглядел на меня; я показал: пошли на посадку! С нами! Не думаю, что он пришел в восторг, но... война шла к концу... и, главное, куда ему было деваться?..
По рации было слышно, как штурмовики благодарили Носова за отличное прикрытие... хотя, между прочим, прикрывать их на этот раз было не от кого. Потом Носов приказал группе перестраиваться на посадку и недовольно спросил Остапенко:
– Абаза где?
Мы подошли к аэродрому, когда Носов начинал третий, предпоследний разворот. Я сказал:
– Внимательно, Миша... вспухни чуть-чуть... та-а-ак, хорошо, колеса пока не высовывай.
И показал фашисту: выпускаем шасси. Видел – он метнул взгляд вправо, но понял: второй русский не ушел, висит над самой кабиной, дернешься, угодишь под винт... И выпустил шасси. После этого он поглядел на меня с вопросом.
Международным жестом всех авиаторов – оттопыренный большой палец над кулаком – я показал: все в порядке...
Мы начали снижение. Я сказал:
– Миша, отстань немного и держи пушку под пальчиком.
– Понял, – ответил Миша и чуточку приотстал.
– Пока он не выключит двигатель на земле, стереги паразита, Миша, – сказал я.
Мы благополучно усадили «мессершмитт» на нашем аэродроме. И сели сами.
Потом, как всегда, уже ближе к вечеру состоялся разбор полетов.
У меня, кажется, были все основания ожидать если не восторга, то похвалы: все-таки не каждый день приводят истребители «языков» в свое расположение. Но все пошло не так, как я думал.
Игнорируя финал вылета, Носов спросил:
– Кто тебя дергал за язык объявлять «горбатым» сбор и отход?
– Так ведь по расчету времени... – начал я.
– Ведущий «горбатых» слепой? И я слепой?
– И «горбатые», и вы увлеклись...
– Почему ты, Абаза, в чужом глазу соринку видишь, а в своем – бревна не замечаешь? Погнался тихарем за отбившимся от стада «мессером», а группу без спроса передоверил Остапенке... Это правильно? Любишь себя показывать... людей удивлять. Скажи, ты для чего воюешь?
Чувствуя, как кровь забилась у меня в шее, под скулами, за ушами, я сказал:
– Для победы... и больше ни для чего, товарищ майор.
– Так ли, Абаза?
– Так точно.
– И ты не станешь обижаться, если мы не запишем этого фрица на твой счет? Рассудим так: прилетел он сам, снизился сам... и сел сам. Верно? А у тебя и боекомплект нетронутый... Согласен? Ну-ну, что скажешь?
– Служу Советскому Союзу, – сказал я. – Мнения не имею, так что, как прикажете, товарищ майор.
Прошло дня три. Страсти как будто улеглись, обстановка складывалась благоприятная, и я решил сунуться к Носову, попросить разрешения слетать на моем «мессере». Сначала он сделал вид, будто не понимает, о чем речь. Потом, видя, что я не отстаю, сказал:
– А для чего?
– Как для чего? Для интереса и, наверное, для пользы дела, – сказал я. – Суворов еще велел изучать противника...
Носов отмахнулся:
– Не в моей власти.
– Разрешите обратиться к командиру дивизии?
– Война же кончается, ну для чего это тебе, Абаза?
– Тем более, – сказал я, – после войны поздно будет – тогда уже точно не слетаешь.
Почему-то именно в этом месте Носов разозлился всерьез:
– Ты мне хуже горькой редьки надоел, Абаза! Вечно больше всех надо, всегда лезешь...
А на другой день неосторожно развернувшийся бензозаправщик зацепил «мессершмитт» за плоскость и вывел машину из строя. Конечно, молено бы без особых хлопот отремонтировать, да кому охота возиться – война кончалась...
И сегодня жалею – не слетал.
Вообще-то жадность – плохо. Но одно исключение признаю: жадность к полетам. Летчик должен летать. Хоть на воротах, хоть на метле – летать!
* * *
Мальчишкой я часто и подолгу болел. Бывало, месяцами не выходил на улицу. Я ошалевал от унылого лежания в кровати, от тошнотворных запахов лекарств, от одиночества. Днями и неделями я видел только пустое окно перед глазами и затейливый скос потолка. Окно бывало то голубое, то серое, то ослепшее, когда наступала ночь. Вытянувшись на спине, я смотрел в окно и видел небо. Видел мыльные замки – облака, изменчивые и вдохновляющие, и невольно спрашивал себя: а куда они плывут – облака? Почему?
Случалось, по осеннему небу проносились перелетные птицы, бывало – клином, а бывало, тучей летели. И я спрашивал себя: а куда они летят, как находят дорогу?
Считается: важно отвечать на вопросы. Отвечать, конечно, правильно и желательно – быстро. Но неужели задавать вопросы не менее важно? Особенно себе.
Вот стихи. От одних хочется плакать, а от других... от других – ничего не хочется. Почему?
Или северное сияние. И зверь, и человек, когда загорается небо и от края до края бегут над головой всполохи, испытывают тревогу. В чем дело?
Или вот, куда проще, а может, и сложнее: почему Вася любит Машу, а не Зину, хотя, по общему мнению, Зина куда лучше Маши? Как объяснить?
Один выращивает герань и никак не поймет, как это можно увлекаться, например, замшелыми монетами, а другой – нумизмат – в недоумении: герань? Но это же бред, право! Почему?
Пока болел, я постоянно и помногу вопросов задавал себе. И, кажется, быстрее рос от этого... А потом, в суете будней – уроки, кружок, каток, Наташка, домашние дела, Сашка Бесюгин... – на вопросы как-то и времени не оставалось. И это худо.
А еще жалею теперь вот о чем: мне никогда не хватало времени на иностранные языки. Всерьез, я имею в виду. Если кому-нибудь любопытно мое мнение, скажу: тот, кто не знает хотя бы двух языков, кроме родного, не вполне человек. Скорее кандидат... Человек становится вполне человеком благодаря общению с людьми. А уж какое общение – на пальцах...
* * *
Вырос я в заурядной семье с твердыми, что называется, от века законами. Скажем, главой семьи считался отец, кормилец, добытчик и, соответственно, единовластный хозяин. В этом нельзя было сомневаться. Его слово – закон.
Мне это не нравилось. Сколько себя помню, такое единоначалие вызывало во мне постоянные вспышки протеста, даже бунта. За что бывал я и руган, и бит, но, кажется, так и не смирен.
Однако семья наша не была совсем уж рутинной, влияние времени сказывалось. Так, например, домострой домостроем, но отец никогда не обижал и не унижал мать. Напротив, он всячески, как умел, конечно, подчеркивал: мать – наше домашнее солнышко.
Или еще: денежку в нашей семье весьма любили и уважали, цену копеечке понимали, но жадность осуждалась искренне и решительно.
Могу, не скромничая, сказать: и я по этой части не оказался гадким утенком, хотя... тут и не обошлось без курьеза.
К тому времени я уже дорос до дверного замка и с превеликим удовольствием открывал так называемую парадную дверь, вступал в разговоры с откиданными и неожиданными посетителями.
Когда на этот раз в дверь позвонили, дома никого не было. Я фокстерьером промчал по коридору и спросил, как учили:
– Кто там?
В ответ услышал:
– Подайте Христа ради...
Что бы это могло значить? Решил уточнить:
– Чего?
– Копеечку или хлебушка кусочек подайте.
Я открыл дверь и увидел очень старого, очень седого, очень морщинистого человека, одетого в лохмотья. Он смотрел на меня странными невидящими глазами филина – большими и круглыми – и повторил:
– Подайте Христа ради копеечку или хлебушка кусочек.
С таким я еще не встречался. Надо было как-то поступать, но как?
– Сейчас! – сказал я и полетел в комнаты.
Копеечки у меня не было. Есть ли хлеб в буфете, я не знал. Хлеба не оказалось. На потемневшей деревянной хлебнице, хранившейся в семье, наверное, со времени наполеоновского нашествия, валялась, не считая крошек, только смятая бумажная салфетка.
Как же быть? Я растерянно оглядел комнату и увидел сложенный на стуле серый отцовский костюм. И сразу вспомнил вчерашний разговор родителей.
– Только выбросить его, – говорила мама, – ты же шесть лет – в хвост и в гриву, не снимая...
– Ну и что? Для работы – вполне. Отдай в чистку! Поживет еще.
Последнее слово всегда бывало за отцом. Теперь костюм дожидался чистки.
Но ведь мама говорила: только выбросить! Я сам, собственными ушами слышал! Не очень задумываясь над последствиями, я схватил отцовский костюм, рысью пробежал по коридору и отдал терпеливо дожидавшемуся под дверьми нищему.
– Спаси Христос! – сказал старик. – Заругают тебя, ангел...
Это было непонятно и странно: я ангел?!
За самовольство мне, конечно, влетело. Но на этот раз обошлось без особых нравоучений. И я бы сказал, что выпороли меня скорее для порядка, чисто символически: щедрость в нашей семье поощрялась.
Образование мои родители имели весьма ограниченное, но с молодых лет прониклись почти мистическим уважением к науке. Думаю, не последнюю роль тут играло непоколебимое убеждение: грамотность – капитал! В понимании отца тот же врач был прежде всего состоятельным, хорошо материально обеспеченным человеком.
И еще один нюанс: страшнее жадности осуждались в нашем доме любая нечестность, воровство, прикарманивание, обман, жульничество и все прочие явления этого ряда. Так вот, отец считал: образование открывает путь к честному достатку, избавляя от соблазна хитрить, совершать махинации и прочие неблаговидности. Прав или не вполне прав был мой старик – другой вопрос, но меня уже при рождении он приговорил к образованию.
Все великие утверждают: учиться надо весело! Образование должно быть радостным.
Увы, мой недолгий путь в науку отмечен слезами и резко отрицательными эмоциями. И вот почему: самое начало омрачило, во-первых, насилие: учись, учись, учись! И, во-вторых, недоверие: врешь, а ну, покажи... я проверю!..
При этом мне столько раз повторяли: лентяй, бездарь, балда, осел, дубина... что в конце концов я уже созрел, чтобы махнуть на себя рукой – ну, что делать, если головой не вышел? Не все же умными родятся, не у каждого способности... И спас меня случай, может, и не совсем случай, но так или иначе мне повезло.
В нашей общей квартире жил человек, которого все считали не вполне нормальным. Между собой называли его Инженер. Почему – не знаю. Работал он то ночным сторожем, то на подхвате в магазине и объяснял, что ему нужно свободное время для изобретательской деятельности.
Было ли у него на самом деле высшее образование, понятия не имею. Странности, безусловно, были. По утрам, например, он имел обыкновение расхаживать по квартире в трусах и босиком. Ему пытались говорить, что так, мол, неприлично, неуважительно к окружающим. Он спрашивал:
– Почему? Предположим, мы на пляже. Трусы – те самые. И что?.. Проходят?! Условности, чепуха...
Что именно изобретал странный сосед, не знаю, но, как мне теперь кажется, он был одержим идеей бесколесного транспорта. Сегодня это вовсе не безумие, а тогда телега без колес абсолютному большинству людей представлялась полной несусветностью. Вот этому человеку я многим, очень многим обязан. А началось с пустяка.
Изгнанный из комнаты, я торчал на кухне. Жалел себя, едва не ревел... Почему? Пытался наточить ножницы, а они перестали резать. Мне сказали: «Ты безрукий, Колька. Что ни схватишь, то испортишь... И никто не просил! Разгильдяй, все равно чем заниматься, лишь бы не учиться... Уши оторвать надо... Балбес! Пошел вон, с глаз!»
И я оказался на кухне.
Вышел сосед. Долго мыл руки над раковиной, шуруя скрипучей щеткой. Неожиданно, не оборачиваясь, спросил:
– Причина в чем?
– Ножницы, – сказал и показал я, – резали, а теперь не режут.
Он молча взял из моих рук ножницы, пощелкал, провел пальцем по лезвиям и хмыкнул:
– А угол?
– Чего? – не понял я.
– Угол заточки? Не ведаешь – семьдесят два градуса?! – И он повел меня в свою холостяцкую берлогу, где научил точить ножницы.
При этом он говорил много и нескладно, но... удивительно, как ни странно, дельно.
– Спроси: почему? Пойми, потом работай. Ясно?.. Не знаешь – узнай... Нет у кого... мозгуй и пробуй. Не вышло – почему? Думай! Картошку чистить просто, а пол мыть, а дрова колоть, а лапти плести? Умеешь – просто, а нет – не дай бог!..
После истории с ножницами я стал заходить к соседу (родители этих посещений не одобряли). И должен признать, он не только многому научил меня, но, и это, пожалуй, главное, прочно заложил в мальчишескую голову убеждение: человек может все. Понять. Узнать. Решить. Может – сам.
Если очень захочет и если четко определит, чего ему надо и зачем.
Я взрослел, а сосед вроде не старился: отношения наши становились ближе, понимание росло. Он много раз помогал мне решать задачи по математике, случалось, и по физике...
Я вполне доверял Инженеру и не считал его ненормальным. Максимум – странноватым. Однажды признался:
– Хочу в авиацию идти. – Никому не признавался, а ему сказал.
– Форма нравится? – неприятно ощерился Инженер, показывая свои желтые кривые зубы.
По правде, я обозлился, пожалел, что разоткровенничался, и тоже ощетинился:
– Нравится! А что – плохая форма? – И, выдержав паузу, добавил: – Но мне нравится не только форма. Где еще такое сочетание умственных и физических усилий, как в авиации?
– О-о-о! Разговор! – сразу изменившимся тоном откликнулся Инженер. – Искать гармонию – занятие. Для человека! Только не очертя голову!
– Почему очертя голову? – не сообразил я, что он имеет в виду.
– Обыкновенно: в военное училище метишь?
– Да-а.
– А в аэроклуб? Сначала! Понюхать... проверить взаимность?
– Чего проверить?
– Ты в авиацию хочешь, а она? Может не признать... Способности есть ли? Летный талант? Ты – не знаешь, я – не знаю... И никто не знает... Методом проб и ошибок осваиваем жизнь... А цена? Соображать надо: рубль вложил – два взял!
И он убедил меня.
Когда позже я уже собрался нести заявление в аэроклуб, сосед сказал посмеиваясь:
– Желаю тебе... отравиться!
– Что-о-о? – вытаращил я глаза.
– Авиацией отравиться... наповал... На всю жизнь! Иначе не стоит начинать.
По нержавеющей авиационной привычке я просыпаюсь без будильника. Глаза открываются в то самое время, какое я назначил, хотя открываться им не хочется.
Рань-ранища необыкновенная. Улицы вымершие, машины только штучные, и асфальт еще прохладный, даже пылью почти не пахнет...
Собираюсь и выхожу на площадь Маяковского.
Начинаю точно с того места, с которого когда-то давным-давно мы начинали под водительством пионервожатой Лены, – со ступеней концертного зала Чайковского.
Да, я решил два раза в неделю – по вторникам и пятницам – проходить Садовым кольцом, полный круг...
Для чего? Чтобы не заплывать жиром, чтобы двигаться: нет надежнее средства против дряхления – и чтобы доказать самому себе: Абаза кое-что еще может!
Только не думайте, пожалуйста, будто я сильно стараюсь продлить пребывание здесь, ну-у... в вашем обществе, на земле. Знаю: от смерти не уйти, никому еще это не удалось... А вот сделать так, чтобы не болеть, я надеюсь и верю, в моих силах.
И какая вообще это глупость, связывать понятие молодости с числом прожитых лет! Разве в годах дело, разве не бывает двадцатилетних стариков и семидесятилетних юношей?
Вся штука в потенциале души! В способности двигаться, удивляться, искать, радоваться, разочаровываться и не переставать надеяться. А потенциал рождает динамика.
С этим: «Да здравствует динамика, никакой статики!» – я и выхожу на старт.
Когда-то первый этап был у нас этапом молчания. Теперь все кольцо предстоит пройти в молчании: разговаривать не с кем.
Иду ровным, неспешным шагом, вглядываюсь в дома, припоминаю, какие были в годы моего детства, а какие – моложе меня.
Интересно, раньше в этом доме жили Фортунатовы.
За последние пятьдесят лет Митьку, то есть Дмитрия Валериановича, я встречал всего дважды.
Первый раз вскоре после войны. В школе устроили тогда вечер «Нагни фронтовики». Увидел и не сразу узнал. Тощий он был, прихрамывал, звеня медалями. Вроде в войсках связи служил. Собирался учиться в институте, только в каком – не запомнил я.
А потом, лет через двадцать, он вдруг позвонил, заехал ко мне и сразу начал:
– Припадаю по дикому поводу к твоим стопам! Один сын у меня – Серега. Вздумал лезть в авиацию, недоумок. Только ты можешь его отговорить. Силой авторитета. Сделаешь – на всю жизнь должник...
Поглядел на Фортунатова. Стал он упитанным. Костюм хороший, ботинки по последней моде. И вообще – благополучие из него лучилось, спокойная уверенность в себе и своих связях. Едва ли терзали человека сомнения – вот только с сыном, Сережей, незадача вышла.