412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Домбровский » Великий стагирит » Текст книги (страница 3)
Великий стагирит
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:24

Текст книги "Великий стагирит"


Автор книги: Анатолий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

Глава вторая

Платон, возвратившись из Сиракуз, несколько дней не выходил из дома. Спевсипп говорил, что он болен. Ксенократ хмурился, когда у него справлялись о здоровье Платона, и отвечал на вопрос вопросом:

– Кто вам сказал, что он болен? – И добавлял: – Он устал.

– Усталость и болезнь – разве не одно и то же? – размышлял вслух Гермий. – Усталые ноги болят, усталое сердце болит… Сама смерть, говорят, есть усталость. Ведь не зря же смертельно больные и старые люди говорят: «Я устал жить».

– Обманутые надежды ранят душу, – сказал Аристотель. – И тогда душа стремится покинуть тело и соединиться со своим вечным и прекрасным началом… Оскорбленная душа не хочет видеть людей.

– Ты прав, – вздохнул Гермий. – Конечно, ты прав.

Из рассказов Спевсиппа и Ксенократа все уже знали, какие испытания выпали на долю Платона в Сиракузах. Молодой тиран оказался, по словам Спевсиппа, человеком слабым и ничтожным, завистливым и властолюбивым, невежественным и переменчивым в своих чувствах, как весенний ветер. Он окружил себя льстецами и доносчиками. И те сделали все, чтобы Дионисий изгнал из Сиракуз сначала Диона – своего родственника и друга Платона, а потом, измучив угрозами и лживыми признаниями в любви, и самого философа.

– Невежественный тиран – вот самое дикое из всех земных существ, – сказал Ксенократ о Дионисии. – Не просто невежда, как говорит наш учитель, потому что невежда значит в этой жизни не более бревна или камня, а невежественный властелин.

На пятый день Платон вышел из дому и отправился к Тимону. К тому самому Тимону, который, возненавидев людей за их пороки и тупость, проклял всех и жил теперь в полном одиночестве среди старых развалин за городской стеной в шести-семи стадиях от Дипилона. Он никого не подпускал к своему убогому жилищу, отгонял любопытствующих камнями, и только один человек мог безбоязненно приблизиться к нему и разговаривать с отшельником. Этим человеком был Платон.

Никто не узнал, о чем беседовал в тот день Платон с Тимоном. Но, возвратившись, он сказал Сневсиппу, что будет сегодня в обычный час прогуливаться по аллее платанов и беседовать со всеми, кто пожелает его слушать.

– Значит, здоров, – сказал о Платоне Гермий. – Значит, философия более всего обязывает нас любить людей и менее всего – презирать.

– Можно ли мне присутствовать во время беседы с Платоном? – спросил Аристотель. – Не нарушит ли мое присутствие какой-либо из обычаев Академии?

– Что касается обычаев и привычек, то здесь дело обстоит так: учитель не любит людей, сковавших себя привычками, и признает из всех привычек лишь одну – привычку наниматься философией в любое время. И значит, обычай здесь таков: нарушая всякие обычаи, занимайся науками, – ответил Аристотелю Гермий. – Впрочем, некоторый порядок, как ты заметил, все же существует – более разумный, нежели освященный традицией: утром учитель беседует со своими учениками, с посвященными; вечером – со всеми желающими и, стало быть, новичками в философии. Отсюда: утренние беседы – о сложном, вечерние – об общих началах, о простом. Тебе удобнее начать с вечерних занятий, мой друг.

– Можно ли посещать и те и другие? – спросил Аристотель.

– Можно, – улыбнулся Гермий. – Я поступаю именно так, потому что у меня мало времени для общения с Платоном. Близятся Великие Панафинеи…

Он вышел из дома и сопровождении Спевсиппа. Собравшиеся радостными возгласами приветствовали его. Когда он остановился, друзья принялись обнимать его. У многих на глазах заблестели слезы. Эвдокс долго не выпускал Платона из объятий, целовал его, так что Платон даже попытался было освободиться от его объятий, оттолкнуть Эвдокса, по тут и Эвдокс справился со своими чувствами, отошел от Платона, вытирая глаза платком, сказал:

– Я боялся, что уже никогда не увижу тебя. Проклятые Сиракузы…

– Они были вместе у Дионисия Старшего, – шепнул Аристотелю на ухо Гермий. – С той поры прошло уже двадцать лет…

– Полно тебе, Эвдокс, – ответил Платон, растроганный приветствиями друзей. – Вечно тебе кажется, что нынешний день последний. Я же верю, что последний день предупредит нас каким-либо образом о своем приближении. Мы услышим, когда упадет последняя капля, и успеем обнять друг друга…

Он вздохнул и помолчал, переводя взгляд с одного присутствующего на другого и кивая, каждому головой. Было мгновение, когда глаза его встретились с глазами Аристотеля. Он сразу определил в нем незнакомца – отвел взгляд в сторону, поприветствовал кивком головы Гермия, потом снова взглянул на Аристотеля и спросил, обращаясь к Эвдоксу:

– Кто этот эфеб? Он единственный, кого я не знаю.

– Я включил его в число слушателей, – ответил Эвдокс. – Он из Фракии…

– Из Фракии? – не дал договорить Эвдоксу Платон. – Родом из Фракии Демокрит и Протагор[27]27
  Демокрит – великий древнегреческий философ-материалист. Протаго́р – софист, современник Сократа.


[Закрыть]
. Как зовут юношу?

– Аристотель, – ответил Эвдокс.

– Что ж, – сказал Платон. – Хотя Фракию и считают страной глупцов, она время от времени дарит миру философов.

Аристотелю следовало бы сказать что-нибудь в ответ на слова Платона, но он растерялся, потупился, что привело его в еще большее замешательство, и даже попытался спрятаться за Гермия. Платон, видя это, засмеялся, подошел к нему и сказал, кладя ему руку на плечо:

– Я жалею, что заговорил с тобою при всех и смутил тебя. И все же ты скажи мне: какую цель ты преследуешь, решив заняться изучением философии и других наук?

– Решить нерешенное, – ответил Аристотель.

– И это все? – спросил Платон.

– Все.

– В таком случае желаю тебе прожить тысячу лет. Боюсь, однако, что и за тысячу лет ты не решишь нерешенное. Мне иногда кажется, что мы еще даже не начали это дело. А не начав, как можно говорить о конце?

– Это не так, учитель, – сказал Аристотель, сам подивившись собственной смелости.

– А как же? – Платон поощрил его улыбкой.

– Есть задачи и есть ответы, учитель. Вопрос лишь в том, правильно ли поставлены эти задачи и верные ли даны на них ответы.

– Ты так думаешь? – Платон двинулся с места и повел с собой Аристотеля, держа руку на его плече. – Есть задачи и есть ответы? Но нет уверенности в том, правильны ли эти задачи и истинны ли ответы? И ты хочешь это проверить? Каким образом, Аристотель?

– Это должна быть новая наука…

– Еще одна наука? Наука о проверке истинности других наук?

– Не знаю, учитель.

– Тебе боязно это сказать?

– Возможно.

– Значит, ты не уверен в том, что можно создать такую науку?

– Я попробую ответить на этот вопрос. Но не теперь, учитель. Я еще многого не знаю. Я пришел учиться.

– Это хорошо, – сказал Платон. – Надо учиться. И нельзя уподобляться жеребенку, который, едва насытившись, лягает кобылицу, забыв о том, что ему снова захочется есть… Надо учиться. Где ты будешь жить? – спросил он, останавливаясь.

– Спевсипп и Гермий указали мне жилье, – ответил Аристотель. – Здесь…

Платон отступил на шаг, еще раз оглядел Аристотеля, улыбнулся и сказал:

– Учись и помни: слаще всего говорить истину.

Гермий задержал Аристотеля, который хотел было снова пойти рядом с Платоном.

– Будь скромнее, – сказал ему Гермий. – Другие тоже хотят побыть рядом с ним и услышать обращенные к ним слова.

– Да, да, – согласился Аристотель. – Он просто очаровал меня. И я невольно, как эта тень…

– О какой новой науке ты говорил?

– Это пришло само собой, ни о чем таком я прежде не помышлял, Гермий. Но увидел его глаза, услышал его голос, и во мне невольно родились эти слова о новой науке… Прямо колдовство какое-то. Я вовсе не хотел…

– Не скромничай…

– А ты будь последовательным, Гермий. То ты говоришь мне – будь скромней, то – не скромничай, – засмеялся Аристотель. – Я просто счастлив, что наконец увидел Платона, – признался он. – Просто счастлив, Гермий. И как он это сказал: «Мне кажется, что мы еще даже не начали это дело».

– Он сказал: «Мне ИНОГДА кажется…»

– Иногда? – удивился Аристотель. – Ты ошибаешься, Гермий.

– Пойдем, однако, – сказал Гермий. – Все ушли вперед. Догоним.

Голос у Платона был негромкий, так что все старались держаться поближе к нему, чтобы не пропустить ничего из сказанного им. Но сегодня сделать это было не так просто: стосковавшиеся по Платону за время его долгого отсутствия друзья и ученики – Аристотель насчитал их более тридцати – широким и плотным кольцом окружили учителя. Задержавшимся Аристотелю и Гермию не только не было видно Платона, но и многие его слова из-за шарканья десятков ног не удавалось разобрать.

Аристотель несколько раз пытался проникнуть сквозь это кольцо. По наконец с выражением страдания и обиды на лице оставил эти попытки и поплелся рядом с Гермием, который отстал от всех раньше его. Потом к ним присоединился Демосфен.

– Прав, конечно, старик, – сказал он, – что нехорошо быть жеребенком… Хорошо бы стать быком и разбросать всю эту толпу…

– Боюсь, что тебе никогда не стать быком, – сказал Гермий.

– Кто знает, кто знает, – ответил ему Демосфен. – Один я, конечно, не справлюсь с этой толпой, но вот если уговорить вас и взяться за дело втроем, а?

– Попробуй уговорить, – усмехнулся Гермий.

– Не тот случай, – сказал Демосфен. – А то, пожалуй, попробовал бы…

– Длинногривая кобылица не возьмет в супруги осла…

Гермий и Демосфен продолжали еще перебрасываться колкостями, но Аристотель не слушал их: он еще раз в мыслях повторил весь недавний разговор с Платоном и снова подивился своей неожиданной смелости. То, что он сказал о новой науке, должно было возмутить и оскорбить Платона: ведь такой наукой, удостоверяющей истинность всех других паук, Платон считал геометрию. И то, что называлось после Пифагора философией, было для Платона не более как геометрией. Фигуры и числа – вот тот срединный, умопостигаемый мир, который стоит между миром идей и миром вещей.

Он не управляет ни тем ни другим, но философ, постигая его, одновременно постигает и царство вещей, и царство идей. Точнее: и царство идей, и царство теней, ибо вещи, как утверждает Платон, всего лишь бледные тени, копии идей, следы их блистательного и вечного шествия.

И вот он, Аристотель, сказал о новой науке… Он вошел в Академию, на вратах которой написано: «Не геометр да не войдет!» Он дерзнул мечтать о науке, которая выше геометрии![28]28
  Геометрией во времена Платона называли математику, в состав которой входили такие дисциплины, как собственно геометрия, арифметика, теория гармонии и астрономия.


[Закрыть]
«Весь видимый мир состоит из треугольников», – это сказал Платон, возражая тем, кто, подобно Левкиппу и Демокриту, утверждает, что мир состоит из атомов. Числа и фигуры диктуют все мыслимые и видимые отношения в мире вещей. О каких же новых законах, управляющих миром, возмечтал он, Аристотель? Сказав Гермию, будто мысль о новой науке возникла в его голове только теперь, Аристотель сказал неправду: не теперь она возникла и не теперь была высказана. И если бы он пожелал открыть Гермию правду, он должен был бы сказать, что именно эта мысль – о создании новой науки – привела его в Академию, где только он и мог утвердиться в ее возможности и необходимости.

И Платон не обиделся. Платон сказал: «Мне иногда кажется, что мы еще даже не начинали это дело».

Он оказался славным стариком. Впрочем, Аристотель и прежде слышал от других, что Платон – само воплощение мудрости и простоты. И все же, изучая то, что было написано Платоном, Аристотель никак не мог представить себе, каков он, автор высокомудрых сочинений. Да и как он мог представить себе Платона, когда тот писал о ком угодно, только не о себе. После чтения диалогов Платона Аристотелю порой казалось, что он не мысленно, а на самом деле беседовал с Сократом. Критобу́лом, Эвкли́дом, с другом Сократа Крито́ном, с его учениками Федо́ном и Аполлодо́ром, с пифагорейцами Си́ммием и Ке́бетом… Не было только среди них Платона, хотя ведь это он рассказал о них, говорил за них, спорил, судил, возвышал и осмеивал, любил, ненавидел, искал и находил… И находил, конечно! И то, что найдено, – свято. Вопрос лишь в том, все ли найдено.

Он был по-стариковски красив: белая борода, белые волосы, слегка увядшее, но ставшее от этого еще изящнее, еще тоньше лицо. Лицо доброго, но знающего больше других человека, и оттого грустью отзывающееся на запальчивость других – «Страсти сгинут, что останется?». Улыбкой – на печаль, тихой сосредоточенностью – на беспокойство, приветливостью – на горделивость, ибо излишняя гордыня – признак невежества, многознание же – источник подлинной скромности. Жесты его были плавными, прикосновения рук – мягкими. Он дышал медленно и неглубоко, потому-то тихой и неторопливой была его речь…

Платон очаровывал столь же сильно, как его философия. Это было сладкое очарование. В нем так легко и так радостно было терять себя…

Перед величием и красотой картины мира, созданной Платоном, можно было задохнуться и умереть от восторга. Не страшно задохнуться и не жалко умереть. Каким он, этот мир, являл себя людям до Платона – мрачным хаосом, безумным вихрем, всепожирающим огнем или таким, каким представляли его себе невежественные предки, поклонявшиеся сотням богов… Да и сам он, Аристотель, еще совсем недавно видел этот мир иным, чем теперь, когда он прочитал все, вышедшее из-под пера Платона.

Истина, казалось, лежала у всех на виду, но только божественная рука Платона потянулась к ней, подняла и подставила ее лучам солнца. И тогда все увидели, что на ладони его – кристалл изумительного совершенства. Грани его полны света и глубины. И к чему ни поднесешь этот кристалл, все становится ясным и понятным, приобретает смысл, значение и включается в тот всеобщий порядок, имя которому Гармония.

Внезапно исчез хаос: вещи стали различимыми, познаваемыми, о каждой из них стало возможным сказать, что она есть.

Вещи перестали распадаться на части, на признаки, на свойства, потому что было найдено то единственное и самое главное в них, что делает их неделимыми, – закон вещи, идея вещи, принцип ее бытия.

Софисты перестали дурачить людей своими глупыми рассуждениями вроде тех, что бык рогатое животное и козел рогатое животное, и значит, козел – тоже бык; что дом – убежище от непогоды и пещера – убежище от непогоды, и значит, пещера – дом, а поскольку дом есть каменное строение и храм есть каменное строение, а дом, в сущности, не отличается от пещеры, поскольку и дом и пещера – убежище от непогоды, то, стало быть, и храм есть не более как убежище от непогоды…

Смешно вспомнить, но еще три-четыре года назад сам он увлекался этими словесными фокусами и мнил себя по этой причине сверхмудрым.

Каждая вещь определяется идеей, в которой пребывает неизменной ее непреходящая и неделимая суть. Идеи остановили мир и сделали его доступным неторопливому созерцанию, ибо то, что подвижно, случайно и изменчиво в вещах, неподвижно, необходимо и вечно в идеях. Идет дождь, град, текут реки, ручьи, блещут под солнцем озера, шумят морские волны. Дожди уносятся с облаками, тает и испаряется град, высыхают реки, зарастают травой и превращаются в болота озера, утихают волны – так переменчив и подвижен этот мир воды, но неизменной и вечной остается его идея – идея воды, составляющая суть одного из элементов мира, главные качества которого – холод и влажность. Теперь уже никто не скажет, что главный признак воды – капать, течь, быть прозрачной. Холод и влажность – вот суть воды, заданная всегда и везде ее идеей. Суть огня – тепло и сухость, суть воздуха – тепло и влажность, суть земли – холод и сухость…

В чем суть человека? Не в том, что он ходит на двух ногах, – на двух ногах ходят и птицы; не в том, что он строит себе жилище, – жилища строят для себя и другие животные; не в том, что он общается с подобными себе с помощью звуков, – птицы и многие звери издают звуки, общаясь друг с другом; не в том, что он трудится, – трудятся и муравьи; не в том, чем он владеет или не владеет…

Сущность человека в том, что он мыслит о сущностях мира! Из всех людей наиболее человеком является философ. И потому он, Аристотель, пришел сюда, в Академию, к Платону, к философу, который указал людям мир сущностей, блистающий мир высоких идей, открыл тайну постижения этого мира и проникновения в него бессмертной человеческой души. Сам он стал вровень с богами и приближает к ним всякого, кто готов ступить на стезю вечного и неустанного поиска. И поэтому он, Аристотель, пришел сюда…

Только философию любят ради нее самое и созерцание – ради самого созерцания. Всему же прочему люди посвящают себя ради чего-то другого: игре на флейте учатся, чтобы стать флейтистом, любому ремеслу – чтобы стать мастером, многим искусствам – чтобы обучать этим искусствам других. И только высокие истины человек созерцает ради самого созерцания, которое доставляет радости, удивительные но чистоте и прочности. Тот, кто однажды почувствовал себя дома в философии, останется в ней на всю жизнь…

Между тем шедшие впереди остановились. Платон, Эвдокс и еще несколько человек присели на скамью под раскидистым вязом. Те же, кому не досталось места рядом с Платоном, либо продолжали стоять, подобно Ксенократу и Спевсиппу, либо, как Гермий, Демосфен и Аристотель, уселись на траву рядом со скамьей.

– Теперь расскажи нам сам о Дионисии, – обратился к Платону Эвдокс. – То, что мы знаем от Спевсиппа и Ксенократа, наполняет нас гневом и вечным презрением к тиранам.

– Да, Эвдокс, теперь мне следует сказать о тиранах, – помолчав, ответил Платон. – Не всякого властелина называю я тираном, но лишь того, кто захватил власть против воли граждан и использует ее не на благо всем, а ради удовлетворения своего властолюбия и порочных страстей…

Аристотелю показалось, что, говоря эти слова, Платон взглянул на Гермия и едва заметно кивнул ему – перед другом, тираном Атарнея и Ассы он извинился за тирана Сиракуз.

– В первые дни и в первое время, – продолжал Платон, – он улыбался и обнимал всех, с кем встречался. Он не называл себя тираном, ибо, казалось, стыдился дурной славы отца. Он обещал многое в частном и общем: освободить граждан от долгов, народу и близким раздать земли, распустить свою многочисленную охрану. Он притворялся милостивым и кротким в отношении ко всем.

– Это было необходимо, чтобы завоевать твое доверие, Платон, – сказал Эвдокс.

– Очевидно. Но вскоре обнаружилось, что он исполнен подозрения ко всем и замышляет войну, чтобы народ чувствовал нужду в вожде. Прочие же желания его случайны. То он пьянствует и услаждается игрою на флейте, а потом довольствуется одною водою и изнуряет себя; то упражняется, а в другое время предастся лености и ни о чем не радеет; то будто занимается философией, но чаще вдается в политику. В его жизни нет ни порядка, ни закона. Он хочет удержать власть ради себя, а потому уничтожает всех, кто осуждает его. Так живет тиран, не имея ни друзей, ни врагов, от которых можно было бы ожидать какой-нибудь пользы…

– Старался ли ты, Платон, внушить ему иные мысли? И возможно ли это – обучить властелина, тирана иным правилам, чем те, которые предписаны самим характером тирании? – спросил Демосфен.

– Властелин может стать отцом своего народа, если его замыслы благородны. И значит, никогда не следует пренебрегать возможностью возбудить в тиране благородные свойства души.

– Значит ли это, Платон, что ты вновь согласился бы поехать к Дионисию и учить его, если бы он снова позвал тебя? – спросил Эвдокс.

– Благое всегда достойно жертв, – ответил Платон. – Огонь ничего не теряет, когда от него зажигают другой огонь, Эвдокс. К тому же, как ты знаешь, у нас в Афинах наказывают тех, кто не позволяет от своего огня зажечь огонь другому человеку.

– Боги удостоили тебя высшей чести и открыли тебе то, что скрыто от многих, – сказал Эвдокс.

Пять дней шумели Великие Панафинеи. Уже афлофеты[29]29
  Афлофе́ты – устроители состязаний в чести, праздников.


[Закрыть]
 получили у казначеев на Акрополе панафинейские вазы с маслом священных олив и вручили их победителям гимнастических состязаний и конских ристаний. Уже лучшие воины получили щиты, а музыканты – деньги. Тишина воцарилась в Одеоне, улеглась пыль на ипподромах Пирея, у мыса Мунихи́й утих скрип весел соревнующихся триер. Вместе с дымом факелов рассеялась тьма безлунной ночи, и наступил рассвет шестого дня. Тысячи афинян и жителей Пирея стали заполнять площадь между Дипилоном и Священными воротами – вымощенный мрамором Помпейон.

Аристотель, боясь потерять Гермия в толпе, не выпускал его руку. Уже несколько раз они обошли вокруг священной триеры, на мачте которой с восходом солнца было поднято покрывало Паллады, расшитое юными афинянками в Эрехте́йоне. Разноцветными нитями, золотом и серебром были вытканы на нем картины, изображавшие деяния Афины и события, прославлявшие афинян. Триера стояла на колесах, спицы которых были увиты цветами. Возле нее уже толпились мускулистые юноши, чьею силой она должна была двинуться в путь до самого ареопага. Далее покрывало понесут вверх по ступеням Пропилей на Акрополь к священнохранилищу в Эрехтейоне, поставленному над могилой Кекро́пса – легендарного царя Аттики и основателя Афин, и развернут его рядом с древней статуей богини.

Аристотель едва держался на ногах: все пять дней Великих Панафиней Гермий не давал ему присесть – всюду водил за собой, стараясь не пропустить ни одного состязания.

– Жизнь в доме тирана – самая опасная из всех жизней, – говорил он Аристотелю. – Сегодня я жив, завтра мне воткнут меч в живот: всегда есть люди, желающие занять трон тирана, Аристотель. И вот я жадно смотрю на все это, хочу наглядеться на великий праздник, на человеческие радости. Хочу, Аристотель, хотя бы в чувствах пожить жизнью этих людей. В Академии я насладился дарами мудрости, на Панафинеях я жадно пожираю дары веселья.

– Тем сильнее будет твоя тоска, когда ты вернешься в Атарней, Гермий, – сказал Аристотель. – Чем больше пьешь, тем тяжелее похмелье…

– У эллинов должно быть одно государство, – тяжело вздохнул Гермий. – И всю жизнь я отныне посвящаю этой задаче. Но кто же нас объединит? Даже афиняне, на которых с надеждой все еще взирают эллины в других землях, едины только в одном – в празднествах. В делах у них нет единства… И все же я с великой радостью, как на прообраз будущего эллинов, смотрю на этот блистательный праздник, Аристотель.

На Помпейоне собрались победители всех предшествующих состязаний – красивейшие, искуснейшие и сильнейшие из афинян. Они пришли сюда пешком, примчались на колесницах, прискакали на горячих лошадях. На всех – праздничные одежды. Всюду пестреют венки, цветы.

Вот уже собрались у выхода на Дромос[30]30
  Дро́мос – улица, которая вела от Помпейона к агоре – путь процессии в дни Великих Панафиней.


[Закрыть]
главные жрецы, рядом с ними – депутации союзных городов, нарядные девушки из благородных семей, в руки которых возле ареопага передадут снятое с мачты священной триеры покрывало Афины; архонты, гиеропии, хореги – все, кому надлежит двигаться к Акрополю впереди процессии. Среди хорегов – Платон, на долю которого выпала подготовка хора в театре Диониса, стоившая ему, по утверждению Спевсиппа, пять тысяч драхм. Другие говорили, что эти деньги внес за Платона Дион, его друг и дядя сицилийского тирана. Дион, изгнанный Дионисием из Сиракуз, жил в Афинах, купив себе богатый дом рядом с домом Пулитио́на, где некогда развлекался любимец Сократа Алкивиад, кощунственно пародируя панафинейские мистерии.

Аристотелю не довелось еще побывать в доме Диона, но Гермий, который был однажды приглашен к нему, рассказывал, что дом Диона так же богат, как дом тирана Эвбула в Атарнее. И поэтому было похожим на правду, что деньги за Платона внес Дион. Ведь пять тысяч драхм – это почти талант. Вряд ли у Платона нашлось бы столько серебра. Академия не приносила ему никакого дохода, а доход с владений был ничтожным…

Словно сильный порыв ветра пронесся над площадью – все вдруг качнулось в одну сторону: люди, лошади, колесницы, жертвенные животные, сосуды в руках метеков. Качнулось и медленно двинулось вслед за священным парусом, сверкающим над толпой.

Голова процессии уже приближалась к агоре, а нарядные афиняне сплошным потоком все вливались и вливались с широкого Помпейона в узкое русло Дромоса. Толпа шумела, смеялась, в глазах ее искрилось веселье – огонек, посылаемый навстречу идущим золотым наконечником копья Афины Промахос[31]31
  Афина Промахос – Афина Воительница, покровительница города.


[Закрыть]
с высот залитого утренним солнцем Акрополя.

– Вот, – проговорил восторженно Гермий. – Вот оно – великое восхождение к свету, к истине. И хотя мы с тобой метеки, Аристотель, мы тоже поднимемся вслед за афинянами к покровительнице самого прекрасного города эллинов. Вперед, мой друг.

Гермий и Аристотель вошли в людской поток, и он повлек их по Дромосу мимо запертых рыбных, мясных и овощных лавок, мимо цирюлен и харчевен, выплеснул на агору, к статуям великих полководцев и тираноубийц, пронес мимо портиков, мимо старого булевтерия и пьедестала героев, мимо Одеона и Ареопага к мраморной лестнице Пропилеи.

– Я знаю, когда мы станем одним великим народом, – сказал Аристотель.

– Когда? – спросил Гермий.

– Когда вот так же устремимся, но не к статуям богов, а к истине. Она объединит нас и сделает непобедимыми в веках – истина. Не герои, не цари, не полководцы, Гермий, – одна лишь чистая и сверкающая сильнее солнца истина мира.

– Чем истина может прельстить людей, Аристотель? Ведь она не прибавляет им ни здоровья, ни жизни, ни силы, ни богатства. Чем? Вот и цветок прекрасен, и все обращают к нему взгляды, но, налюбовавшись, отправляются в харчевни, мой друг. Приказ полководца ведет людей на смерть, но кто, скажи мне, с мечом в руке вступился за несчастного Сократа? Я не хочу отнимать у тебя веру в силу истины, мой друг, но ты подумай, как сделать, чтоб она была слаще меда, хмельнее вина, страшнее смерти, сильнее меча, прекраснее солнца. Как сделать это, Аристотель?

– Когда я говорю об истине, я не думаю о некой истине, сверкающей в недоступной вышине. Я говорю, Гермий, об истине жизни. Самое истинное во всем должно быть найдено и принято людьми. А поскольку заблуждений много, а истина одна, то и дорога у всех будет одна: надо правильно мыслить, правильно говорить и правильно поступать.

– Некоторые находят больше удовольствия в том, чтобы говорить чепуху и совершать глупости, Аристотель. Любят шум больше тишины, толпу больше одиночества, пьянство больше трезвости, обжорство больше сытости, обман больше правды… Что с ними делать?

– Истиной должны обладать хотя бы те, кого мы наделяем властью, Гермий.

– Значит, все-таки монархи, тираны, архонты? Истина – для избранных и облеченных властью. Прочие же должны подчиниться власти мудрых? Но об этом говорит и Платон. Давно говорит, мой друг, но никто не прислушивается к его словам.

– Ты прислушался.

– Да, – вздохнул Гермий. – Я прислушался. Я слушаю Платона, но смотрю на Артаксеркса, Аристотель. Обстоятельства сильнее слов. Кто думает иначе, тот ошибается.

– Это грустная истина, – согласился Аристотель. – Но надо исследовать, истина ли? Не мы ли сами создаем обстоятельства?

– Разве я родил и посадил на персидский престол Артаксеркса?

– И все же надо исследовать истинность сказанных тобою слов. Истина, Гермий, сильнее всего – я в это верю. Она не может быть грустной или враждебной человеку. Миром владеет разум. Разумное во всем прекрасном. Значит, и жизнь по законам разума должна быть прекрасной жизнью, Гермий.

Они поднялись на Акрополь в числе последних. Вся площадь между Пропилеями, Эрехтейоном и Парфеноном была запружена народом, который, подобно водовороту, медленно вращался вокруг постамента бронзовой Афины Промахос. День был безоблачный и жаркий. В толпе все чаще стали слышны вздохи, на мокрых от пота лицах угасал праздничный восторг, на головах увядали цветочные венки. И когда, наконец, покрывало Афины было внесено в Эрехтейон и народ устремился к восточному фасаду Парфенона с дарами в руках и с любовью в сердце к прекрасной богине, толпа снова оживилась: близился конец торжественной процессии, конец Великих Панафиней, утомивших всех своей суетой. Близилось возвращение к жизни обычной, по которой всегда тоскуешь среди шумного и многолюдного празднества.

Они тоже вошли под колоннаду храма и тоже смотрели на Афину Деву – создание рук вдохновенного Фидия. Она была чиста и величественна. Сверкала золотом и нежной белизной слоновой кости. Толпа текла мимо нее, не вызывая в ней ни радости, ни печали. Она олицетворяла собой постоянство и гармонию жизни под покровительством мудрой и прочной силы. Воплощение божественного разума, создание человеческого разума – блистательная форма блистательной истины.

Они подошли поближе к статуе, чтобы взглянуть на шит Афины, где, по утверждению афинян, Фидий, кощунствуя, изобразил себя и Перикла[32]32
  Пери́кл (490–429 гг. до н. э.) – вождь афинской демократии и первый стратег. При нем были построены Парфенон и Пропилен.


[Закрыть]
. Они нашли голову плешивого старика и воина, чье лицо перечеркнуло поднятое копье.

Гермий пожал плечами и сказал шепотом:

– Я видел тысячу таких стариков и таких воинов. Ужели это вдохновенный Фидий и великий вождь афинян Перикл? Нужно быть ничтожным, чтобы разглядеть в ничтожных образах лики великих. Создав Парфенон и Афину Парфенос, Фидий и Перикл разве не создали наилучший памятник себе? И если великих надо судить, то судить их надо за великое…

– Толпа судит вождей, Гермий. Потому что хочет найти в них низменное, чтобы уравнять их с собой.

Прощальный пир Гермий устроил в доме своего афинского родственника Димоме́ла. Пир был богатый и многолюдный. Ложа и столы поставили прямо в саду – в доме не нашлось бы такой комнаты, где могли бы разместиться все пирующие. Да и ночь была теплая и тихая, даже пламя в светильниках не колебалось. Звездное безлунное небо висело, казалось, над макушками деревьев – такое оно было прозрачное и чистое. Душно пахли фиалки и мята, притоптанная ногами. Пир был шумным, хотя причина его была грустна – Гермий покидал Академию и возвращался в свой Атарней. Но грустили немногие – только близкие друзья Гермия, в их числе Аристотель и Ксенократ. Остальные веселились, потому что быстро забыли об отъезде Гермия, да он и не печалил их: люди уезжают и приезжают, встречаются и расстаются; и пока все это происходит в этой жизни, нет причины для кручины. А кто кого любит, пусть поплачет, расставаясь с любимым: слезы украшают, потому что свидетельствуют о глубине чувств.

Аристотель несколько раз покидал свое ложе, подходил к Гермию и ложился рядом с ним, беря чашу и фрукты с его стола. Потом уходил, чтобы другие друзья Гермия могли побыть рядом с ним. И так в течение всей ночи, пока длился пир, он терзал себя, чувствуя боль в душе и думая о том, что с отъездом Гермия он будет одиноким, потому что ни с кем из живущих в Академии не успел так сблизиться, как с атарнейцем. Это были грустные мысли, но было в них и еще нечто, кроме грусти: чувство, что отныне наступает пора сосредоточенной и деятельной жизни, нора работы, которая так долго и терпеливо ждала его. Предстоит разделить, исследовать и соединить все науки, все знания, чтобы взойти к истине, которая так влечет его к себе, – отколоть камни от бесформенной скалы, обтесать их и отшлифовать, чтобы затем сложить пирамиду, упирающуюся своей вершиной в предельную сферу, за которой – царство вечного и бесконечного разума. Эта решимость взяться за огромное и многотрудное дело, окрашенная грустью расставания с другом, поднимала его душу, наполняла мистическим трепетом: вот он, одинокий и загадочный, возвышается, подобно некоему божеству, над землей…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю