Текст книги "Великий стагирит"
Автор книги: Анатолий Домбровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Анатолий Домбровский
Великий стагирит
Глава первая
Богам было угодно, чтобы он появился в Академии седьмого таргелиона[1]1
Седьмое таргелио́на – 21 мая.
[Закрыть], когда ее обитатели праздновали день рождения своего учителя Аристокла, мудрейшего из мудрых, прозванного Платоном, а все афиняне – день рождения Аполлона Дельфийского, чьи пчелы некогда наполнили медом, собранным с цветов горы Гметт, рот младенца Платона, наделив его таким образом сладчайшим словесным даром.
Самого Платона не было в Академии.
– Он снова в Сиракузах, – сказал Аристотелю привратник. – И в этот час пирует с тираном Дионисием. Отправляйся в Сицилию, если хочешь увидеть Платона.
– Тогда проводи меня к тому, кого Платон оставил вместо себя, – попросил Аристотель. – Я чужестранец, я прибыл из Стаги́ры. Если нет Платона, я готов учиться у его учеников.
– Я передам твои слова Эвдо́ксу, а ты подожди, – сказал суровый привратник и, закрыв калитку, неторопливо направился в глубь двора, где за деревьями белели стены дома Платона.
Аристотелю следовало бы, конечно, сначала разыскать македонского консула Никанора, к которому у него было письмо от сестры Аримне́сты.
– Ты найдешь дом Никанора во Внутреннем Кера́мике, рядом с харчевней Тимоли́та, по правой стороне, – говорила Аристотелю на прощание Аримнеста. – Запомни. Он поможет тебе найти жилье и обменяет твои деньги на афинские.
Аристотель любил свою сестру. И теперь, вспомнив о ней, улыбнулся. Многие годы она заменяла ему покойную мать, похороненную на Эвбе́е. Когда корабль, на котором он плыл из Стаги́ры в Пирей, шел вдоль берегов Эвбеи, Аристотель, думая о матери, заплакал. И этими слезами, как ему тогда подумалось, он простился не только с могилой матери, но и с родиной, и с юностью – со всей прошедшей жизнью и тем, что наполняло ее.
Аримнеста определила ему в спутники педагога[2]2
Педагог – дядька, сопровождавший ребенка в школу и во время его прогулок.
[Закрыть] Нелея и повара Тиманфа, повелев первому никогда не оставлять своего господина одного, а второму – кормить его, как если бы тот был его сыном.
Пока Аристотель разговаривал с привратником, Нелей и Тиманф сбросили с плеч свою ношу – сундуки, в которых была одежда и необходимый скарб, и улеглись в тени под деревом, прячась от жары, которая преследовала их сегодня с самого утра, с того самого часа, как они ступили на землю Аттики. Таргелий – месяц сочной зелени в Стагире, утренних туманов, тучных облаков, с которых щедро льются теплые дожди, месяц прохладных морских ветров. Пирей же встретил их жарой и пылью, а дорога от Пирея до Афин показалась в десять раз длиннее, чем была на самом деле: земля дышала зноем, на камни нельзя было ступить босой ногой, а мухи так и липли к потному телу. И хотя Аристотель нанял повозку, уплатив возничему два обола, это немногим облегчило их страдания: повозку трясло на каменистой дороге, и у Аристотеля от этой тряски до сих пор болели спина и грудь; а слепни, которых отгоняли от себя хвостами мулы, садились на людей и больно кусали, так что и ноги, и руки теперь нестерпимо чесались.
– Искупаться бы и смазать тело маслом, – вздохнул Нелей, который тоже страдал от укусов слепней. – Надо было сразу идти к проксену. Надеюсь, у него есть баня. Или к реке. Есть в этом пекле где-нибудь река? Я сомневаюсь…
Фракиец Нелей был крупным мужчиной лет сорока, голос имел низкий и зычный; люди, завидев и услышав его, всегда сторонились, уступали дорогу. А мальчишки никогда не приставали к Аристотелю в присутствии Нелея. Да и взрослые тоже. Аримнеста послала Нелея с братом в Афины, ценя в нем как раз эти качества: силу и грозный вид. Хотя Нелей – Аристотель знал это лучше других – был, в сущности, человеком добродушным и даже мягким, но умел казаться иным.
Повар Тиманф был молчуном. Некоторые люди, видевшие его редко, считали даже, что Тиманф нем. А потом, услышав однажды слова из его уст, бывали поражены сначала чудом – «немой Тиманф заговорил!» – а потом странностью Тиманфа, введшей их в заблуждение: его молчаливостью.
Когда корабль вошел в гавань и причалил у восточного берега Канфара, у главной торговой пристани, забитой кораблями, прибывшими из разных стран, многолюдной и шумной, Нелей принялся болтать не переставая, стараясь указать Аристотелю на то, что видел сам, так что Аристотель вынужден был даже прикрикнуть на него и сказать: «У меня тоже есть глаза, Нелей! Уйми свой язык!» – хотя то, что они увидели на пристани, могло поразить хоть кого.
Никогда Аристотель не видел столько кожаных мешков с зерном – целые горы. Огромная площадь была заставлена пифосами с соленой рыбой. Корабль, прибывший следом за ними с Эвбеи, привез многочисленное стадо овец, которое блеяло, перегоняемое по трапам с корабля на пристань. Грузчики снимали с других кораблей бычьи туши, рулоны парусного полотна, карфагенские ковры, амфоры с вином и маслом. Здесь же, чуть поодаль от причалов, шла бойкая торговля сицилийским сыром, родосским изюмом и фигами, египетскими и лидийскими сладостями, финикийской пшеничной мукой и сирийскими пахучими смолами.
– А что привозят из Фракии? – стал приставать к Тиманфу Нелей. – Ты знаешь, что привозят в Пирей из Фракии?
– Чесотку, – ответил Тиманф. И это было единственное слово, которое он произнес сегодня.
Возвратился привратник. Отпер калитку и сказал:
– Схола́рх Эвдо́кс спит. Я не решился разбудить его – он всю ночь наблюдал за звездами. Не велено его будить.
– Но я хотел бы с кем-нибудь встретиться. Неужели никто не может принять меня?
– Кто ты? – спросил привратник. – Велено спросить тебя, кто ты.
– Я Аристотель, сын асклепиада Никомаха, лекаря македонского царя Ами́нты. Никомах умер. Моя мать из Халкиды, что на Эвбее, Фести́да. Мать умерла. Мне восемнадцать лет. Я приплыл из Стаги́ры, где моя родина. Хочу, чтобы Платон стал моим учителем…
– Я передам твои слова Спевси́ппу, – сказал привратник. – Жди.
– Спевсипп – это кто? – остановил привратника Аристотель. – И не могу ли я сам рассказать ему о себе?
– Ты не знаешь, кто Спевсипп?! – Привратник взглянул на Аристотеля с презрительной усмешкой. – Эфеб, вот что сказал Платон о невеждах: «Невежда – самое дикое создание из всех, существующих на земле».
Тогда поднялся Нелей, подошел к калитке и сказал привратнику:
– Тот, кто оскорбляет своего гостя в доме, – свинья. Но тот, кто оскорбляет его уже на пороге дома, – червь, живущий в свинье. Пропусти моего господина! – потребовал он тем самым голосом, от которого шарахались встречные.
Но привратник оказался не из робких. Он захлопнул калитку и запер ее на засов.
– Так-то, – сказал он, глядя одним глазом сквозь щель. – Грубиянам нет места в доме мудреца.
Нелей схватил молоток и стал изо всех сил колотить им по калитке.
– Никто, кроме меня, не отопрет вам, – сказал привратник, уходя.
– Ты все испортил, – пожурил Нелея Аристотель.
– Стыдно унижаться перед привратником, – стал оправдываться Нелей. – Мне показалось, что он оскорбил тебя, назвав тебя невеждой.
– Только мудрец может согласиться с тем, что он невежда, Нелей. Невежда же убежден в том, что он умнее всех. Но делать нечего – войдем в Афины, разыщем дом проксе́на Никано́ра.
Три дороги вели к Дипило́ну – воротам великих Афин: из Пирея, из Беотии и эта – аллея Академии! Три дороги рассекали Внешний Кера́мик, древнее кладбище, где покоились Солон, Клисфе́н, Эфиальт, Пери́кл – законодатели, вожди, отцы народа. Еще раньше, едва выехав из Пирея, Аристотель попросил возчика указать ему могилы Сократа и Еврипи́да. Возчик выполнил его просьбу. И Аристотель поклонился могилам великих учителей.
Теперь они шли пешком, держась той стороны аллеи, на которой было больше тени. Справа и слева из-за деревьев то и дело появлялись, светясь белым мрамором, надгробия почтенных афинян.
«Здесь я лежу, прощай, прохожий!» – эти слова, высеченные на каменных плитах, постоянно приковывали к себе взгляд Аристотеля. И было мгновение, когда ему почудился целый хор голосов, произносящих это слово: «Прощай!» А пятипалые листья просвирника были так похожи на ладони человеческих рук…
За дипилонскими вратами – шум, блеск, гам, суета, средоточие всех наслаждений, веселья, надежд.
И вот правило: вступая в этот город, помни, что и ты окажешься в сообществе теней Внешнего Керамика. И из всех слов, с которыми ты тогда сможешь обращаться к живым, будут только эти: «Здесь я лежу, прощай, прохожий!» Сто лет, двести и тысячу – только эти слова. Какая, в сущности, тоска…
«Впрочем, не для Тиманфа, – подумал Аристотель и улыбнулся. – Для него и этих слов много».
– Отдохнуть бы, господин, – сказал Нелей, по лицу которого стекал струйками пот.
– Никакого отдыха! – весело ответил Аристотель. – Жизнь, Нелей, это короткий труд между небытием и вечным отдыхом. Не так ли?
– Кто трудится не отдыхая, тот быстро оказывается здесь, под корнями этих кустарников, – проворчал Нелей. – Тебе легко: ты несешь только свою голову, господин.
– Если хочешь, я понесу и твою, – захохотал Аристотель.
– Голова – самое легкое из всего, что у меня есть, – ответил добродушный Нелей.
Они вступили в тень одной из башен Дипилона.
– Страшно, – сказал Нелей. – В таком большом городе, конечно же, есть все: и разбойники, и мошенники, и воры, и насмешники…
– …и великие добротворцы, и правдолюбцы, и покровители, и мудрецы, – добавил Аристотель.
– И богатые лавочники, – сказал Тиманф. – Никогда не видел, чтобы в город везли столько добра.
Они шли, держась ближе к стене, чтобы не мешать бесконечной веренице телег, въезжавших в ворота.
– И его проняло, – сказал о Тиманфе Нелей. – Если Тиманф заговорил, значит, есть чему удивляться.
Аристотель измерил шагами коридор Дипилона.
– Четверть стадия[3]3
Ста́дий – 177,4 м.
[Закрыть], – сказал он Нелею.
– Еще столько же – и я рухну… Из моего разбитого тела потечет кровь, а из вашего сундука, господин, чернила…
– Взгляни налево, – сказал Аристотель.
Слева, в прохладной тени высокой кровли, удерживаемой колоннами, шумел фонтан.
Они не сразу нашли себе место у воды – вокруг было много людей: вода в жаркую пору притягивает к себе путников сильнее, чем магнесийские камни[4]4
Магнесийские камни – магнитная руда.
[Закрыть] притягивают железо. Люди пили, умывались, поили своих ослов и мулов, просто лежали в тени у журчащей холодной воды, прячась от палящего солнца.
Аристотель и его спутники умылись, попили воды, потом вымыли ноги у желоба, из которого поили животных, присели в тени у колонны.
– Надо поесть, – сказал Тиманф. – Я принесу вина и хлеба.
– Где возьмешь? – спросил Аристотель.
– Здесь пахнет вином и хлебом, – ответил Тиманф. – Где-то рядом есть харчевня.
Тиманф вернулся с кувшином, в котором плескалось красное вино, и горячим пшеничным хлебом. Хлеб он разломил на три части, налил вина в фиалы, которые достал из своего сундука. Все трое принялись есть, макая хлеб в густое вино и разглядывая прохожих.
– Не узнал ли ты, где харчевня Тимолита? – спросил у Тиманфа Аристотель.
– Узнал.
– И где она?
– Там, – махнул рукой Тиманф в сторону улицы, которая начиналась сразу же от ворот. – Возле агоры[5]5
Агора́ – центральная площадь.
[Закрыть].
– Не узнаю тебя, Тиманф, – сказал Нелей. – Сегодня ты просто болтлив.
Тиманф разбавил оставшееся в кувшине вино водой, и они выпили его.
– Питье для лягушек, – поморщился Нелей. – Уж лучше бы я выпил одной воды, чем это жидкое пойло.
– Ты не фракиец, ты скиф, – сказал Нелею Тиманф. – Тебе бы пить неразбавленное вино, дикарь.
– Перестаньте, – остановил их Аристотель. – Нельзя ссориться в чужом городе. На чужбине даже враги становятся друзьями… Пора идти.
…Они долго блуждали по узким и кривым улочкам, пока искали дом проксена Никанора. И не нашли бы, наверное, когда б не башмачник, возле лавки которого они остановились, совсем сбитые с толку. Словоохотливый башмачник сам спросил их, кого они ищут, и проводил до дома Никанора.
Никанор встретил их приветливо, хлопал в ладоши, улыбался, суетился, без конца повторяя: «Хайрэ! Хайрэ!»[6]6
Ха́йрэ – обычное приветствие, которое можно перевести как «радуйся», «будь здоров», «трудись и преуспевай», «грудись с успехом» и т. п.
[Закрыть], словно встревоженная чайка. Велел одной рабыне взбить для гостей кикеон[7]7
Кикео́н – любимый напиток греков, смесь вина, ячменной муки и тертого сыра.
[Закрыть], поставить на треножники медные котлы с водой и разжечь под ними огонь, чтобы гости могли искупаться, другой – застелить ложи в саду свежими простынями, чтобы гости смогли отдохнуть…
«Чтобы гости… Чтобы гости… Чтобы гости…» – эти слова то и дело слетали с его губ. Был он толстый и маленький, катался по двору, словно шар, выкрикивая приказания. Полные розовые щеки его лоснились. Он улыбался, поворачиваясь лицом к гостям, и все размахивал короткими руками, словно цыпленок, вздумавший летать.
Аристотель передал ему письмо сестры Аримнесты. Никанор, прежде чем прочесть письмо, поцеловал его, сияя от счастья, затем быстро прочел, защелкал языком – Аримнеста обещала прислать ему пифос свиного жира.
– Ах! – всплеснул он руками и с нескрываемой любовью стал смотреть на Аристотеля: он прочел последние строки письма Аримнесты, в которых сообщалось, что Аристотель вырос в Пелле вместе с Филиппом и был товарищем его детских и юношеских игр и что принимать его следует как знатного македонца, хотя и родился он в Стагире.
Никанор сам хотел помыть юного гостя в бане, но Нелей отстоял свое право прислуживать господину, хотя, как догадывался Аристотель, Нелей дорожил не столько этим сомнительным правом, сколько возможностью самому искупаться и натереться маслом.
На корабле какая баня? Умылся соленой водой – вот и все. А здесь широкий и глубокий кипарисовый чан, начищенные до золотого блеска и пышущие жаром котлы на треножниках, мягкая жирная глина и тонко истертая сода, запах лавандового масла и горячих поленьев, насыщенный паром воздух, отблески огня на белых стенах – достойные человека удобства и покой.
Нелей не торопился. Долго тер своего господина содой и окатывал теплой водой. Потом позволил ему отдохнуть на деревянном ложе, выполоскал после соды чан, налил в него кипятку, разбавил холодной водой, охал и кряхтел, пробуя воду руками, влил немного лавандового масла, чтобы вода пахла свежестью, и снова пригласил господина к купанию. Теперь Аристотель просто лежал в ароматной теплой воде, нежился, подложив под голову руки. Нелей время от времени подливал в чан горячей воды, но занят был собой. Он мылся стоя, сам поливал себя из кувшина, фыркал, хлопал ладонями по мокрому животу, похохатывал от удовольствия.
Потом он намазал господина глиной и снова обмыл его.
– Не правда ли, у тебя сейчас такое чувство, будто тебя и вовсе нет? – спросил он Аристотеля.
– Я доволен тобой, – ответил Аристотель, снова ложась на деревянное ложе.
Нелей вытер его белой простыней, принес лекиф[8]8
Леки́ф – сосуд для хранения благовоний.
[Закрыть] с оливковым маслом, в которое были подмешаны любимые господином благовония, и принялся втирать масло в кожу его рук, груди, спины, ног, наливая из лекифа на широкую мягкую ладонь. Потом он расчесал Аристотелю волосы – густые, вьющиеся, доходящие до плеч, как и подобает волосам господина. Принес чистый хитон[9]9
Хито́н – нижняя часть одежды.
[Закрыть] и голубой гиматий[10]10
Гиматий – верхняя часть одежды, плащ.
[Закрыть]. Прежде чем обуть его, ополоснул ноги теплой водой, смешанной с духами. Потом оглядел юного господина со всех сторон и удовлетворенно щелкнул языком.
– Аполлон, – сказал Нелей. – Или сын Аполлона.
Аристотель снисходительно улыбнулся. Нелей явно льстил ему, потому что, хоть и был Аристотель высок и строен – палестра и гимнасий развили его тело, лицом он далеко уступал Аполлону. Он был крупноголов, скуласт и нос имел широкий, хотя род его был благородный и древний – род Асклепиадов, прославившийся еще во времена Троянской войны. Асклепиад Махаон извлек вражескую стрелу из тела Менелая и исцелил его рану с помощью лекарств, силу которых открыл отцу Махаона кентавр Хирои, сын наяды Филиры и бога Крона. Всякий может прочесть об этом в «Илиаде» великого Гомера.
Гномон[11]11
Гно́мон – солнечные часы. Афиняне начинали счет дневным часам с восхода солнца и делили весь день (от восхода до заката) на 12 часов, независимо от того, был ли это короткий (зимний) день или длинный (летний).
[Закрыть] Никанора отмерял восьмой летний час, когда Аристотель в сопровождении Нелея и Никанора отправился на агору, чтобы полюбоваться центром великих Афин, а оттуда подняться к Пропилеям Акрополя и увидеть центр эллинского мира в лучах предзакатного солнца. Это тщеславный Филипп говорил ему: «Я видел Афины в лучах предзакатного солнца», вкладывая в эти слова не только тот смысл, который они несут сами по себе, но и мысль о возможном покорении Афин силою македонского меча или гения.
Нелей ворчал: после бани и сытного обеда ему хотелось спать, а не бродить по раскаленным камням афинских улиц и площадей. Зато Никанор неудержимо рвался вперед и захлебывался от счастья: видно, не часто ему доводилось показывать своим гостям Афины, которыми он гордился так, будто сам создал их. Он останавливался у каждого здания, у каждого храма, замирал в восторге перед статуями богов и героев, тащил гостя, хватая его за руки, по крутым ступеням к новому Булевтерию[12]12
Булевте́рий – здание, где заседал афинский Совет Пятисот.
[Закрыть] и театру Диониса, забежав немного вперед и расставив руки, он остановил его даже возле лавки башмачника Симона.
– А здесь-то что? – спросил Нелей. – Три часа назад мы с господином были здесь. И тогда эта лавка принадлежала башмачнику.
– Да, да, да, – с готовностью согласился Никанор. – Теперь она принадлежит башмачнику, который привел вас ко мне. А прежде здесь работал Симон. Тот самый Симон, с которым так любил беседовать Сократ. Вот здесь, где я стою, торчали ротозеи и слушали речи великого мудреца…
На западной стороне агоры, у портика Зевса, Никанор тоже говорил о Сократе. И об архонте-басилевсе[13]13
Архо́нт-басиле́вс – один из девяти архонтов, в ведении которого были дела, связанные с религиозными культами.
[Закрыть], который решал здесь свои дела. Но главным образом все же о Сократе, потому что философ любил бывать здесь и затевать споры с праздными афинянами. Здесь же, в одной из комнат портика, допрашивали Сократа, обвиненного в нечестии.
– Потом он принял яд в тюрьме, – кричал Никанор. – Вот она, эта тюрьма, за старым Булевтерием, – и он показал в сторону тюрьмы пальцем, а между тем другой рукой утирал слезы. – А вот здание суда, где его приговорили к смерти… И все плакали тогда. И Платон… А башмачник Симон…
У портика Пейсионакта Никанор снова вспомнил о Сократе. Но Аристотель уже не слушал его: он рассматривал картины Полигнота, изображавшие взятие Трои, битву Тесея с амазонками, переходил от одной картины к другой и думал о том, как, в сущности, прав поэт Пи́ндар; не только люди, но и целые поколения проходят, как неясные образы среди неожиданных сновидений.
Вот боги, вот герои, вот лавочники, вот рабы. Вот храмы, вот судилища, вот харчевня, вот игорные дома и ночлежки для нищих метеков[14]14
Метек – чужестранец.
[Закрыть]. Все это рядом, все это перемешано, как черепки в разгромленной мастерской горшечника. Законы Солона, законы Писистра́та, законы Перикла… Тысячи законов высечены на кирбах[15]15
Ки́рбы – каменные и деревянные столбы с написанными на них текстами законов.
[Закрыть]. И сколько их еще будет? Сколько богов, столько и храмов; сколько законодателей, столько и законов; сколько людей, столько и мнений; сколько философов, столько и истин… Когда же будет один бог, один закон, одна истина?
Потом они поднялись на Акрополь и долго стояли у священных ступеней Парфенона.
– Вот образ порядка, создание чистого разума, – сказал Аристотель, продолжая думать о своем.
– Здесь хранятся все сокровища города, – не уставая говорил Никанор. – А там, – он указал на Эрехте́йон, – растет священная олива Афины, – прародительница всех олив, выросшая из камня.
– Где умер Фи́дий? – спросил Никанора Аристотель.
– О, Фидий! – воскликнул Никанор. – Платон, к которому ты пришел, называет Фидия демиургом, создателем и творцом.
– Где умер Фидий? – повторил свой вопрос Аристотель.
– Отсюда видна статуя Афины Парфе́нос, созданная вдохновенным Фидием, но не видна тюрьма, в которой он умер, не дождавшись суда. Его обвинили в хищении золота и слоновой кости, из которых он изваял богиню… Он принес Афинам вечную славу, Афины же хотели обречь его на вечный позор. Смерть Фидия и Сократа отольется кичливым афинянам слезами бесчестия…
– Ты о чем? – спросил Аристотель. Он взглянул на Никанора и не узнал его: лицо проксена было злым, глаза сощурены, губы плотно сжаты, как если бы Аристотель никогда не видел его восторженным и добродушным.
– Придет пора, – ответил Никанор, не глядя на Аристотеля, – многие поднимутся на Акрополь, чтобы увидеть Афины к лучах предзакатного солнца. – Он усмехнулся, и лицо его обрело прежнее выражение.
По мраморной широкой лестнице к Пропилеям все поднимались и поднимались люди. И по мере того, как все ниже опускалось солнце, все больше становилось людей в Верхнем Городе, они стояли в молчании и глядели на раскинувшиеся внизу площади и улицы Афин. Отсюда хорошо была видна агора, светящиеся розовым и лиловым колоннады нижних храмов и портиков, Одеон[16]16
Одео́н – театр, где афиняне состязались в пении, игре на музыкальных инструментах и в декламации.
[Закрыть], пестрый изломанный ряд лавчонок в торговой части агоры, крыши жилых кварталов, почти черные в предзакатных косых лучах, В лиловой дымке одна вырисовывались башни Дипилона и Священных ворот. Обращенные к закату стены домов словно оторвались от земли, как вспугнутые чайки, и уже парили над черными и спи ими тенями.
Слава в Стагире – пустой звук, слава в Пелле – лишь отблеск славы, слава в Афинах – подлинная слава. Аристотель желал последней и стремился к ней.
– Афиняне горды, – рассказывал Аристотелю проксен. – И кажется, не в меру хвастливы. Для всех чужеземцев у нас одно имя – метек, себе же мы избираем имена, которые ставят нас рядом с богами. Мы полагаем, что вся земля – для нас. И что сделанное другими лишь тогда приобретает цену, когда достигает Афин. Страны, имеющие золото, богатеют, когда везут его в Афины. И те, что имеют медь, железо, лес, – тоже. И вся мудрость земли стекается в Афины – здесь кладезь мудрости, из которого черпают ее достойные.
Мимо Пестрого портика они проходили уже в сумерках. Торопились, чтобы попасть домой до наступления темноты. Более других настаивал на этом Нелей. Аристотель не возражал ему, а Никанор, догадываясь, что пугает Нелея – Нелею в каждом прохожем мерещился ночной грабитель, – посмеивался и, кажется, нарочно стал прихрамывать и плестись позади.
– Послушаем, – сказал Никанор, когда они оказались у Пестрого портика, откуда доносились голоса споривших. – Здесь собираются наши нынешние философы… Не те, что в Академии Платона, но тоже очень-очень мудрые люди.
– Придем завтра, – стал было возражать Нелей, но Аристотель остановил его и сказал:
– Послушаем.
Они не сразу уловили суть спора, хотя и подошли вплотную к говорящим, сидевшим и лежавшим на каменных скамьях.
– Все соответствует разумному – и это истина, – заговорил тот, что сидел спиной к Аристотелю, – широкоплечий и, судя по всему, высокий афинянин. – И с этим, кажется, все согласились. И вот, следуя этой истине, как можно говорить о шести лапках? Допустим, что лапок шесть, тогда надо утверждать, что с каждой стороны по три. Так?
– Так, – ответили ему несколько голосов.
– И вот что получится, если это так: муха должна с каждой стороны всякий раз, чтоб не упасть на бок, опираться на две лапки. Не станете же вы утверждать, что она будет опираться только на одну лапку?
– Не станем, – согласились другие.
– Значит, – голос философа зазвучал с особой торжественностью, – значит, она опирается одновременно на две лапки с каждой стороны. И стало быть… Следите за моей мыслью! И стало быть, она опирается одновременно либо на первую и последнюю, либо на первую и среднюю, либо на последнюю и среднюю. Обратите внимание: средняя лапка работала дважды. Дважды! Тогда как первая и последняя – только по одному разу. Это неразумно, потому что средняя лапка быстро устанет! Если это будет не средняя, то либо первая, либо последняя.
– О чем они? – шепотом спросил у Аристотеля Нелей.
– Помолчи, – попросил Аристотель.
– И вот вывод! У мухи не шесть лапок, как здесь говорил Гиппа́рх, а восемь. Восемь! Не по три с каждой стороны, а по четыре! И тогда муха опирается поочередно на пару лапок с каждой стороны!
Присутствующие зашумели, одни – поддерживая говорящего философа, другие – возражая ему.
– А мне кажется, что у мухи все-таки шесть лап, – сказал Нелей, трогая Аристотеля за локоть. – Жаль, что уже темно: можно было бы поймать муху и сосчитать…
– Разум дан человеку для того, чтобы кратчайшим путем достигать истины, не занимаясь пустяками, – ответил Аристотель. – Глупец станет отрывать мухе лапки, чтобы сосчитать их, мудрец лишь силою разума и мгновение ока найдет истинное число…
Они остались бы еще, но философы прекратили спор сразу же, как только кто-то из них объявил:
– Диафо́нт уже давно ждет нас у Трифе́ры! У прекрасной Триферы! Самый щедрый из всех Диафонтов!
Все вскочили с мест и шумною толпою углубились в темноту ближайшей улицы.
– Трифера – самая дорогая флейтистка, – объяснил Пикапор. – Она сто́ит две драхмы. Там всегда подают хиосское вино, – вздохнул Никанор. – Каждый день астиномы[17]17
Астино́м – городской надзиратель комиссар полиции.
[Закрыть] бросают жребий, чтобы определить, с кем из богатых афинян будет прекрасная Трифера.
– Нельзя ли и нам пойти к ней? – спросил Аристотель. – Я уплачу за вино и за пищу, которые принесут к ней твои рабы, Никанор.
– Господин, – испугался Нелей. – Что ты говоришь, господин? В нашей Стагире, где каждый знает каждого, не любят параситов[18]18
Параси́т – так греки называли тех, кто приходил на пир, не будучи приглашенным на него.
[Закрыть]. Здесь же, где тебя никто не знает…
– Это не так, – возразил Никанор. – Среди тех, кто сейчас отправился к Трифере, мой юный друг Эсхи́н. И если я могу пойти к Трифере по праву друга Эсхина, то Аристотель может пойти к ней по праву моего друга. И значит, никто не назовет его параситом.
– Тогда к Трифере! – обрадовался Аристотель.
– Да, – сказал Никанор, – но сначала домой, чтобы отдать распоряжение рабам, которые пойдут с нами, мой юный друг. И деньги твои, конечно, не при тебе…
– Аримнеста, если помнишь, наставляя тебя, говорила, чтобы ты не ходил на пиры к гетерам, – напомнил Аристотелю Нелей. – И если ты прокутишь деньги, как мы будем жить, господин?
– Успокойся, – сказал Аристотель. – Забудь обо всем, что говорила тебе Аримнеста. Теперь ты должен делать только то, что говорю я! – повысил он голос.
– Да, – склонил голову опечаленный Нелей. – Конечно.
Пир у флейтистки Триферы, устроенный для друзей Диафонтом, еще не начался, когда Аристотель и Никанор, сопровождаемые рабами, несшими амфору вина и корзину с фруктами, постучалась у ворот ее дома, над которыми были зажжены факелы.
Никанор – проксен македонский с другом Аристотелем из Стагиры, – представился Никанор, когда появились рабы-привратники. – Приглашены Эсхином, другом Диафонта.
Их тут же пропустили во двор, освещенный кострами, разложенными под треножниками, на которых стояли, извергая ароматы, котлы и жаровни. Под навесами, справа и слева, у кухонных столов толпились, стуча ножами и гремя посудой, повара, Аристотель успел увидеть на одном из столов тушу огромного кабана, другие были завалены фруктами, овощами. У входа в дом стояли, прислоненные к стенам, амфоры. Девушки у алтаря Зевса Геркейского плели венки для гостей – из фиалок, сельдерея, мирта и плюща.
Рабы остались во дворе. Никанор и Аристотель вошли в дом, дверь которого была завешена пологом из карфагенской ткани, расшитой зелеными, желтыми и красными узорами.
У Аристотеля захватило дух от густого запаха ароматных масел и духов, наполнявшего зал для пиршеств. Запах исходил не только от гостей, но и от стен, от пола, – все было пропитано им, все дышало им, одурманивая и пьяня.
Лампионы[19]19
Лампионы – светильники.
[Закрыть] на высоких подставках стояли вдоль стен, язычки пламени колебались, когда мимо них проходили люди, и от этого, казалось, качались не только тени, но и весь дом – стены, потолок, пол.
Никанор и Аристотель сняли у порога обувь, и раб-распорядитель указал им, куда пройти, чтобы вымыть ноги.
Они оказались в умывальне не одни: еще трое гостей сидели на скамьях, подняв до колен плащи, и молодые рабыни мыли им теплой водой ноги, черпая ее из медного котла, который только что внесли. Двоих из гостей Никанор узнал: это были Андротион – ученик Исократа и Эсхин – друг Андротиона и Никанора.
– Хайрэ! – приветствовал их Никанор. – Хайрэ, Андротион! Хайрэ, Эсхин! Я привел Аристотеля, стагирита, друга детских лет Филиппа Македонского!
– Хайрэ! – приветствовали их Андротион и Эсхин.
Никанор и Аристотель уселись рядом с ними на скамью, и рабыни Триферы, постелив возле них на пол соломенные коврики, принялись мыть им ноги.
– Как Филипп? – спросил Аристотеля Андротион. – Давно ли ты видел его?
– Давно. Он по-прежнему в руках фиванцев, но, говорят, полон сил и надежд. Он вернет себе македонский престол…
– Да! – воскликнул Андротион. – Афины должны помочь Филиппу! Мы все здесь надеемся, что он объединит всех эллинов и отомстит персам за наши страдания и позор. Иония гибнет под властью проклятых варваров, а Афины погрязли в роскоши и разврате. Мы уже мало в чем уступаем жителям Сибариса[20]20
Сибарис – город, жители которого, сибариты, славились своей изнеженностью и страстью к изобретательству новых блюд.
[Закрыть]. Мы поможем Филиппу!
Между Андротионом и Аристотелем сидел проксен, но Аристотелю не приходилось наклоняться вперед, чтобы видеть лицо Андротиона. Оратор Андротион был выше проксена на голову. Черноглазый, горбоносый и худой, он казался существом иного рода, чем круглоголовый коротышка Никанор. Тонкие губы его брезгливо изламывались всякий раз, когда он начинал говорить о пороках афинян. Эсхин же, друг Андротиона, смотрел на него с суровой решимостью защитить перед любым и в любой момент все сказанное им и бросал на Аристотеля испытующие и предупреждающие взгляды.
Между тем рабыни Триферы сделали свое дело и теперь стояли поодаль в ожидании новых гостей.
– Что же ты молчишь? – спросил Аристотеля Андротион. – Согласен ли ты со мной? И правда ли, что ты друг Филиппа?
– Виноград выжимают, когда он созреет, – ответил Аристотель, улыбаясь. – И прежде чем переплыть реку, стоит поискать брод. Это слова, которые любил говорить Филипп.
– Это слова, которые сказал Пи́ндар. – Эсхин, сидя рядом, положил Аристотелю руку на плечо. – Не будет ли для нас тесным одно ложе? – спросил он.
– Не будет, – ответил Аристотель.
Молодой купец Диафонт возвратился из Карфагена. Плавание его было удачным, сундуки пополнились золотом, и теперь он щедро угощал друзей в доме прекрасной Триферы, где все они бывали уже не раз: и Андротион, и Эсхин, и племянник Платона Спевсипп, и Никанор, и десятки других афинян, принявших приглашение купца Диафонта и приведших своих друзей.
Угощение было обильным – от дичи, мяса и колбас ломились столы. Не поскупился Диафонт и на вино. И слуги Триферы, кажется, не очень старались разбавлять его водой – или таков был приказ Диафонта? – гости быстро опьянели, в пастаде[21]21
Паста́да – главная, самая большая комната в доме.
[Закрыть] стало шумно, как на рыночной площади. Соленые пирожки с пряностями, чеснок и лук быстро исчезали со столов, а слуги все подливали и подливали в кратеры вино. Несколько молодых людей уже играли в котта́б – плескали на стену красное вино целыми фиалами, выкрикивая имя Триферы. Другие бросали игральные кости, сдвинув ложа к мраморному столику. И оттуда то и дело слышались крики: «Хиосец! Собака! Житель Коса!» Реже: «Удар Афродиты!»
– О чем это они? – спросил у Эсхина Аристотель. – Что за странные слова?
– Вот и видно, что ты не афинянин, – ответил Эсхин, садясь на ложе. – Вот и видно, что ты ни разу не бывал в скирафи́и.