Текст книги "Генри и Джун"
Автор книги: Анаис Нин
Жанры:
Эротика и секс
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
– Я чувствую с тобой то, чего не могу почувствовать с Джун. Это выше любви, мы с тобой друзья. А про себя и Джун я не могу этого сказать.
Человек не способен уйти от своей природы, хотя Генри сказал вчера:
– В твоей доброте есть изъяны.
Изъяны. Какое облегчение! Трещины, надломы. Через них я могу просочиться, найти выход. Какие-то извращения заставляют меня выйти из роли, которую я вынуждена играть. Я всегда представляла себе другую роль. В моих мечтах она никогда не была одной и той же. Когда Генри изъявляет желание почитать мой дневник, меня охватывает дрожь. Я знаю, что он подозревает меня в постоянном предательстве. Я бы, возможно, и хотела этого, но не могу. С тех пор как он у меня появился, я стала инстинктивно упражняться в верности проститутки: не получаю удовольствия ни с кем, кроме него. Больше всего я боюсь, когда Хьюго желает меня после Генри, а это случается часто. Прошлой ночью он был страстен и горяч, а я послушна и лжива. Я изображала наслаждение. Он нашел эту ночь прекрасной и получил огромное удовольствие.
Когда мне кажется, что чувства вот-вот хлынут через край и я ищу всех доступных мне чувственных наслаждений, действительно ли я этого хочу? Если бы я вдруг почувствовала влечение к какой-нибудь женщине на улице или к мужчине, с которым протанцевала всего один танец, смогла бы я и вправду удовлетворить свое желание? И существует ли желание вообще? В следующий раз, когда меня охватит такое чувство, я не стану ему сопротивляться. Я должна узнать.
Сегодня вечером я отдалась тоске по Генри. Я хочу его и хочу Джун, а ведь именно Джун убьет меня, это она отнимет у меня Генри, она возненавидит меня. Я хочу, чтобы Генри обнял меня. И я хочу, чтобы Джун застала меня в его объятиях – только это заставит ее страдать. А потом будет страдать Генри, когда она завладеет им. Я хочу написать ей и умолять, чтобы она вернулась, потому что я люблю ее, потому что хочу отказаться от Генри в ее пользу. Это будет самый большой и ценный подарок, который я могу ей сделать.
Каждую ночь Хьюго раздевает меня, как в первый раз, как будто я для него новая женщина. Мои чувства беспорядочны, я не могу в них разобраться. Мои сны не говорят мне ни о чем, кроме того, что я боюсь снова оказаться на пороге самоубийства.
Никто не излечивается просто течением жизни и любовью, но, может быть, я исцелюсь? Хьюго иногда лечит меня. Сегодня мы ходили гулять в поле. Мы сели на траву под вишнями, на нас светило солнце, и мы болтали, как два влюбленных подростка. Генри тоже исцеляет меня. Он поднимает меня на своих могучих руках, руках великана. И поэтому в иные дни я верю в себя.
Хьюго уехал и, уезжая, так печально и обреченно меня поцеловал. Все вокруг меня напоминает о нем – мелкие вещицы, говорящие о его привычках, о его недостатках, о его божественной доброте. Письмо, которое он забыл отправить, его изношенное белье (он никогда ничего себе не покупает), его записки с перечнем дел, мяч для игры в гольф, который напоминает мне о его вчерашних словах: «Даже гольф меня не радует, потому что я предпочитаю быть с тобой. Все это – часть моей чертовой работы». Я смотрю на его зубную щетку, на открытый тюбик зубной пасты, на недокуренную сигарету, на его костюм, на ботинки. Едва я успела поцеловать его на прощание, едва зеленые ворота закрылись за его спиной, как я уже сказала Эмилии:
– Почисти мое розовое платье и выстирай шелковое белье. Возможно, я на несколько дней уеду в гости к другу.
Вчера я не забыла обласкать и Эдуардо, и от этого он, должно быть, вырос, по крайней мере, на два фута. И в тот же вечер захотела раствориться в Хьюго, оказаться в тюрьме его рук, укрыться в его доброте. В такие моменты страсть и возбуждение кажутся неважными. Я не могу выносить ревность Хьюго, но он уверен в моей любви. Он говорит:
– Я никогда не любил тебя так сильно, я никогда не был с тобой так счастлив. Ты – вся моя жизнь.
И я знаю, что люблю его так сильно, как только могу любить, что он единственный, кому я принадлежу навсегда. И все-таки три дня я отчетливо представляла себе жизнь с Генри в Клиши. Я говорю Хьюго:
– Пожалуйста, присылай мне телеграммы каждый день.
А ведь меня может не оказаться дома, чтобы их прочитать.
Я сбежала. Моя пижама, расческа, пудра, мои духи – все это теперь в комнате Генри. Я обнаружила в Генри такую глубину, что даже удивилась.
Мы гуляем в Клиши. Он показывает мне улицу, людей, жизнь. Я иду, как лунатик, а он вдыхает аромат улицы, он наблюдает, его глаза широко открыты. Он показывает мне проститутку с деревянным протезом, которая стоит у кинотеатра «Гомон палас». Он не знает, что значит жить в мире, где единственный отчетливый персонаж – это собственное «я», о чем хорошо знаем мы с Эдуардо. Мы сидели в нескольких кафе и разговаривали о жизни и смерти, как их понимает Лоуренс.
Генри говорит:
– Если бы Лоуренс жил…
Да, я знаю, как заканчивается это предложение. Я бы полюбила его. Он бы полюбил меня. Генри в подробностях может представить изменчивый интерьер моего кабинета. Фотографии Джона. Его книги. Фотографии Лоуренса и его же книги. Акварели Генри и его рукописи. Некоторое время мы с Генри сидим и с горькой иронией размышляем о нашей жизни.
Эдуардо сказал, что Генри непредсказуем – и в жизни, и в творчестве. Так и есть. В противном случае он был бы аналитиком. И тогда не представлял бы собой такую живую, хаотичную силу.
Когда я рассказала Генри о Джоне Эрскине, он удивился моему святотатству. Джон, человек, которого так уважал Хьюго. Я спокойно отвечаю:
– Может быть, это и кажется святотатством, но все же посмотри, как все естественно: я любила в Джоне то, что было связано с Хьюго.
Мы с Фредом в два часа ночи сидели на кухне в Клиши, ели, пили и много курили. Генри пришлось подняться и умыться холодной водой, промыть свои чувствительные глаза маленького немецкого мальчика. Я не могла этого вынести и сказала:
– Генри, давай выпьем за окончание твоей работы в газете. Ты никогда больше не будешь этим заниматься.
Казалось, мои слова обидели Фреда. У него сразу испортилось настроение. Он пожелал нам спокойной ночи. Я пошла в комнату Генри.
Раздеваясь, разговаривая, складывая одежду на стул, мы наслаждались временем, которое проводим вместе. Генри очень понравилась моя красная шелковая японская пижама, которая так странно выглядела в просто обставленной комнате, на грубом одеяле.
На следующий день мы узнали, что Фред не ночевал дома.
– Не воспринимай его слишком серьезно, – сказал Генри.
Мы вместе позавтракали в пять часов, потом я сшила серые занавески, а Генри прибил к стене гардинный карниз. За обедом тет-а-тет мы пили анжу, было очень весело. Рано утром я уехала обратно в Лувесьенн.
Когда я вернулась в Клиши, Фред был дома, крайне печальный. Мы пообедали в полном молчании, я чувствовала себя очень несчастной. Чтобы доставить мне удовольствие, Фред справился с хандрой и воскликнул:
– Давай что-нибудь предпримем! Поедем в Лувесьенн!
И мы уехали.
Я чувствую, как волшебство моего собственного дома успокаивает меня; вот мы сидим перед камином. Это один из тех моментов, когда дом излучает очарование, а огонь в камине успокаивает. Я могу расслабиться и ощутить себя частью этих стен. Мне приятны обожание и любовь находящихся рядом со мной мужчин. Я теряю бдительность и веду себя так, будто у меня нет от них секретов. Я открываю железные шкатулки и показываю им свои ранние дневники. Фред хватает первую тетрадь и начинает смеяться и плакать над ней. Генри я дала красную тетрадь, в которой все – только о нем. Так я еще никогда не делала. Я читаю через его плечо.
Мы с Генри ждем поезда на платформе. Дождь только что омыл деревья. Земля источает ароматы, как женщина, которую мужчина вспахал и засеял. Наши тела тянутся друг к другу.
В этот момент я не думаю о том, как однажды мы с Джун стояли точно так же, прижавшись друг к другу. Меня волнует, что вчера Генри впервые обидел меня, хоть я и была готова к его сарказму и насмешкам. Я знала, что он любит выискивать в людях недостатки, потому что читала все, что он написал о Джун. Мы листали мой красный дневник. Он остановился на утверждении Фреда, что я красивая.
– Видишь, я с Фредом не согласен, хотя в тебе есть шарм, не спорю.
Я сидела рядом с Генри. Обиженно посмотрев на него, я уткнулась в подушку и заплакала. Когда он положил руку на мое лицо и почувствовал, что оно мокрое от слез, то очень удивился.
– О, Анаис, я никогда не думал, что это может что-то значить для тебя. Я ненавижу себя за то, что был так жесток с тобой. Но помнишь, я ведь говорил тебе, что и Джун не считаю красивой. Самая могущественная женщина не значит самая красивая. Но я и подумать не мог, что могу заставить тебя плакать, стать причиной твоих слез, – никогда! Я ни за что не хотел так поступить – с тобой!
Теперь он сидит напротив меня, а я лежу, утонув в подушках, с растрепанными волосами и с глазами, полными слез. В этот момент я вспомнила, что обо мне думают художники, и сказала Генри об этом. А потом вдруг ударила его. Как он потом сказал, ударила по-кошачьи. Когда все прошло, Генри, казалось, позабавило это маленькое происшествие, мы даже, как ни странно, стали ближе друг другу. Но в поезде он все испортил, начав объяснять, что, как только увидел меня, решил, что я красивая, но теперь изменил мнение, потому что Фред слишком настаивал, а еще из-за Джун. Тут я сказала, что у него плохой вкус.
Все чудесные слова, которые Генри наговорил о моем дневнике, побледнели, я сожалею об откровенности, с которой говорила. Мысль, что красота – понятие относительное и каждый мужчина по-своему реагирует на нее, не помогает. Это ненормально – быть такой обидчивой. Да, я приняла обиду близко к сердцу, но спрятала очень глубоко и сказала сама себе: «Я это переживу. Не буду обращать внимания». Несколько часов я наслаждалась собственной стойкостью, пока мы не начали раздеваться и Генри не сказал:
– Хочу посмотреть, как ты раздеваешься. Я никогда не наблюдал за тобой.
Я села на кровать. Мною овладела робость. Я попыталась отвлечь внимание Генри от процесса и юркнула под одеяло. Мне хотелось плакать. Всего несколько минут назад он сказал: «Мне кажется, я ужасен. Мне никогда не хотелось смотреть на себя в зеркало». Я нашла нежные слова утешения для Генри, рассказала, что люблю в нем. Но я не сказала, что в эти дни мне, как никогда раньше, была необходима красота Эдуардо.
На следующий день в половине четвертого я отправилась к Алленди – он был мне совершенно необходим.
Я пришла к Генри и застала его за работой. Он встретил меня радостным поцелуем. Я села за стол рядом с ним и стала просматривать отрывки, которые должны были войти в мою книгу. Сила таланта Генри переполняла меня. Когда он проголодался, я сказала, что приготовлю что-нибудь на обед.
– Позволь мне поиграть в жену гения, – попросила я и отправилась на кухню – в своем неизменном розовом платье.
Даже звук голоса Генри поднимает мне настроение. Вспоминаю его слова: «Когда я пишу, мне хочется описывать тебя, как ангела. Мне даже трудно уложить тебя в постель».
– Но я не веду себя как ангел. Ты же знаешь!
– Знаю, да, конечно, знаю. Ты меня просто вымотала за эти дни. Ты – сексуальный ангел, но все равно ангел. Твоя чувственность неубедительна.
– Я накажу тебя за это, – пообещала я. – Отныне буду вести себя как ангел.
Через два часа после этого разговора Фред ушел на работу, а Генри целует меня, стоя в кухне. Я хочу изобразить сопротивление, но таю даже от поцелуя в шею. Я говорю «нет», но Генри просовывает руку мне между ног, управляя моим телом, как тореадор быком.
Мы лежим неподвижно, и я люблю его спокойной любовью: люблю кисти его рук, запястья, шею, губы, тепло его тела и внезапные озарения его ума. Потом мы садимся есть, разговариваем о Джун и Достоевском – и вот уже за окном кричит петух. То, что мы с Генри можем сидеть и разговаривать о нашей любви к Джун, о том, как удивительно хороша она бывает, – для меня величайшая победа.
Самое глубокое впечатление оставляют в моей душе долгие, спокойные часы, проведенные с Генри. Сидя над своей рукописью, он впадает в задумчивую молчаливость, временами что-то бормочет себе под нос. В нем есть что-то от гнома, от сатира и от немецкого школьника. У него на лбу – несколько твердых шишек, фигура, склонившаяся над бумагами, удивительно хрупкая. Когда он вот так сидит, мне кажется, что я могу прочитать его мысли, проникнуть в лабиринты его могучего творческого ума. Я обожаю все, что придумывает его мощный мозг, все его порывы.
Он лежит в постели рядом со мной, прижавшись грудью к моей спине, обняв рукой за плечи. Погруженная в собственное одиночество, я чувствую, что переживаю момент абсолютной любви. Мои раны затягиваются, желания умолкают. Генри спит. Как я люблю его! Я чувствую себя рекой, вышедшей из берегов.
– Анаис, когда вчера вечером я пришел домой, мне показалось, что ты тоже дома, потому что почувствовал запах твоих духов. Я соскучился по тебе. Понял, что не успел сказать тебе, когда ты еще была со мной, как это замечательно, что ты здесь. Я никогда не успеваю, может, не умею. Посмотри, вот ящик с твоими вещами – твоими чулками. Я хочу, чтобы ты оставила запах своих духов по всему дому.
Мне кажется, что он любит меня нежно и сентиментально. Джун вдохновляет на страсть. А я помогаю собраться с мыслями, вспомнить, познать откровения. Я вижу Генри-писателя. Мне дана другая сторона его любви.
Сейчас я одна в Лувесьенне. Я все еще чувствую, как Генри прижимается ко мне во сне всем телом. Хочу, чтобы сегодняшний день стал последним. Всегда хорошо, когда высшая точка оказывается последней. Может вернуться Джун и закружить нас в вихре, как самум. Генри будет страдать, а меня она просто загипнотизирует.
Мой дневник сохранит слова Генри. Я получаю их, как драгоценные подарки, как золото, как духи. Генри роняет их, а я ловлю так увлеченно, что даже забываю отвечать. Я рабыня, обмахивающая его павлиньими перьями. Генри говорит о Боге, о Достоевском и о достоинствах прозы Фреда. Он проводит границу между этими достоинствами и собственным драматичным, чувственным, мощным творчеством. Он может с самоуничижением сказать: «У Фреда есть искусство, которого не хватает мне, он эрудирован, как Анатоль Франс».
Я отвечаю:
– Но неужели ты не видишь, что Фреду не хватает страсти, впрочем, как и Франсу? А в тебе она есть!
Эта мысль возникла у меня, когда мы шли по бульвару; мне очень захотелось поцеловать человека, чья страсть, как лава, обрушивается на холодный мир интеллекта. Мне хочется пожертвовать жизнью, домом, безопасностью, творчеством ради того, чтобы жить с Генри, работать для него, стать ради него проституткой, да кем угодно, даже постоянно терпеть обиды.
Поздно ночью он рассказывает мне о книге, которую я еще не читала, – о «Холме грез» Артура Мейчена. Я забываю обо всем. Генри мягко говорит мне:
– Я говорю с тобой почти как отец.
В этот момент мне показалось, что я полуженщина-полудевочка. Я знаю, что глубоко во мне прячется ребенок, который любит, чтобы его удивляли, учили, руководили им. Когда я слушаю Генри, становлюсь маленькой девочкой, а он ведет себя, как отец. Навязчивые образы – эрудит, отец, и женщина – снова превращается в ребенка. Я вспоминаю то, что говорил мне Генри, например: «Я не обижу тебя, тебя – никогда». Вспоминаю его необычную нежность, желание защитить. Мне кажется, что меня предали. Поглощенная восхищением его работой, я превратилась в ребенка. Могу себе представить, как какой-нибудь другой мужчина говорит мне: «Я не могу заниматься с тобой любовью. Ты не женщина. Ты ребенок».
Я перестаю лелеять мечту об абсолютной чувственности. Потом впадаю в ярость, мне хочется господствовать, работать по-мужски, помогать Генри, опубликовать его книгу. Я теперь хочу гораздо большего: хочу сама заниматься любовью, хочу, чтобы трахали меня, хочу утвердиться как чувственная женщина. Однажды Генри сказал:
– Послушай, мне кажется, что у тебя могло бы быть десять любовников, и ты со всеми сумела бы справиться. Ты ненасытна.
Но уже на следующий день он говорит совсем обратное:
– Твоя чувственность неубедительна.
Он видит во мне ребенка!
Мне это ненавистно, слова его приводят меня в ярость. Я бегу прочь из Клиши и думаю, что уношу свой секрет с собой. Остается надежда, что Генри ничего не понял. Я боюсь его безжалостного, всепонимающего взгляда. Выскальзываю из постели и убегаю, пока он еще спит. Прихожу домой и засыпаю глубоким сном на несколько часов. Я должна убить в себе ребенка. Завтра я смогу встретиться с Генри, посмотреть ему в глаза и быть с ним женщиной.
Это могло остаться проходным, ничего не значащим эпизодом. Но теперь, благодаря психоанализу, оно приобретает гораздо большее значение. Психоанализ поселяет во мне странное ощущение: как будто я мастурбирую, вместо того чтобы заниматься сексом с партнером. Быть с Генри для меня значит жить, превратиться в поток, даже страдать. Мне не нравится находиться в обществе Алленди, не хочу, чтобы его сухие пальцы прикасались к тайнам моего тела.
Когда я слегка приоткрываю Эдуардо свой страх перед жестокостью, он отвечает мне весьма банально:
– Люди обычно используют слабости окружающих. Из них можно извлекать выгоду.
Я так и поступила. И все-таки я не вижу ничего хорошего в своем детском обожании, взрослого мужчины, в восхищении Джоном и Генри. В этом ничего и нет – только вмешательство в процесс созревания и отречение от собственной личности. Генри говорит:
– Как приятно смотреть на тебя спящую. Ты похожа на куклу, лежишь там, где тебя положили. Даже во сне ты занимаешь совсем мало места.
На меня сыплются вопросы Алленди:
– Что вы чувствовали, когда впервые решили поговорить со мной?
– Я чувствовала, что вы мне очень нужны, что я не хочу оставаться наедине с мыслями о собственной жизни.
– Вы любили своего отца преданно, почти чрезмерно, и вам была ненавистна сексуальная причина, по которой он оставил вас. Возможно, как раз это и рождает в вашей душе протест против секса. Это чувство осело в вашем подсознании в период отношений с Джоном. Вы заставили его в некотором роде кастрировать себя.
– Но почему же тогда я была так несчастна, почему была в таком отчаянии, когда это произошло, и почему любила его целых два года?
– Возможно, ваша любовь именно потому и усилилась.
– Но я стала презирать Джона за то, что ему не хватало импульсивной страсти.
– Это скрытая необходимость в доминирующем мужчине, который подавлял бы вас, одновременно являясь ниже вас. Вы действительно любили Джона, потому что он не подчинял вас себе, вы превосходили его в страстности.
– Нет, это не так, потому что сейчас я нашла мужчину, который полностью подчинил меня себе, и я несказанно счастлива.
Алленди задает вопросы о Генри. В итоге он подмечает, что я социально доминирую. Он также говорит, что я поставила себя в положение соперницы по отношению к женщине, которая заведомо окажется победительницей, и таким образом сама нарываюсь на страдания. Он понял, что я любила мужчин, которые были слабее меня, и страдала от этого. И что в то же время я ужасно боюсь боли, что заставляет меня иметь нескольких любовников, чтобы каждая связь служила убежищем, в котором можно спрятаться от другой. Я хочу любить сильного мужчину, но не могу этого сделать.
Алленди говорит, что у меня сильно развито чувство превосходства из-за физической хрупкости и почти детской фигуры. Мне всегда казалось, что мужчины любят только здоровых, полных женщин. Эдуардо рассказывал мне о толстушках кубинках. Внимание Хьюго впервые привлекла толстая девочка. Все всегда сетовали на мою худобу, а мама цитировала испанскую поговорку: «Мужчины не собаки – на кости не бросаются». Когда я собралась в Гавану, то сомневалась, смогу ли вообще кому-нибудь понравиться, потому что была слишком худа. Эти опасения никогда не оставляли меня и, естественно, усилились, когда Генри восхищался передо мной Наташиным телом, называя его богатым.
Алленди говорит:
– Знаете ли вы, что иногда чувство сексуального превосходства основано на осознании собственной миниатюрности?
Да, до восемнадцати или девятнадцати лет я была совершенно безразлична к сексу, тогда чувственность не пробудилась окончательно. Зато потом!
– А если бы я была фригидна, могла бы моя голова быть так же занята сексом, смогла бы я им заниматься вообще?
– Даже больше, чем сейчас.
Наступило молчание. Я думаю о том, что, несмотря на всю радость, которую подарил мне Генри, я еще ни разу не испытала настоящего оргазма. То, что со мной происходит, скорее можно назвать спазмами. Однажды я случайно испытала оргазм с Хьюго, но, возможно, это случилось, потому что он любит, когда я сдвигаю ноги, а Генри, напротив, просит раздвигать их как можно шире. Еще раз я испытала оргазм, когда занималась мастурбацией. Но обо всем об этом я не стану говорить Алленди.
Из моих снов психиатр сделал вывод, что я постоянно испытываю желание быть наказанной, униженной или брошенной. Мне снится жестокий Хьюго, неистово злой Эдуардо, Джон-импотент.
– Причина кроется в чувстве вины за то, что вы слишком сильно любили отца. Позже, я уверен, вы гораздо сильнее любили мать.
– Да, правда. Я безмерно ее любила.
– А теперь вы ищете наказания себе. И вам нравится страдать, потому что мучение напоминает, как вы страдали с отцом. В одном из ваших снов, где мужчина силой овладевает вами, вы испытываете ненависть.
Я чувствую себя подавленной, как будто вопросы Алленди – не вопросы, а жестокие удары. Я так нуждаюсь в его помощи! Но психоанализ не помогает. Боль, которую я чувствую в жизни, не может сравниться со страшной болью и страданием, которые я испытываю за одну минуту нашего разговора.
Алленди просит меня расслабиться и рассказать, что творится у меня в голове. Но я просто анализирую свою жизнь.
Алленди говорит:
– Вы пытаетесь идентифицировать себя со мной и сделать за меня мою работу. Вам никогда не хотелось превзойти мужчин в их деле? Не возникало желания унизить их собственным успехом?
– Конечно, нет. Я всегда помогаю мужчинам в работе, иду на жертвы ради них.
Да, подбадриваю, восхищаюсь, аплодирую им. Нет, Алленди совершенно не прав.
Он говорит:
– Возможно, вы друг мужчинам, а не враг.
– И даже больше. Я всегда мечтала выйти замуж за гения и служить ему, но никогда не хотела сама быть гениальной. Но я написала книгу о Лоуренсе и хотела, чтобы Эдуардо сотрудничал со мной. Даже сейчас я уверена, что он мог бы написать гораздо лучше, просто нужные энергия и порыв были у меня.
Снова Алленди:
– Вам известно о комплексе Дианы, когда женщина завидует половой силе мужчины?
– Да, сексуально я чувствовала это. Я бы хотела обладать Джун и другими красивыми женщинами.
Некоторых моментов Алленди не касается, как будто чувствует мою ранимость. Каждый раз, когда он затрагивает вопрос об уверенности в себе, я ужасно страдаю. Страдаю я и тогда, когда он касается моих сексуальных возможностей, моего здоровья, моего чувства одиночества, потому что нет ни одного мужчины, с которым я могла бы быть так откровенна.
Я лежу на спине, чувствуя душевную боль и отчаяние. Слова Алленди больно меня задели. Я плачу. А еще я плачу от стыда и жалости к себе. Я чувствую себя слабой и беззащитной. Я не хочу, чтобы он видел, как я плачу, поэтому отворачиваюсь. А потом поднимаюсь на ноги и смотрю ему прямо в лицо. Взгляд Алленди очень мягок. Мне хочется, чтобы он думал обо мне как о незаурядной женщине, чтобы восхищался мной. Мне очень приятно слышать от него:
– Вы очень много страдали.
Когда я ухожу, мне кажется, что, как во сне, приятное, расслабляющее тепло разливается по всему телу, как будто я путешествую по фантастическим странам. Эдуардо говорит, что я похожа на наседку, высиживающую яйца.
Алленди спрашивает меня:
– Из-за чего именно вы так расстроились в прошлый раз?
– Я почувствовала, что кое-что в ваших словах – правда.
Мне бы хотелось просто рассказать ему о днях, которые я провела с Генри. После общения с Генри психоанализ кажется мне пресным. Я прилежно приступаю к делу, но чувствую, как в душе растет сопротивление. Я сообщаю Алленди, что не испытываю к нему ненависти. Мне чисто по-женски понравилось, что он сумел заставить меня плакать.
– Вы оказались сильнее. Мне это нравится.
Проходит немного времени, и я осознаю, что Алленди ставит передо мной трудные задачи, которые я без особых усилий могла бы преодолеть, но одновременно пробуждает прежние страхи и сомнения. За это я его ненавижу. Читая описание моих снов, Алленди замечает, что они записаны с более чем мужской прямотой и откровенностью. Теперь я понимаю, что он ищет в моем поведении мужские черты. Неужели я люблю Генри, потому что отождествляю себя с ним, а он имеет возможность любить и обладать Джун? Нет, этого не может быть. Я вспоминаю, как однажды ночью Генри учил меня заниматься любовью, когда я сверху, и как мне это не понравилось. Я чувствую себя счастливее, когда пассивно лежу под ним. Я думаю о неопределенности своих отношений с женщинами, не уверена, какую именно роль хотела бы играть. В моем сне член был у Джун. В то же время, признаюсь я Алленди, будь я лесбиянкой, я хотела бы сама выбирать партнершу, защищать, содержать ее, любить за красоту, и чтобы она любила меня, как мужчину – за талант, успехи и характер. (Я вспомнила Стивена из «Колодца одиночества»: он не был красив, даже обезображен шрамом во время войны, но Мэри его любила.) Это помогло бы мне вырваться из состояния вечной муки, которую я испытываю из-за недостатка уверенности в своей женской силе, дало волю красоте, здоровью, сексуальным возможностям, вселило уверенность в себе, – ведь тогда все зависело бы от моего таланта, изобретательности и артистизма, а в них я верю.
Я поняла, что Генри любит во мне все и придает мало значения моим физическим достоинствам. Я могла бы излечиться, имей я смелость продолжать жить дальше.
Дом спит. Собаки тоже притихли. Я ощущаю тяжесть одиночества. Мне невыносимо хочется оказаться в квартире Генри, хотя бы для того, чтобы помыть посуду. Я как будто вижу незастегнутый пиджак, потому что костюм ему мал. Я вижу тот самый потертый отворот, под который я так люблю запускать руку; галстук, который я всегда поглаживаю, когда он разговаривает со мной. Я вижу светлые волосы на его шее. Я вижу выражение его лица, когда он выбрасывает пустую консервную банку, делая это будто тайком, словно стыдясь. Он стыдится и своей любви к порядку, которая заставляет его мыть посуду и прибирать кухню. Он говорит: «Джун всегда была против этого – она говорила, что это неромантично». Я вспоминаю записки Генри, где он описывает тот царственный беспорядок, к которому она всегда была склонна. Я не знаю, что сказать. Во мне слились две женщины: та, которая делает все точно, как Генри, и та, которая мечтает вести себя, как Джун. Какая-то непонятная нежность влечет меня к Генри, когда он моет посуду. Я не могу над ним смеяться. Я помогаю ему. Но мое воображение уносит меня из кухни. Мне нравится эта кухня только потому, что там Генри. Я даже пожалела, что Хьюго не может быть в отъезде подольше, чтобы я пожила в Клиши. Я впервые испытала такое желание.
– Я преувеличил жестокость и порочность Джун, – говорит Генри, – потому что меня влекло к пороку. В этом-то все и дело. В мире нет объективно плохих людей. И Джун на самом деле не является воплощением зла. Фред прав. Она отчаянно пытается быть такой – это было первое, что она сказала мне в ночь нашего знакомства. Она хотела, чтобы я считал ее роковой женщиной. Меня вдохновляет порок. Он завораживает меня, как Достоевского.
Жертвы, которые Джун приносила Генри. Можно ли их считать жертвами, или она поступала так, чтобы самоутвердиться? Я постоянно задаюсь этим вопросом. Ее жертвы – большие или маленькие – бывали незаметны. Но мне больше нравится проституция Джун, это золотоискательство, эта театральность. В промежутках Генри может и поголодать. Она будет служить ему нереально и ненадежно… или никак. Она настояла, чтобы Генри бросил работу. Она хотела работать для него. (В глубине души я размышляла о проституции, но сказать об этом Генри значило бы искать оправдание.) Итак, Джун нашла могучее оправдание. Она принесла Генри героические жертвы. И все это содействовало формированию ее личности.
Я говорю Генри:
– Почему ты так суров к ее недостаткам? И почему ты меньше пишешь о ее великолепии?
– Джун говорит так же. Она постоянно повторяет: «Ты забываешь о том, ты забываешь об этом. Ты помнишь только плохое». Все дело в том, Анаис, что доброту я принимаю как должное. Я ожидаю ее от каждого. А зло меня занимает.
Я вспоминаю слабую попытку пережить одну из своих фантазий. Однажды я вернулась к Генри, после того как он дьявольски раздразнил меня. Я сказала, что на следующий вечер собираюсь куда-нибудь пойти с одной знакомой. На вокзале Сен-Лазар я увидела проститутку, с которой мне очень захотелось поговорить, и представила, как мы с ней куда-нибудь пойдем. Сейчас, врываясь в квартиру Генри, как, возможно, делала Джун, я могла бы сделать нечто очень любопытное, о чем потом было бы приятно поговорить с Генри. Но вдруг я поняла: он пишет, он настроен серьезно, и я ему мешаю. Он надеялся, что я сяду рядом и помогу ему в сочинении книги. Мое игривое настроение испарилось. Я даже почувствовала угрызения совести.
Джун прервала бы его работу, окунула в другие переживания, не желая их обдумывать; она предстала бы во всем блеске, самой Судьбой в движении, и Генри проклинал бы ее, а потом бы сказал: «Джун – интересный персонаж».
Я уехала домой в Лувесьенн и легла спать. А когда на следующий день Генри спросил меня, что я делала прошлой ночью, мне было очень жаль, что мне нечего ему рассказать. Он сказал, что я вела себя странно. Он думает, что однажды прочтет об этом в моем дневнике.
Интересно, какие чувства будет испытывать тот, кто прочитает весь мой красный дневник. Генри не очень много говорил, пока читал, только иногда покачивал головой или смеялся. Он сказал, что мой дневник чрезвычайно откровенен и что описания чувственных ощущений невероятно сильны. Мои слова не были витиеватыми и пафосными. Я хорошо описала его, немного польстила, но в основном говорила правду. И то, что я написала о Джун, – чистая правда. Он ожидал увидеть что-то похожее на то, что было у меня с Эдуардо. Он возбудился, прочитав мой сон о Джун и еще кое-что. «Конечно, – сказал он, – ты как Нарцисс. Это основная тема твоего дневника. Желание вести дневник – это своего рода болезнь. Но ничего, это очень интересно. Я никогда не видел более интересного дневника. Я никогда не знал ни одной женщины, которая могла бы писать так откровенно».