355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анаис Нин » Генри и Джун » Текст книги (страница 7)
Генри и Джун
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:24

Текст книги "Генри и Джун"


Автор книги: Анаис Нин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

– Как выглядит Фред, когда он пьян?

– Становится смешным, веселым и всегда свысока относится к проституткам. Они это чувствуют.

– А ты, конечно, с ними более чем дружелюбен?

– Да, я болтаю с ними, как гостиничный носильщик.

Да, все это не доставляет мне никакого удовольствия, холодит душу, заставляя чувствовать какую-то пустоту внутри. Однажды я пошутила, сказав, что когда-нибудь пришлю телеграмму: «Никогда не приходи ко мне больше, потому что ты не любишь меня». А вернувшись домой, подумала, что завтра мы с Генри не увидимся. А если увидимся, то больше не будем врать друг другу. Завтра я скажу Генри, чтобы он не беспокоился насчет любви. Но как быть со всем остальным?

Сегодня вечером Хьюго сказал, что мое лицо сияет. Я не могу сдержать улыбку. Нас ждет банкет. Генри уничтожил мою серьезность. Она не вынесла столь разных его ипостасей – попрошайка и Господь Бог, сатир и поэт, безумец и прагматик.

Когда Генри наносит мне удар, я не рыдаю и не отвечаю ударом из-за своей чертовой понятливости. И что бы я ни воспринимала с пониманием – Генри и его проституток, – я не могу с этим бороться. Просто, поняв, я тут же это принимаю.

Генри сам по себе – огромный мир, и я не удивлюсь, если он вдруг начнет воровать, убивать или насиловать. Итак, я все поняла.

Вчера, во время нашего свидания, я впервые увидела злорадного Генри. Он пришел, скорее чтобы позлословить о Фреде, чем чтобы повидаться со мной. Он упивался собой, говоря: «Фред работает. Как это, должно быть, для него унизительно». Я не хотела выбирать занавески без Фреда, но Генри настоял. Не знаю, придумала я это или нет, но мне показалось, что он радовался своей бесчувственности. «Я получаю столько же удовольствия, совершая зло…» – говорил Ставрогин. Мне это удовольствие незнакомо. Я подумала, не послать ли Генри телеграмму, а Фред в этот момент произносил: «Я люблю тебя». Мне захотелось увидеться с ним и утешить. Злорадство Генри поражает. Он говорит:

– Мне всегда нравилось занять у кого-нибудь деньги и потратить половину на телеграмму тому, кто дал мне в долг.

Когда нечто подобное выплывает из затуманенного, пьяного сознания Генри, я подмечаю в нем черты бесовства, какое-то тайное наслаждение собственной жестокостью. Джун покупала Джин духи, а Генри голодал; ей доставляло удовольствие прятать в своем чемодане бутылку мадеры, когда Генри с друзьями сидел без гроша в кармане, безнадежно мечтая что-нибудь выпить. Меня удивляют не поступки, а удовольствие, которое эти люди получают, ведя себя так. Генри вынужден издеваться над Фредом. Джун заходит гораздо дальше, причем делает все напоказ, например, резвится с Джин в доме родителей Генри. Эта тяга к жестокости неразрывно связывает Генри и Джун. Оба были бы рады унизить меня и уничтожить.

Мне кажется, что прошлое гнетет меня, как проклятие. Оно источник каждого моего движения, каждого произнесенного мной слова. Иногда прошлое одерживает верх над настоящим, и тогда Генри отступает в небытие. Пугающая сдержанность, неестественная чистота овладевают мной, и я отгораживаюсь от мира. Сегодня я девица из Ричмонд-Хилла, я пишу на столике из белой слоновой кости, просто так, ни о чем.

У меня нет страха перед Богом, но иной страх – перед дьяволом – не дает мне спать по ночам. Но если я верю в Сатану, то должна верить и в Господа. Раз зло несовместимо со мной, наверно, я святая.

Генри, спаси меня от причисления к лику святых, от ужаса неподвижного совершенства! Низвергни меня в преисподнюю!

Вчера я виделась с Эдуардо, что еще больше усилило холодность и бесстрастность моих рассуждений. Я слушала, как Эдуардо объясняет мои чувства. Должна признаться – звучит правдоподобно. Я внезапно охладела к Генри, потому что увидела его жестокость к Фреду. Жестокость в моей жизни всегда была самым неразрешимым противоречием. Я постоянно сталкивалась с ней в детстве: отношение отца к матери, садистские наказания моих братьев и меня самой. Когда родители ссорились, я так жалела маму, что впадала в истерику. От детских лет мне осталась хроническая неспособность к жестокости, почти слабость характера.

Присутствие в характере Генри даже намека на жестокость позволяет предположить, что он способен и на большее. Более того, Фред пробудил во мне скрытые чувства. Он понял меня через воспоминания, которые Эдуардо считает неким регрессом, впаданием в детство, что способно сдерживать мое дальнейшее взросление.

Мне необходимо довериться кому-то, мне даже захотелось позволить кому-то собой руководить. Эдуардо заявил, что пора обратиться за помощью к психоаналитику. Он всегда на этом настаивал, уверяя, что мы могли бы беседовать на разные темы, а доктор Алленди станет руководить, «играть роль отца» (Эдуардо обожает искушать меня этим образом). Почему же я сопротивлялась, вместо того чтобы сделать своим психоаналитиком самого Эдуардо? Это лишь давало отсрочку выполнению истинной задачи.

– Наверное, мне нравится смотреть на тебя снизу вверх, – признаюсь я.

– Вместо того чтобы позволить между нами другие отношения, которых ты не хочешь?

Удивительно, но этот разговор замечательно повлиял на мое настроение. Я только что не пела. Хьюго ушел по своим делам. Эдуардо продолжал анализировать. Он был необыкновенно красив. В течение всего обеда я любовалась его лбом и глазами, профилем, губами и лукавым выражением лица. Редкую красоту Эдуардо я впитала позже, когда в нем проснулось желание, вобрала так, будто вдохнула воздух, или случайно проглотила снежинку, или подставила лицо солнечным лучам. Мой смех избавил его от необходимости быть серьезным. Я сказала, что люблю его зеленые глаза. Я захотела и получила этого случайного любовника. Но я спровоцировала моего доморощенного психоаналитика, заставила заняться любовью с пациенткой.

Бегом поднимаясь по лестнице, чтобы причесаться, я уже знала, что на следующий день поспешу на свидание с Генри. Чтобы избавить меня от страхов, он прижимает меня к стене в своей комнате и целует, шепча, чего хочет сегодня от моего тела, каких жестов, каких движений. Я подчиняюсь, он доводит меня до безумия. Мы преодолеваем фантасмагорические препятствия. Теперь я знаю, почему полюбила его. Даже Фред, пока не ушел, выглядел не таким несчастным. Я призналась Генри, что и не ждала от него идеальной любви, зная, как он устал от сложностей жизни. Я стала мудрее, во мне проснулось чувство юмора, и ничто не прервет наши отношения, пока мы сами не пресытимся любовью. Мне кажется, я впервые в жизни поняла, что такое наслаждение, и рада, что так много смеялась прошлой ночью, счастлива, что пою сегодня, горжусь, что так легко ушла из дому (Эдуардо еще оставался в Лувесьенне, когда я, взяв пакет с занавесками, отправилась к Генри).

Незадолго до того мой брат Хоакин и Эдуардо говорили в моем присутствии о Генри. (Хоакин прочитал мой дневник.) Они считают, что Генри – это разрушительная сила и что он выбрал меня – силу созидающую, чтобы проверить свою власть. Еще им кажется, что я околдована магией литературных полутонов (это правда, я люблю литературу), но что я буду спасена – не помню как, но обязательно буду, даже несмотря на мое сопротивление.

Я лежала и чувствовала себя счастливой, потому что решила: сегодня Генри будет моим. Я улыбнулась.

На первой странице красивой тетради в пурпурной обложке, которую мне подарил Эдуардо, я написала имя Генри. Не нужен мне никакой доктор Алленди, не нужны никакие психоаналитики, парализующие чувства и мысли. Я хочу просто жить.

Апрель

Когда Генри слышит в телефонной трубке красивый, вибрирующий, преданный и сердечный голос Хьюго, он начинает ненавидеть порочность всех женщин, в том числе мою. Себе он позволяет быть неверным и предавать, но измена женщины его задевает. Я всегда ужасно расстраиваюсь, когда Генри пребывает в таком настроении. Я чувствую, что верна нашим неразрывным узам с Хьюго. Ничто не может разрушить нашу любовь, потому что я люблю, отбросив лицемерие и притворство. Этот парадокс терзает меня. Я перестала быть совершенной, такой, как Хьюго, я достойна презрения, – и это другая ипостась моего существа.

Генри понял бы, если бы я забыла о нем ради Хьюго, но я не могу притворяться. Одно мне ясно: если когда-нибудь придется выбирать между Хьюго и Генри, я без малейших колебаний выберу Хьюго. Свобода, которую я позволяю себе от имени Хьюго, как подарок от него, только увеличивает все богатство и поэзию моей любви. Аморальность, или усложненное понимание морали, интересуется традиционной верностью, забывая о буквальном смысле этого понятия. Я разделяю гнев Генри, но не по поводу несовершенства женщин, а по поводу испорченности и безнравственности жизни как таковой; и эта книга повествует об этой грязи, может быть, даже громче, чем все проклятия Генри.

Вчера Генри пригрозил напоить меня, но я поддалась, только прочитав тонкие и кристально чистые письма Фреда к Селин. Наша беседа обрывалась и возобновлялась, как в калейдоскопе. Когда Генри ушел на кухню, мы с Фредом заговорили так, как будто мы перекинули мост из одной крепости в другую и больше не можем ничего утаивать друг от друга. Слова нескончаемым потоком текли по мосту, проржавевшему от чрезмерной тяги к уединению. Потом появился Генри; он всегда общается с миром, как будто председательствует на гигантском банкете.

В маленькой кухне мы сидим почти неподвижно, почти касаясь друг друга. Генри пошевелился, чтобы положить руку мне на плечо и поцеловать, Фред отвернулся. Я сидела, сгорбившись под тяжестью двух разных чувств. Было тепло Генри, его голос, его руки, его губы. И были чувства Фреда ко мне, они затрагивали более потаенные уголки моей души, поэтому, когда Генри целовал меня, мне хотелось протянуть руки к Фреду и приблизить к себе оба чувства сразу.

Генри обуяла всеобъемлющая щедрость.

– Я отдаю тебе Анаис, Фред. Ты видишь, ты прекрасно знаешь, какой я. Я хочу, чтобы все любили Анаис. Она удивительна.

– Она слишком удивительна, – ответил Фред. – Ты ее не заслуживаешь.

– Ты больно жалишь, – воскликнул уязвленный гигант.

– Кроме того, – продолжил Фред, – тебе и не надо отдавать мне Анаис. У меня есть собственная Анаис, и она не похожа на твою. И я получил ее, не спрашивая разрешения ни у кого из вас. Оставайся на всю ночь, Анаис. Ты нужна нам.

– Да, да! – закричал Генри.

Я показалась сама себе идолом. Фред раскритиковал моего гиганта, потому что тот посмел не обожать меня.

– Проклятье, Анаис! – воскликнул Генри. – Я не преклоняюсь перед тобой, но люблю тебя. Я чувствую, что могу дать тебе так же много, как Эдуардо. Я бы никогда не смог обидеть тебя. Когда я вижу, что ты вот так сидишь передо мной, хрупкая и нежная, я понимаю, что никогда тебя не обижу.

– Я не хочу преклонения, – отвечает идол. – Ты даешь мне… ну, то, что ты даешь мне, – это лучше, чем преклонение.

У Фреда дрожат руки, когда он протягивает мне бокал вина. Вино разбередило меня до самых недр, все во мне дрожит и пульсирует. Генри на минуту выходит. Мы с Фредом молчим. Когда-то он сказал: «Нет, я не люблю шумные банкеты. Мне нравятся такие обеды, как этот, на двоих или на троих». А теперь между нами повисло тягостное молчание, и я чувствую себя придавленной к земле. Возвращается Генри и просит Фреда оставить нас наедине. Он едва успел прикрыть за собой дверь, а мы с Генри уже наслаждаемся друг другом. Мы оказываемся в нашем беспощадном первобытном мире. Он кусает меня, заставляет мои кости хрустеть, кладет меня, широко раздвинув ноги, и погружается в мои глубины. Наши ласки становятся похожими на звериные, наши тела как будто бьются в конвульсиях.

– О, Анаис, – стонет он, – я не знаю, как ты этому научилась, но ты умеешь трахаться, умеешь! Я никогда раньше не говорил об этом так прямо, но сейчас послушай меня: я бешено люблю тебя! Ты заполучила меня, я попался. Я схожу по тебе с ума!

А потом какие-то мои слова вызывают в нем внезапное сомнение.

– Это ведь не только секс, правда? Ты правда любишь меня?

Первая ложь. Месяцы прикосновений, прерывистого дыхания, и я, с его влажным, горячим членом внутри, говорю, что люблю его.

Но, произнося эти слова, я уже знаю, что это неправда. Его тело просто нашло способ возбудить мое, заставило ответить на его запросы. Когда я думаю о Генри, у меня возникает желание раздвинуть ноги. Сейчас он спит в моих объятиях, крепко спит. Я слышу звуки аккордеона. Воскресная ночь в Клиши. Я думаю о романе «Бюбю с Монпарнаса», о гостиничных номерах, о том, как Генри раздвигает мои ноги, как любит мою попку. В этот момент я не похожа на саму себя, я бродяга. Звуки аккордеона сжимают мне сердце. Меня наполнил белый сок Генри. Он спит в моих объятиях, и я не люблю его.

Мне кажется, я сказала Фреду, что не люблю Генри, когда мы сидели и молчали. Я сказала, что любила его видения, его галлюцинации. Генри несет в себе энергию секса, потока, проклятия, расширения, оживления, разрушения и зарождения страданий. Я восхищалась демоном, живущим в нем, несокрушимым идеалистом, мазохистом, нашедшим способ причинять боль самому себе, потому что он сам страдает от собственных предательств и жестокости. Меня умиляет униженность Генри перед моим домом. «Я знаю, что я грубый мужик и что я не знаю, как себя вести в таком доме, поэтому я бы должен презирать его, но я его люблю. Я люблю его красоту и нежность. В нем так тепло, что, когда я вхожу в него, то будто взлетаю».

А потом Хьюго отвозит меня на машине домой и говорит:

– Прошлой ночью я не спал и думал о том, что есть все-таки на свете любовь, которая больше и прекраснее секса.

Он сказал это, потому что несколько дней болел, и мы не занимались любовью, а просто спали, обняв друг друга.

У меня было такое чувство, будто я вываливаюсь из хрупкой раковины, в которой до того сидела. Моя грудь стала полнее и потяжелела. Но мне не было грустно. Я думала: «Дорогой, сегодня я так богата, но ведь все это не только для меня, но и для тебя тоже. Сейчас я вру тебе каждый день, но послушай, я дарю тебе такие радости, которые могу подарить только я. Чем больше я забираю себе, тем огромнее моя любовь к тебе. Чем больше я буду отказывать себе, тем беднее я буду для тебя, мой любимый. И нет никакой трагедии, если ты сможешь последовать моему примеру и стать равным мне в этом. Есть, конечно, равенство и более очевидное. Например, вот такое: я люблю тебя и ради тебя отрекаюсь от всего мира, от жизни. Ты бы имел перед собой в этом случае безразличную монашку, испорченную требованиями, которым ты не можешь соответствовать и которые тебя просто убили бы. Но посмотри на меня сегодня. Мы вместе едем в машине домой. Я узнала, что такое удовольствие. Но я не исключаю тебя из своей жизни. Войди в мое распростертое тело и насладись его вкусом. Я несу жизнь, и ты это знаешь. Ты не можешь видеть меня обнаженной и не желать при этом. Моя плоть кажется тебе невинной, находящейся в твоем распоряжении. Ты мог бы целовать меня туда, куда Генри кусал меня, и находить в этом удовольствие. Наша любовь неизменна. Только знание могло бы тебя обидеть. Возможно, я демон, если могу переходить из объятий Генри в твои, но буквальная верность для меня не имеет смысла. Я не могу жить только ради нее. Если в чем-то и заключен трагизм, так это в том, что мы должны жить вместе, а ты не можешь постичь того, что тебе надо было бы знать: между нами необходимы тайны, ты должен знать только то, что я хочу тебе сказать, на моем теле не должно и не может остаться следа того, что я пережила. Но ложь – это тоже жизнь, такая ложь, к которой прибегаю я».

Присутствие Фреда давит на меня, как будто я собственными глазами вижу, как проникаю в те сферы, которые не признаю. С Фредом я могла бы пережить что-то очень возвышенное и интересное. Но я не хочу жить сама с собой. И все-таки я не деформирую свою истинную природу, а лишь провозглашаю чувственность, уже существующую во мне. Генри ответил на мою силу, на которую раньше ни у кого не находилось ответного чувства. Его сексуальная сила и активность находятся в согласии с моей. Когда я занялась танцами, уже тогда желала некоего Генри. И этого самого незнакомого Генри я ошибочно искала в Джоне.

Мои мысли, как резинка, растянулись до предела. С Генри никто не разговаривает о сути вещей. Он не протяжный и медлительный Пруст. Он всегда в движении. Он живет, подчиняясь порывам. Как раз эти порывы мне в Генри и нравятся. После очередного порыва я могу целый день сидеть, медленно направляя свою лодку по реке чувств, которые он так расточительно раздает.

Эдуардо говорит, что я никогда полностью никому себя не отдавала, но, когда я думаю о том, как подчиняюсь благородству и совершенству Хьюго, чувственности Генри, красоте Эдуардо, эта мысль кажется мне просто абсурдной и невозможной. Вчера вечером на концерте я стояла перед Эдуардо, словно окаменев. Он научился не улыбаться, и мне тоже стоит этому научиться. Меня привлекает только цвет его кожи. В ней золотистая бледность испанца с каким-то северным оттенком, под загаром угадывается розовая кожа. И еще цвет его глаз – изменчиво-зеленый, невыносимо холодный. Его рот и ноздри как будто что-то обещают. Но у меня снова возникает чувство, будто мы с Эдуардо идем по миру, склонив друг к другу головы. Они встречаются и бьются друг о друга. И больше ничего. Мне нравится его ум, проникающий внутрь себя, аналитический. Кажется, у Эдуардо нет воли, потому что он подчиняется своему подсознанию и, как и Лоуренс, никогда не может объяснить почему.

Генри заметил то, чего не заметили бы ни Хьюго, ни Эдуардо. Лежа в постели, он сказал:

– Ты все время принимаешь какие-то почти восточные позы.

Когда он занимается со мной любовью, всегда требует от меня сильных слов, а я не могу сказать их ему. Я не могу рассказать, что чувствую. Он учит меня новым позам, движениям, новым вариациям, учит меня продлевать удовольствие.

На днях Эдуардо спросил меня, не хочу ли я попробовать вести себя, как Джун: удариться в полное отрицание всяческих мелочей, лгать (главным образом самой себе), изменить собственную сущность, чтобы устранить все помехи – вроде неспособности на жестокость. Вчера, находясь на самой вершине чувственного наслаждения, я не могла кусать Генри так, как он того хотел.

Эдуардо пугает мой дневник. Он боится его, как некоего свидетельства обвинения. Я не смогла бы сама это понять. Эдуардо признался своему психоаналитику.

Я понимаю все, что переживаю, особенно сны, видения. А еще, оставляя за скобками ложь, я все время ощущаю острую необходимость все приукрашивать. Поэтому и не записываю сны. Так что мой дневник – тоже ложь. То, что оставлено за пределами дневника, оставлено и за пределами моего разума. В тот момент, когда я пишу, я охочусь за красотой. А все остальное живет вне дневника и вне моего тела. Мне бы хотелось вернуться и подобрать все, что я растеряла. Например, ужасающую божественную доверчивость Хьюго. Я думаю о том, что в таком случае он сумел бы заметить. Например, то, что когда я, придя от Генри, разделась, чтобы принять ванну, на моем нижнем белье были пятна, а на носовом платке – стертая губная помада. Он мог бы изумиться, услышав от меня: «Может, попытаешься кончить дважды?» (Так может Генри.) У него могли бы вызвать недоумение моя чрезмерная усталость, темные круги под глазами.

Я хранила свой дневник в потайном месте, но очень часто делала в нем записи, сидя в ногах у Хьюго, а он даже не попытался прочитать что-нибудь через мое плечо. Когда Эдуардо заставил Хьюго лечь, закрыть глаза и прислушаться к словам «любовь», «кошка», «снег», «ревность», его реакция была удивительно медленной и неопределенной. Только слово «ревность» вызвало мгновенную ответную реакцию. Кажется, как будто он не хочет, сознательно не хочет ни на чем заострять внимание, не хочет ничего понимать. Это хорошо. В нем говорит инстинкт самозащиты. Это основа той странной свободы, которую он мне предоставил вместо свирепой ревности. Он ничего не хочет видеть. Все это вызывает у меня такую жалость, что временами я просто схожу с ума. Мне бы хотелось, чтобы Хьюго наказал меня, избил, запер. Это принесло бы мне облегчение.

Я отправляюсь на встречу с доктором Алленди, чтобы поговорить с ним об Эдуардо. Я вижу перед собой красивого здорового мужчину с ясными глазами провидца. Я все время настороже, боюсь услышать от него что-нибудь общепринятое, сухое, словно составленное по формулам. Я хочу, чтобы он сказал что-нибудь в этом роде, потому что, сделай он так, станет еще одним мужчиной, на которого нельзя положиться, и мне придется и дальше защищать себя самостоятельно, в одиночку.

Сначала я рассказала об Эдуардо и о том, как он набрался новых сил. Алленди обрадовало, что я заметила эту разницу. Но тут мы подошли к самому трудному.

– Вы знали, – спросил Алленди, – что были самой важной женщиной в его жизни? Вы были для Эдуардо наваждением. Вы – его идеал. Он видел в вас мать, сестру и недосягаемую женщину. Победить вас означало для него победить себя самого, свои неврозы.

– Да, я знаю. И хочу, чтобы он выздоровел. Я не хочу лишать Эдуардо неродившейся уверенности в себе, сказав, что не люблю его чувственной любовью.

– А как вы его любите?

– Я всегда была ему очень предана, я и сейчас предана ему, но чувственно я его не люблю. Есть другой мужчина, с более развитыми животными инстинктами, именно он крепко держит меня.

Я немного рассказываю ему о Генри. Он удивлен, что я так подразделяю свою любовь. Спрашивает, какие чувства я на самом деле испытывала с Эдуардо.

– Я была совершенно пассивна, – отвечаю я. – И не получала никакого удовольствия. Боюсь, что он это понял и во всем винил себя. Так будет хуже всего, хуже, чем даже если я сейчас скажу ему, что люблю Генри и не могу любить его. Мне будет казаться, что я допустила их соперничество и только потом оставила Эдуардо. Мне это представляется опасным. Скажите, – спрашиваю я, смеясь, – а мужчины знают, доставляют они женщине удовольствие или нет?

Доктор Алленди тоже смеется.

– Восемьдесят процентов никогда не знают, – отвечает он. – Некоторых это волнует, но остальные тщеславны и потому хотят верить, что им это удается, даже если до конца в этом не уверены.

Я вспомнила вопрос Генри, который он мне задал в гостинице: «Я тебя удовлетворяю?»

Снова спрашиваю Алленди:

– Чем продолжать эту сексуальную комедию, не лучше ли сказать ему, что я больна, страдаю неврозами, что со мной что-то не так?

– Конечно, возможно, с вами что-то не так, – говорит Алленди. – Есть что-то странное в том, как вы подразделяете свою любовь. Кажется, что вам не хватает смелости.

Тут он затронул самую чувствительную струну. Несколько минут назад, когда я говорила о подразделении любви на животную и идеальную, Алленди сделал ошибку: пришел к банальному выводу, что в возрасте полового созревания мне довелось увидеть какую-то грубую и грязную сторону любви, это меня отвратило, и потому я придумала себе неземное чувство. На самом деле мне не хватает смелости, уверенности в себе. Мой отец не хотел, чтобы родилась девочка. Он сказал, что я уродлива. Когда я что-нибудь писала или рисовала, он не верил, что это моя работа. Я никогда не видела от него ласки, не слышала ни слова одобрения, кроме того случая, когда чуть не умерла в возрасте девяти лет. Между нами всегда возникали ссоры, я терпела только побои, чувствовала на себе тяжелый взгляд его голубых глаз. Я помню ту неестественную радость, которую испытала, когда получила от отца письмо здесь, в Париже. Оно начиналось словами «моя радость». Я не видела от него любви и страдала вместе с матерью. Я помню, как мы приехали после моей болезни в Аркашон, где отец проводил отпуск. По его лицу было видно, что он не хочет нас видеть. То, что он хотел показать матери, я принимала и на свой счет. И все-таки, когда он нас оставил, я горевала на грани истерики. Все дни в нью-йоркской школе я страстно желала ощутить его присутствие. Я всегда боялась жесткости и холодности отца. И все равно отреклась от него в Париже. Именно я оказалась суровой и несентиментальной.

– Итак, – сказал Алленди, – вы углубились в себя и стали независимой. Вместо того чтобы доверчиво отдать всю себя одной любви, вы ищете разных. Вы даже ждете жестокости от мужчины старше вас, как будто вам не доставляет удовольствия любовь, не приносящая боли. И вы не уверены…

– Только в любви своего мужа.

– Но вам недостаточно одной любви.

– Мне всегда нужна его любовь и любовь еще какого-нибудь мужчины старше меня.

Я была удивлена, что детские впечатления могут иметь такое влияние на всю жизнь. Недостаток отцовской любви и моя заброшенность не прошли даром, так и не изгладились из души. Почему они не были стерты из памяти всеми любовными приключениями, которые я с тех пор пережила?

Эдуардо хотел, чтобы я поговорила с доктором Алленди и смогла потом сделать записи. И я готова это сделать, но только на собственных условиях. То, что я нечасто хожу к нему, дает мне время впитать всю информацию, обработать материал и писать с вдохновением, а еще быть менее зависимой. И все-таки вчера я очень расстроилась и снова почувствовала себя покинутой, когда Алленди сказал мне: «По-моему, вы очень уравновешенны, и мне кажется, что вы не нуждаетесь в моей помощи». Работа меня успокаивает, в ней я переплавляю страдания, но мне бы еще хотелось доверять какому-нибудь человеческому существу то, что я доверяю страницам моего дневника. В моих отношениях с людьми всегда чего-нибудь не хватает. С Эдуардо я не могу разговаривать о Генри. С ним я могу поговорить только о моей болезни. С Генри я не могу говорить о психоанализе. Он не психоаналитик, он эпический писатель, неосознанный Достоевский. С Фредом я могу быть сюрреалистична, но не могу вести себя как женщина, написавшая о Лоуренсе.

Алленди сказал мне:

– Вы восхитительно вели себя с Эдуардо, не каждая смогла бы так, потому что женщины в большинстве своем смотрят на мужчину как на врага и испытывают радость, когда имеют шанс унизить или растоптать его.

Хоакин говорит, что когда он прочитал мой дневник, понял, что в отношении Генри ко мне есть нечто большее, чем просто сексуальное влечение, что Генри действительно смог удовлетворить какие-то мои потребности, не удовлетворенные Хьюго. Он все еще считает, что с Генри я потеряла саму себя, что я отдаюсь переживаниям, которые противоречат моей природе.

Алленди начинает внушать мне, что в нормальных условиях я бы не смогла любить такого человека, как Генри, что необходимо устранить причину моей любви к нему. Я тут же ополчаюсь против науки и ощущаю небывалую веру в собственные инстинкты.

Психоанализ может заставить меня стать более правдивой. Кое-что я уже осознала: например, что боюсь, что меня обидят, сделают мне больно. Когда мне звонит Генри, я реагирую на каждый нюанс его интонаций. Если он занят в издательстве, если он не один или если мне кажется, что он позвонил случайно, я моментально расстраиваюсь, у меня портится настроение.

Сегодня Генри проснулся и сказал сам себе:

– К черту ангелоподобных и ученых женщин!

Потом сказал, что с воскресенья написал два письма, которые дожидаются меня у Наташи. Я ликую. Я презираю собственную сверхчувствительность, из-за которой нуждаюсь в постоянном утешении, но которая также позволяет мне понимать чувствительность других людей. Настоящая, большая любовь Хьюго должна была дать мне уверенность в себе; моя постоянная жажда любви и понимания, безусловно, ненормальна.

Может быть, я пытаюсь самоутвердиться, завоевывая мужчин старше себя? Или мне приятна боль? Что я чувствую, когда Генри смотрит на меня своими холодными голубыми глазами? (У моего отца глаза были ледяные.) Я хочу, чтобы лед растаял от желания ко мне.

Между мной и Фредом появилась ужасная натянутость, мы не можем выносить взгляда друг друга. Он написал обо мне так точно, так пронзительно, что мне кажется, будто он проник в самые сокровенные уголки моей души. То, что он написал о Генри, испугало меня не меньше. Он будто вплотную приблизился к моим страхам и сомнениям. Он пишет о самом сокровенном. Я смогла говорить, только прочитав эти страницы. И он прочитал мой дневник. Фред говорит:

– Тебе не надо было позволять мне это читать, Анаис.

Я спрашиваю почему. Он как будто онемел, его ошарашили мои записи. Он наклонил голову, губы дрожат. Он похож на призрак меня самой. Что его так ошеломило? Неужели я открыла какое-то сходство, он узнал себя во мне? Он – часть меня. Он мог бы понять всю мою жизнь. Я бы отдала в его руки все свои дневники. Я его не боюсь. Он так нежен со мной.

Генри говорит мне такие красивые слова. Он немного холоден и очень мудр. Он снова признается:

– Я люблю тебя.

Лежа в его объятиях, говорю ему:

– Я тебе не верю.

Он понимает, что у меня плохое настроение, но все-таки настаивает:

– А меня ты любишь?

Я отвечаю что-то неопределенное. Мы связаны друг с другом, и я не могу поверить, что только физически. Когда это мое невменяемое состояние проходит и мы спокойно разговариваем, я очень удивляюсь, что он говорил о нашей любви так серьезно.

– В воскресенье ночью, когда ты ушла, я поспал немного, а потом вышел погулять. Я чувствовал себя таким счастливым, Анаис, счастливее, чем когда-либо. Я понял ужасную истину: я не хочу, чтобы Джун возвращалась. Ты мне страшно нужна, ты нужна мне вся, без остатка. Иногда я даже чувствую, что, если бы Джун вернулась и разочаровала меня и мне стало бы на нее наплевать, я бы почти обрадовался. В воскресенье ночью мне хотелось послать ей телеграмму со словами: «Ты мне больше не нужна».

Но моя мудрость не дала мне поверить. Генри все понимает, поэтому добавляет:

– В руках Джун я слаб, Анаис. Если, когда она вернется, я буду делать то, что она захочет, ты не должна думать, что я предал тебя.

Я удивлена; мне кажется, что когда я впервые окунулась в свою страсть и поняла зыбкость и трагичность ситуации, я отпрянула и стала преуменьшать значимость наших отношений. Я израсходовала способность к трагедиям с Джоном Эрскином. Тогда я настрадалась до предела. Я даже не знаю, смогу ли еще когда-нибудь так же сильно страдать. Мне кажется, что чувства Генри схожи с моими. Мне хочется наслаждаться настоящим глубоко и бездумно. Генри склоняется надо мной, дрожа от желания, его язык – у меня между ног, секс с ним сочен, похож на бурную реку.

– Ты единственная женщина, которой я могу быть верен. Мне хочется тебя защитить.

Когда я вижу фотографию Джун в комнате Генри, я ненавижу ее, потому что в этот момент люблю Генри. Я ненавижу Джун и в то же время знаю, что тоже нахожусь в ее власти, и когда она вернется…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю