412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амин Маалуф » Врата Леванта » Текст книги (страница 2)
Врата Леванта
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:14

Текст книги "Врата Леванта"


Автор книги: Амин Маалуф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Это был очаг вольномыслия – подобные в те годы существовали во всех городах империи. Но не стоит думать, будто в нашем доме в Адане плелись какие-то заговоры. Политику здесь благоразумно оставляли в стороне. В этом кружке было слишком много чужаков и, главное, слишком много представителей национальных меньшинств – армян, греков… любые нападки на османскую власть могли бы иметь для них крайне неприятные последствия. В разговорах иногда поминали суфражисток, обязательное обучение, русско-японскую войну или же какие-нибудь далекие восстания – в Мексике, в Персии, в Японии или в Китае. Однако наибольший интерес вызывало другое: научные открытия, технические новшества. А самое почетное место занимала фотография. И когда однажды в пылу дискуссии возникла мысль дать группе имя, все без колебаний высказались за название «Фотографический кружок».

Поскольку лишь мой отец обладал финансовыми возможностями для утоления такой страсти, он выписал – кажется, из Лейпцига – новейшие материалы и пособия для начинающих.

К этому искусству впоследствии приобщились несколько членов кружка, но наиболее талантливым оказался преподаватель естественных наук – армянин Нубар. Он был к тому же самым молодым из учителей – всего лишь на шесть или семь лет старше своего ученика. Вскоре между ними возникла прочная дружба.

В то время подобные отношения между турком и армянином уже казались крайне необычными. Я чуть было не сказал – «устаревшими». И очень подозрительными. Деловые связи, обмен светскими любезностями, чувство взаимного уважения – да, в некоторых кругах это, полагаю, еще можно было встретить. Но истинную дружбу, глубокое понимание – нет. Взаимная неприязнь между двумя общинами росла на глазах, и в Адане больше, чем где бы то ни было.

Однако то, что происходило за стенами дома Кетабдара, не отражалось на его внутренней жизни. Быть может, здесь даже сказался эффект отторжения: поскольку истинная дружба, братская дружба между турком и армянином стала редкостью, для обоих молодых людей она приобрела особую ценность – множество других людей громогласно настаивали на своих различиях, тогда как эти двое заявляли, что их объединяет дружба. Они торжественно и слегка по-детски клялись друг другу, что ничто их не разлучит. И еще – что никакое занятие не заставит их отречься от общей страсти к фотографии.

Порой во время собраний кружка моя бабушка покидала свою комнату и занимала место среди них. Они продолжали дискуссии, иногда посматривая на нее; она также смотре ла на них и, казалось, слушала с интересом; губы ее шевелились; потом, без видимой причины, она поднималась посреди незаконченной фразы и удалялась к себе.

Случалось и так, что она приходила в волнение, начинала кричать у себя в комнате. Тогда ее сын вставал и отправлялся к ней, чтобы успокоить, как научил его делать отец. Когда она затихала, он возвращался к своим друзьям, которые возобновляли разговор с того самого места, где прервали его.

Несмотря на эту беду, дом наш знал несколько счастливых лет. Именно такое впечатление оставляют фотографии того времени. Мой отец сохранил их несколько сотен. Целый чемодан. На котором гордо вывел сепией: «Фотографический кружок. Адана».

Он иногда показывал их людям, которых уважал. Детально объясняя все обстоятельства, сопутствовавшие каждому снимку, использованную технику, тонкости наводки и освещения. О таких вещах он мог рассказывать бесконечно, словно рыночный торговец… Поэтому как-то раз один иностранный гость ошибся в его намерениях: он решил, что хозяин хочет продать ему эти снимки, и предложил цену. Мой отец чуть не выставил его за дверь, а несчастный разрыдался от смущения.

Все фотографии так и оставались в этом чемодане до самой его смерти. Кроме двух-трех, которые он поместил в рамку. Среди них замечательный снимок матери. Сидящей в кресле, в слегка напряженной позе, чуть скосив глаза налево к окну, будто рассеянная школьница.

Конечно, он сам ее снимал. Учитывая, в каком состоянии она находилась, сын не позволил бы фотографировать ее никому из своих друзей. Это было бы дерзостью, вторжением в интимную жизнь.

Но все же большая часть фотографий из чемодана принадлежала не ему. Здесь были снимки, сделанные Нубаром, а также пятью или шестью другими членами кружка.

Самые первые относились к 1901 году. А последняя – к 1909-му. К апрелю 1909-го. Точная дата, правда? Я мог бы внести и еще одно уточнение – снимок был сделан 6 апреля. Отец столько мне об этом рассказывал, что забыть это я не могу. После 6 апреля 1909 года он никогда больше не брал в руки фотоаппарата.

Что же произошло в тот день? В некотором роде стихийное бедствие. Благодаря которому родился я.

* * *

В Адане произошли волнения. Толпа разгромила армянский квартал. Прообраз того, что случится – в гораздо большем масштабе – шесть лет спустя. Но и тогда это было ужасно. Сотни и сотни убитых. Быть может, тысячи. Бесчисленное множество сожженных домов – среди них дом Нубара. Но ему удалось бежать вместе с женой, которая носила ставшее редким имя Арсиноя, а также десятилетней дочерью и четырехлетним сыном.

Где мог он найти убежище, если не в доме своего друга, своего единственного друга-турка? На следующий день вся его семья укрылась в обширном доме Кетабдара. Но через день, 6 апреля, стали поговаривать, что порядок восстановлен, и Нубар решил рискнуть – пробраться к собственному дому с целью посмотреть, нельзя ли спасти хоть какие-нибудь книги, хоть какие-нибудь снимки. Он вооружился портативным фотоаппаратом, а мой отец, пожелавший сопровождать его, захватил свой.

Улицы и в самом деле выглядели мирно. Нужно было преодолеть всего лишь несколько сотен метров, и по дороге друзья смогли кое-что сфотографировать.

Когда они уже подходили к дому Нубара, вернее, к его дымящимся развалинам, раздался внезапный рев. С правой стороны, за несколько улиц отсюда, двигалась толпа, потрясая дубинами, размахивая факелами – и это средь белого дня. Наши фотографы решили вернуться назад: Нубар бежит со всех ног, тогда как отец сохраняет свою султанскую поступь. К чему спешить? Толпа еще далеко. Поэтому он останавливается, тщательно наводит объектив, устанавливает резкость – и затем снимает первые ряды погромщиков.

Обезумевший Нубар вопит. Лишь теперь отец переходит на бег, прижимая аппарат, словно ребенка, к груди. И оба они живыми и невредимыми скрываются за решетчатой оградой.

Но толпа устремляется за ними. Больше тысячи бесноватых молодчиков топчутся в пыли, начинают трясти решетку. Через несколько секунд они ворвутся в дом, чтобы убивать, грабить и жечь. Быть может, пока они еще колеблются. Внушительное здание за решеткой – это ведь не дом богатого армянского торговца, а резиденция члена правящей семьи.

Сколько продлится это колебание? Решетка, которую трясут все сильнее, не выдержит, избавив погромщиков от последних угрызений совести. А толпа между тем растет, и призывы к убийству звучат все громче.

Тогда возникает армейский отряд. Лишь один офицер, совсем молодой, с горсточкой солдат, однако это явление производит должный эффект. Ибо командир сидит на коне, в руках у него сверкающая на солнце сабля, на голове феска из черной шерсти с завитками. Он перебрасывается парой слов с главарями, затем делает знак садовнику впустить его.

Отец встречает юного воина как спасителя, но тот не желает тратить время на любезности. Он сухо требует отдать ему весь фотоинвентарь, послуживший причиной для этих беспорядков. Когда же отец отказывается, поведение его становится угрожающим: если ему не подчинятся, он удалится вместе со своими людьми и ни за что отвечать не будет.

– Знаете ли вы, кто я такой, – говорит отец, – знаете ли вы хотя бы, чей я внук?

– Да, знаю, – отвечает офицер. – Ваш дед был благородным властителем, который претерпел ужасную смерть. Да хранит его душу Аллах!

Но когда он произносит эти слова, в его взгляде больше злобной надменности, нежели сострадания.

Пришлось уступить. Отдать весь арсенал Фотографического кружка, выписанный из-за границы за большие деньги. Не меньше дюжины фотоаппаратов, и среди них самые современные… Отец сумел утаить лишь тот, что недавно использовал, незаметно отпихнув его ногой под диван, – внутри же был снимок, который едва не стоил ему жизни.

Все остальное забрали солдаты. Из окна на втором этаже Нубар и отец смотрели, как они встали перед толпой и, бросив эти игрушки на землю, принялись демонстративно топтать их ногами и разносить вдребезги прикладами, а затем полными горстями бросать обломки через решетку ограды…

Лишь тогда удовлетворенные погромщики разошлись.

Оба друга переглядывались, не веря своим глазам. Они почти не успели обрадоваться тому, что спаслись от смерти, настолько переполняла их печаль.

Кончились прекрасные времена. Кончились времена кружка. Фотографию, их общую страсть, их целомудренную европейскую возлюбленную, ради которой они только что рисковали жизнью, им уже не доведется любить так, как прежде. Отец мой станет коллекционером, и только – никогда больше не будет он снимать, и фотография погромщиков останется последней. Нубар же, напротив, превратится в профессионального фотографа. Но уже не в Адане. Он не желал даже и думать о восстановлении своего дома. Мысль, что ему придется вновь появиться на испуганных улицах армянского квартала, была для него невыносимой. В этом городе он родился, однако будущее не живет в стенах прошлого.

Оставалось выбрать место изгнания.

Многие армяне бежали тогда из Аданы и других городов провинции, образовав затем общину в столице – Стамбуле.

– Ускользнуть из когтей тифа, чтобы оказаться в его пасти? На меня можете не рассчитывать, – объявил Нубар.

В голове у него засела мысль об Америке. Вот только для подобного предприятия требовалось много денег, а также большие хлопоты – обратиться к нужным людям, получить необходимые бумаги. В общем, нужно было время. А Нубар торопился. Ему не хотелось оставаться у своего друга дольше чем на несколько дней – и он твердо решил, что выйдет из дома Кетабдара лишь для того, чтобы покинуть провинцию.

Решение ему подсказала жена – да, именно Арсиноя. Когда речь шла о ней, можно было говорить только о подсказке. Более робкое и незаметное создание нельзя было себе представить: она всегда старалась сжаться в комочек, никогда не отрывала глаз от земли, и я словно вижу, как она с боязливой гримасой готова извиняться за то, что посмела проникнуть в сферу, которая ее совершенно не касалась, – в свою собственную жизнь. У нее был двоюродный брат, несколько лет назад обосновавшийся в Ливане. Время от времени он присылал бодрые письма. Возможно, стоило бы поехать туда – ненадолго, пока решится вопрос с Америкой?

Правда, это тоже была османская территория. Но Мон-Либан [1]1
  Ливанская Гора (фр.).


[Закрыть]
вот уже полвека имел статус автономии, гарантами которой выступали великие державы, бдительно следившие за ее соблюдением. Если Гора и не являлась идеальным убежищем для армян, то все же сулила наименьший риск. И в любом случае была доступна.

В течение двух дней Нубар обдумывал эту неожиданную идею. Когда же решение было принято, он известил своего друга.

– Значит, – будто бы сказал ему отец, – ты хочешь меня бросить. Дом мой, стало быть, для тебя недостаточно просторен…

– Дом твой просторен, но провинция тесна.

– Если эта провинция тесна для моего лучшего друга, как может она быть просторна для меня?

Нубару вовсе не хотелось объяснять отцу, какими разными были жизненные перспективы для армянского учителя и турецкого принца… Впрочем, отец не стал дожидаться ответа. Он сразу вышел в сад и принялся курить, расхаживая под ореховыми деревьями и выпуская большие клубы дыма. Иногда Нубар поглядывал на него из окна. Затем решился подойти к нему, ибо почувствовал его смятение.

– Ты мой самый дорогой друг, самый великодушный хозяин, с каким нельзя расстаться без сожалений. Скажи себе: ни ты, ни я – мы не виновны в том, что случилось с нами. Однако ни ты, ни я не можем этому помешать. Я должен был…

Друг и хозяин не слушал. Вот уже час он вынашивал свое собственное решение.

– А что, если мне поехать с тобой?

– В Ливан?

– Возможно…

– Если ты поедешь… если ты поедешь со мной… я дам тебе…

– Что же ты мне дашь?

Оба друга внезапно вновь обрели свое веселье, свою молодость. И общую любовь к изысканной игре ума. Вот только эта игра завела их очень далеко…

– Что же я могу тебе дать? – вслух спросил себя Нубар. – Ты владеешь землями, целыми деревнями и резиденцией принца в придачу, тогда как я… от моего бедного дома, столь скромного, не осталось камня на камне!

Я мог бы дать тебе самую ценную из моих книг, ведь даже тому, кто владеет всем, можно подарить старую книгу.

Я мог бы дать тебе самые мои красивые, самые удачные фотографии, которыми больше всего горжусь.

Но у меня ничего нет, все сгорело: снимки, мебель, одежда, – я все потерял.

И мне нечего тебе дать, кроме руки моей дочери!

– Решено, – сказал отец. – Я еду с тобой!

Серьезно ли относились эти друзья к своему обещанию? Мне самому кажется, что поначалу оба они восприняли это как остроумную шутку. Но затем никто из них не захотел отступать из опасения обидеть друга.

Дочери Нубара исполнилось десять лет. Она была скорее высокой для своего возраста, но при этом очень худой и чернявой, нескладно одетой – слишком вытянувшаяся девочка, а не маленькая женщина. Ее звали Сесиль. Она выйдет замуж за друга своего отца через пять лет. В 1914 году. Незадолго до наступления лета. Незадолго до войны. Будет устроен пышный прием, на котором – быть может, в последний раз в истории – турки и армяне станут петь и плясать вместе. Среди тысяч других гостей там появится наместник Горы, а им был тогда как раз армянин по имени Ованес-паша. Этот старый чиновник империи специально по данному случаю произнесет импровизированную речь о вновь обретенном братстве между османскими общинами – «турки, армяне, арабы, греки и евреи, это пять пальцев августейшей руки султана» – и удостоится бурных аплодисментов.

Нубар даже в разгар празднества не мог избавиться от тревожных ожиданий, зато новобрачный был весел, как уличный мальчишка:

– Ну же, тесть, оставь свои думы, присоединяйся к нам! Посмотри, как все эти люди вокруг тебя смеются и хлопают в ладоши… разве не нашли мы здесь то, что утратили в Адане? Зачем нам теперь эмигрировать в твою Америку?

Действительно, внешне все пошло на лад. В предвидении брака отец приказал построить в окрестностях Бейрута, в месте под названием «Сосновый холм», роскошный дом из песчаника – по образцу того, который ему пришлось покинуть. Из Аданы он перевез фамильную мебель, драгоценности матери, старые инструменты отца, ковры, целый ящик бумаг с правами на собственность и фирманами султана, а также – само собой разумеется – все свои фотографии.

И на большой стене в гостиной нового дома Кетабдара воцарился совершенно неожиданный снимок: погромщики с их повязками на головах, с потными лицами в злобном свете факелов – на протяжении всей жизни отец будет держать у себя на глазах картину этой необычной охоты. В течение многих лет гости станут стекаться к ней волнами, чтобы приглядеться поближе к этим людям, тщетно пытаясь найти знакомую физиономию. Отец же, выдержав долгую паузу, чтобы дать им возможность побарахтаться в бесцельных предположениях, говорил:

– Не ищите, тут никого узнать нельзя… это толпа, это судьба.

Он всегда садился лицом к погромщикам – в отличие от Нубара, который неизменно поворачивался к ним спиной и даже опускал глаза, входя в комнату, лишь бы не видеть их вновь.

Вероятно, отцу хотелось, чтобы его друг отныне жил вместе с ним. Но Нубар предпочел снять по соседству гораздо более скромный домик, служивший ему одновременно студией. Губернатор назначил его своим официальным фотографом, и через несколько месяцев у него уже отбоя не было от клиентов. Так спешит взойти зерно на скалистой почве, ибо знает, что весна будет короткой.

* * *

Тем летом началась война четырнадцатого года. Для переживших ее она навсегда останется Великой войной. Впрочем, у нас не было ни окопов, ни кровопролитных боев, ни газовых атак с применением иприта. Здесь будут страдать не столько от сражений, сколько от голода и эпидемий. А потом от эмиграции, которая опустошит деревни. Отныне на всей Горе появятся – и останутся надолго – бесчисленные дома, над которыми не будет виться дымок.

Именно тогда в Адане и по всей Анатолии началась резня. Земля Леванта переживала самые гнусные мгновения своей истории. Наша империя агонизировала позорно, и на ее руинах внезапно появилось множество ублюдочных государств, где каждый взывал к своему богу с просьбой заставить смолкнуть молитвы других. А на дорогах потянулись первые колонны беженцев.

Это было время смерти. Но моя мать была беременна. Нет, это не меня она носила – пока еще не меня. Мою старшую сестру. А я родился после войны, в девятнадцатом.

Я редко рассказываю о матери. Потому что совсем мало ее знал. Она умерла при родах моего младшего брата. Мне тогда не исполнилось и четырех лет.

У меня сохранилось о ней только одно воспоминание. Я зашел к ней в комнату, босоногий. Она сидела в ночной рубашке перед зеркалом. Взяла меня за руку и приложила ее к своему округлившемуся животу. Быть может, она хотела, чтобы я ощутил, как шевелится ребенок. Я смотрел на нее, ничего не понимая, по ее щекам текли слезы. Я спросил, не заболела ли она. Она вытерла глаза платком, который прежде нервно теребила, затем оторвала меня от пола, подняла на руки и надолго прижала к груди. Я вдыхал ее теплый запах с закрытыми глазами. Мне хотелось, чтобы она никогда не опускала меня на землю…

Отчего она плакала? Была ли это боль? Женское недомогание? Приступ меланхолии? Даже и сегодня мне так хотелось бы узнать!

В памяти моей остался и еще один ее образ, но тут я не вполне уверен. Я вижу мать стоящей перед дверью в белом платье, облегающем фигуру и расширяющемся у лодыжек. На ней шляпка с вуалью. Словно она сейчас отправится на благотворительный праздник. Но, повторяю, здесь я не так уверен. Позднее мне довелось увидеть эту фотографию, и я мог вообразить, будто присутствовал при самой сцене. Мать стоит неподвижно. В застывшей позе, с бледной улыбкой, без единого слова. И смотрит она не на меня.

Это все. Других воспоминаний нет. Ничего не осталось в памяти ни о ее страданиях, ни о смерти. Меня от этого уберегли.

Я порой спрашивал себя, гораздо позже, приняла ли она покорно и безразлично то, что ее выдали замуж подобным образом, что ее будущим распорядились как бы шутя… Быть может, действительно так и приняла. Тогда это было обычным делом. Отцы обещали, дочери держали слово. При определенных обстоятельствах они могли сопротивляться – если навязанный избранник казался им слишком отвратительным или любовь их принадлежала другому… Иногда это стоило им жизни. Что до моей матери, не думаю, чтобы она страдала из-за выбора, который сделали за нее. Ее муж был человеком великодушным. Жить с ним было не всегда легко, поскольку в своем качестве единственного сына и маленького принца он отличался капризностью. Но не было в нем ни злобы, ни гнева, ни коварства. Когда ему следовало испытывать к кому-либо ненависть, он несказанно этим мучился… Сверх того, это был красивый мужчина, всегда прекрасно одетый – отчасти денди и даже больше, ибо, если дело касалось его шляп, воротничков, формы светлых усов, складок на пиджаке или оттенка бороды, он превращался в форменного маньяка.

Догадаться о чувствах матери к нему позволил мне признак совершенно безошибочный – поведение ее собственных родителей. На протяжении всей своей жизни Нубар и моя бабушка с материнской стороны сохраняли любовь к моему отцу: достаточно было увидеть, как они на него смотрят, радуясь всеми его радостями, тревожась его тревогами, сострадая его несчастьям. Нет, он не мог быть плохим мужем для их дочери.

Вместе с тем за свою короткую жизнь мать моя познала немного радостей. У нее было три беременности, все три очень тяжелые, причем первая случилась в 1915 году. Не знаю, кто сегодня способен понять, что означало в том злосчастном году для армянки носить в своем чреве дитя османского турка.

Конечно, муж ее был не какой-нибудь обыкновенный османский турок, и его поведение было безупречным. Как нерушимой оставалась его дружба к Нубару. Но кому в то время пришло бы в голову присматриваться, как ведет себя человек? Кто стал бы допытываться, каковы его истинные убеждения? В такие моменты все склонны приписывать вам голос крови.

И вот пришел день, когда нашего старого армянского наместника, невзирая на его безупречную преданность династии, отправили в отставку. И одним взмахом пера уничтожили особый статус Горы. И все эти люди – армяне, укрывшиеся здесь с единственной целью оказаться вне досягаемости османских властей, – внезапно ощутили себя в западне!

Нубар вновь стал мечтать об эмиграции в Америку. Однако сейчас его дочь стала супругой и матерью – не могло быть и речи о том, чтобы уехать без нее и ее маленького семейства. Между тем отец мой не желал об этом даже и слышать.

Сначала, желая выиграть время, он говорил, что нужно подождать, когда жена его разрешится от бремени и оправится после родов. Затем он выставил другой предлог: его собственной матери, ввиду ее состояния, въезд в Соединенные Штаты закрыт, а для него немыслимо оставить ее одну…

Это не было истинной причиной. В любом случае она была не единственной. Бабушка моя отнюдь не стала бы первой умалишенной, которой довелось пересечь Атлантический океан. Я склонен думать, что отец, невзирая на его вежливо-холодные отношения со своей прославленной семьей и несколько показное пренебрежение к своей генеалогии, на самом деле был к ней не безразличен. Пока он пребывал на Востоке, он оставался принцем, внуком султана, потомком великих завоевателей. О чем даже не нужно было распространяться. В Америке он превратился бы в безымянного обывателя. И вот с этим он не смирился бы никогда.

Рассказывая о нем вчера, я, кажется, упомянул о том, что он был бунтарем по отношению к своим титулам и почестям, воздаваемым в силу знатного происхождения или высокого ранга. В каком-то смысле он был таким бунтарем… но вместе с тем не был. Не хочу сказать, что он проявлял непоследовательность. Он был последователен, но на свой манер. Неустанно проклиная свою османскую семью, он упрекал ее за то, что она клонилась к упадку.

Означает ли это, что взгляд его был обращен скорее к прошлому, нежели к будущему? Трудный вопрос. Но будущее и создается из нашей тоски по прошлому, разве не так?

Эпоха, когда люди всех наций жили бок о бок в городах Леванта и наречия их смешивались между собой… принадлежит ли она целиком прошлому? Или же является предтечей будущего? Те, кто по-прежнему лелеют эту мечту… ретрограды они или провидцы? Я не сумел бы дать ответ. Но именно в это верил мой отец. В мир цвета сепии, где турок и армянин еще могли быть братьями.

Если бы ему вернули этот мир в первозданном состоянии, он стал бы молить небо о том, чтобы больше ничего не менялось, – но, зная, что это невозможно, он на протяжении всей жизни вел бесконечную вельможную фронду. Он уже не хотел, чтобы мир беспрепятственно катился по накатанным рельсам, и его приводило в восторг все, что может вызвать, если смею так выразиться, крушение: ниспровергающее авторитеты искусство, разрушительные мятежи, неслыханные открытия, эксцентричные выходки – и даже безумие.

Правда, самые революционные его идеи иногда мирно соседствовали с наследственными предубеждениями аристократа.

Скажем – и это далеко не единственный пример, – он так и не позволил своим детям ходить в школу. Он желал, чтобы мы двигались по проложенной им колее: воспитатель, домашние учителя. Если кто-нибудь говорил ему, что это плохо согласуется с его передовыми воззрениями, он яростно защищался. Утверждая, что человек рождается мятежным, а школа стремится превратить его в существо покорное, сделать ручным и послушным. Будущие революционные вожди не должны следовать подобным путем! Они не могут позволить себе раствориться в бесформенном стаде!

Для своих детей он желал таких преподавателей, каких не приняла бы ни одна школа. Подлинными учителями, говорил он, являются лишь те, кто дает возможность познать разные истины.

Мне кажется, отец стремился воссоздать таким образом лучшие мгновения своей юности. То согласие сердца и ума, которое объединяло его с Нубаром и другими членами Фотографического кружка. Он хотел бы вновь обрести это согласие и передать его нам. В какой-то мере ему это удалось: приход учителей каждое утро не был для меня мучительным испытанием, я и сейчас помню некоторые споры, доверительные разговоры с ними, – быть может, с тем или иным из них возникало иногда нечто похожее на согласие… Но на этом кончается сходство между двумя домами Кетабдара – в Адане и близ Бейрута. Если первый из них жил вне мира, отгородившись решеткой и распахивая ворота лишь для горстки непримиримых, то второй, напротив, походил на пчелиный улей в солнечных лучах. Открытая гостиная, открытые объятия, открытый как для случайных гостей, так и для завсегдатаев стол: непризнанные художники и молодые поэтессы, заезжие египетские писатели, востоковеды всех мастей – нескончаемые гудение и суета…

Для такого ребенка, как я, это могло бы стать постоянным праздником. Но это было скорее мучение, я бы даже сказал – бедствие! С рассвета до поздней ночи у нас всегда толпился народ. Порой встречались удивительные, забавные или высокообразованные люди, но чаще всего это были мелкие прихлебатели, нудные типы и чуть ли не мошенники, привлеченные богатством отца, его неумеренной страстью к любым новшествам и полной неспособностью к здравой оценке…

Радости детства я обретал в других местах. Во время моих редких – слишком редких – вылазок подальше от семейного гнезда.

Лучшие воспоминания, оставшиеся у меня от того времени? Три года подряд я уезжал на летние каникулы вместе с дедушкой и бабушкой по материнской линии в деревню, находившуюся высоко в горах, недалеко от того колдовского места, которое местные жители называют Канат-Бакиш, хотя на самом деле это Канал Вакха. Каждый день, едва проснувшись, мы поднимались с дедом на вершину. Беря с собой только посохи и немного пищи, чтобы утолить голод, – фрукты, лепешки.

За два часа мы добирались до пастушьей хижины, построенной, как говорили, еще римлянами, хотя в ней не было никакого античного величия – просто домик из нетесаных камней, с такой низкой дверью, что даже мне, десятилетнему, приходилось нагибаться, чтобы войти. Внутри был стул на разболтанных ножках, со вспоротой обивкой. И запах коз. Однако для меня это был королевский дворец. Добравшись до него, я сразу же устраивался на стуле, а дед садился снаружи, на высоком камне, опираясь двумя руками о свою палку. Он не мешал мне предаваться мечтам. Боже мой, как они меня пьянили – я парил в облаках, воображал себя владыкой мира, нутром своим ощущал все жаркие наслаждения Вселенной.

Когда же лето заканчивалось и я спускался на землю, счастье мое оставалось там, наверху, в этой хижине. В нашем просторном доме я каждый вечер ложился спать под вышитыми одеялами, и меня окружали ковры, сабли ручной работы, османские кувшины – но мечтал я только об этом пастушьем домишке. Впрочем, даже и сейчас, на склоне жизни, если случается мне вновь найти во сне край моего детства, то появляется передо мной эта хижина.

Итак, я ездил туда три года подряд. Мне было десять, одиннадцать, двенадцать лет. Потом чары исчезли. У дедушки возникли проблемы со здоровьем, ему посоветовали не совершать более столь долгих прогулок в горы. Однако мне он казался очень крепким, у него были черные волосы и торчащие усы – еще более черные, без единой серебряной нити. Но это был уже настоящий дед, и наши мальчишеские вылазки для него больше не годились. Нам пришлось найти другое место для летнего отдыха. С прекрасными гостиницами, бассейнами, казино и вечерними танцами. Но я потерял свое детское королевство.

Нет, отец никогда не ездил с нами на каникулы. Каникулы именно то и означали, что не надо быть при нем… Мы уезжали, и на сердце у нас становилось все легче по мере того, как удалялся наш дом. А отец оставался: он испытывал лишь презрение к «перегону овец на летнее пастбище» – к этим толпам горожан, которые в назначенный день бежали в горы от зноя, царившего на побережье.

Возможно, он в конечном счете был прав. Чем старше я становлюсь, тем больше признаю правоту отца во всех вещах – полагаю, это происходит со всеми людьми. Мои причуды понемногу становятся похожими на его причуды. Вследствие атавизма – или угрызений совести. Но одного я ему никогда не прощу, ибо это постоянно заставляло меня спасаться от него бегством: я имею в виду его желание сделать из меня великого революционного вождя. Это не было глупым честолюбием, которое свойственно многим родителям по отношению к своим сыновьям. Это была навязчивая идея. Которая сегодня вызывает улыбку. Но редко вызывавшая улыбку у меня – в детстве и в юности. Даже позднее, когда я стал взрослым, она продолжала меня преследовать, словно какое-то проклятие.

Видите ли, отец был живым воплощением того, что принято именовать «просвещенный деспот». Просвещенный, потому что он желал воспитать из нас свободных людей и дочери своей дал такое же образование, как своим сыновьям. Просвещенный также и потому, что питал страсть к современной науке и искусству. Но при этом деспот. Деспот даже по манере излагать мнения свои – громко, уверенно, безапелляционно. Главное же, деспот в своих требованиях к нам, к нашему будущему: убежденный в том, что его честолюбие благородно, он не задавался вопросом, желают ли и могут ли дети соответствовать его устремлениям.

Сначала это давление мы испытывали все трое – в равной или почти равной степени. Но постепенно сестре моей и брату удалось освободиться, и они предоставили мне одному, на протяжении всей моей жизни, изнывать под гнетущей тяжестью грандиозной отцовской страсти.

* * *

Когда в сентябре двадцать второго года мать моя скончалась при третьих родах, сестре моей было не больше семи лет. Тем не менее она сразу же стала хозяйкой дома: именно она взяла на себя обязанность объяснить мне, с сухими глазами, что мама уехала в долгое путешествие и, чтобы не причинять ей горя в той далекой стране, где она теперь находится, я должен спать спокойно – полагаю, что после этого она пошла в свою спальню выплакать все накопившиеся в душе слезы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю