Текст книги "Врата Леванта"
Автор книги: Амин Маалуф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
А отец остался в полном одиночестве. Без моей сестры, без Нубара, без меня, без своего привычного двора. В одиночестве со своей старой безумной матерью, за которой он время от времени ухаживал, хотя при ней постоянно находилась сиделка, ставшая для нее чем-то вроде компаньонки.
Думаю, он не смог бы жить в таком унижении, если бы через несколько месяцев после выхода из тюрьмы к нему не пришел с визитом полковник д’Элуар и не принес в высшей степени утешительную новость о том, что его старший сын Оссиан стал одним из маленьких героев Сопротивления.
Как узнал об этом французский офицер? По стечению обстоятельств. Д’Элуар принадлежал к силам Свободной Франции, которые при помощи англичан взяли под контроль Левант, изгнав оттуда сторонников Петена. Вскоре после завершения дела контрабандистов он отправился с тайным заданием в Прованс, где и встретился с Бертраном: речь зашла о Старой Стране, о ее прошлом, об османской династии, и мое имя было упомянуто в разговоре.
Но вернусь к отцу. В подобной ситуации мое участие в Сопротивлении приобрело для него такое значение, о котором я и подозревать не мог в тот день, когда сошел на берег. Мне всегда казалось, что он будет гордиться мной в силу своих убеждений, а также нелепой, вынашиваемой с давних пор мечты сделать из меня «революционного вождя». Мечта эта не умерла и по-прежнему тешила его, но была в какой-то мере загнана вглубь более настоятельными потребностями – ибо теперь он видел во мне главное орудие нашей реабилитации. Брат запятнал наше имя и наш дом? Мои подвиги смоют эту грязь. Позор отвратил людей от нашего порога? Мое возвращение и этот героический ореол вернут их. Отныне он был готов простить им отступничество, ибо жаждал одержать верх только над злосчастной судьбой.
Следующий после моего приезда день стал поводом для пышного празднества. В доме нашем было не протолкнуться от гостей, из которых одни были приглашены, а другие явились сами. Они толпились в большой гостиной и в холле, сновали по внутренним лестницам. Некоторые прогуливались в саду, где затевали отдельные веселые пирушки.
Отец ликовал. И при подобных обстоятельствах я не мог уже с прежним упорством отрицать, что мое геройство не столь велико, как все полагали. В тот день нельзя было думать о приличиях и скромности или о справедливой оценке моих заслуг – главным было вернуть моему отцу и нашему дому их растоптанную честь. Разумеется, я ничего не придумывал и даже не приукрашивал – хвастовство не входит в число моих многочисленных недостатков. Нет, я не лгал, но также и ничего не опровергал. Я позволял рассказывать о себе, позволял верить в эти рассказы. Я был счастлив, что отец вновь обрел способность смеяться.
Десять дней спустя он потерял свою мать. Несчастной Иффет было восемьдесят семь лет, и она уже несколько месяцев не вставала с постели.
«Если бы она умерла в прошлом году, мне пришлось бы ее хоронить одному», – такой была первая мысль отца. Да, сначала это было чувство облегчения, которое нисколько не противоречило его сыновней преданности. Затем он стал плакать.
С матерью своей, которую он всегда знал безумной, у него сложились особые, доверительные и только ему позволенные отношения. Иногда мне приходилось быть свидетелем сцен, которые приводили меня в замешательство, но задавать вопросы я не осмеливался. К примеру, когда решалось, позволить мне или нет продолжать обучение во Франции, отец отправился к ней за советом. Так было не в первый раз, но я отчетливо запомнил именно этот случай, поскольку он настоял, чтобы и я присутствовал.
Он прошептал ей несколько слов на ухо. Казалось, что бабушка слушает его с чрезвычайным вниманием. Потом она открыла рот. Словно хотела заговорить. Но рот ее так и остался надолго открытым: круглым и черным – совершенно безмолвным – отверстием. Отец ждал. Без всякого нетерпения. Тогда она издала какие-то невнятные звуки, больше походившие, по-моему, на урчание или пыхтение. Отец слушал ее, серьезно кивая головой. Потом он сказал мне, что бабушка не возражает. Было ли это фарсом? По виду да, на самом деле нет, могу в этом поручиться: отец никогда не стал бы выставлять старую Иффет на посмешище. Он действительно советовался с ней, и это был единственный мостик, связывающий его с матерью. Надо полагать, у них был свой язык, и они понимали друг друга.
Не только он один оплакивал ее. Мне тоже вдруг стало ее не хватать. Эта благородная женщина, потерявшая разум семьдесят лет назад, самим присутствием своим благословляла наш дом. Чистая, бестелесная, младенчески кроткая, ребячески веселая. Она была причиной того, что мы научились относиться к жизни с мудрым терпением, опираясь на спонтанно возникшую философию иронии и сомнения.
Она провела жизнь свою в четырех стенах. Но отец не желал предавать ее земле с позорной скрытностью. Ему хотелось, чтобы на погребение пришли высшие сановники страны, принадлежавшие ко всем общинам. Это вновь стало возможным благодаря моим мнимым подвигам и моему триумфальному возвращению. Вот почему я только что упомянул о «чувстве облегчения». Впрочем, по ходу траурной церемонии никто не забыл подчеркнуть, что она родилась дочерью монарха и умерла бабушкой героя.
Мне казалось, что отец испытывает одновременно и печаль от потери матери, и удовлетворение при мысли, что по завершении жизненного пути он сумел обеспечить ей похороны, достойные ее высокого ранга. Я наблюдал за ним. То он уходил в себя, поникнув головом и с трудом сдерживая рыдания; то обегал взглядом толпу, задерживаясь на выдающихся личностях, и расправлял плечи, принимая позу человека, с достоинством несущего бремя своего горя. Будь все по-прежнему, его поведение было бы иным. Слишком тяжкой оказалась рана…
Когда на следующий после похорон день я сидел справа от него в большой гостиной, где мы принимали соболезнования, мне внезапно шепнули на ухо, что некая «иностранка» хочет меня видеть, но при данных обстоятельствах не смеет войти.
Иностранкой оказалась Клара!
* * *
Больше всего мне хотелось обнять ее и крепко прижать к себе. Но ничто не давало мне на это права. Ни наши прошлые отношения – та единственная ночь, которую мы провели, сидя каждый в своем кресле, перед тем как вновь отправиться в предназначенный нам путь. Ни нынешняя ситуация – траур и дом, заполненный гостями в черном. Мы даже не могли слишком бурно выражать нашу радость от встречи. Она начала с извинений за то, что «вторглась» сюда в день печали. Я предложил ей пройтись по саду.
Она оказалась здесь проездом. Ее корабль, который накануне встал на якорь в порту Бейрута, уже сегодня вечером должен был отплыть в Хайфу. Она не была уверена, что хочет остаться в Палестине, поскольку приехала, сопровождая своего дядю.
О нас самих мы говорить боялись и потому обсуждали главным образом этого дядю.
– Мои родители рассказывали мне, что у него уже в двадцать лет появились причуды старого холостяка. Единственный сын, родившийся очень поздно, после шести сестер, он унаследовал состояние, которое на всю жизнь избавило его от необходимости работать.
– Как и моего отца, – тихо сказал я, покосившись на дом.
– С той разницей, что мой дядя Стефан так и не пожелал обременить себя семьей. Когда он жил в Граце, в собственном доме, всей его жизнью распоряжался вышколенный дворецкий, который знал, в каком часу ему нужно подавать кофе и сколько содовой следует добавить в его вечерний бокал с виски. Мой отец всю жизнь вкалывал и говорил о нем с таким выражением лица, словно хотел задушить его, да и мама брата своего не защищала, ведь он подавал такой дурной пример детям. Впрочем, все евреи в Граце презирали Стефана Темерле, а он платил им той же монетой, поэтому у него не было ни одного еврейского друга, и он этим хвастался.
Узнав, что его отправили в лагерь, я спрашивала себя, как он будет там жить. По логике вещей, именно он должен был погибнуть первым. И что же? Все они умерли, все мои родные… кроме него. Кроме дяди Стефана.
Не представляю, как он выжил. Сам он об этом никогда не рассказывает. А у меня нет никакого желания бередить в нем воспоминания об этом кошмаре. Я говорю с ним только о прошлом… о счастливых временах. Рядом с ним у меня возникает ощущение, будто я без конца перелистываю воображаемый семейный альбом. Он его «рассматривает», но без единого слова, без малейшего чувства. Ни радости, ни удивления, ни вздоха сожаления – ничего. Порой мне кажется, что он выжил именно благодаря своей апатии. Да, апатии. Других людей обуревали страсти, желания, надежды, честолюбивые устремления, которые оборачивались против них и несли им гибель. А он ничего подобного не испытывал. И ничего не ждал, покорно принимая то, что с ним происходит. К счастью, смерть обошла его стороной. Теперь он – это все, что осталось от моей семьи. Не знаю, кем он мне приходится – молодым дедушкой или старым сыном. Отчасти и тем, и другим.
Когда я отыскала его через организацию, которая занимается бывшими узниками лагерей, то спросила, что он собирается делать. О возвращении в Грац и речи не было. Он хотел поехать в Палестину. Я привезла его сюда.
Сейчас он сидит на террасе гостиницы за стаканом двойного виски. С барменом у него большая дружба. Утром я их застала за долгой беседой… а вот со мной ему говорить почти не о чем. Кажется, они обсуждали фасон довоенных женских шляпок и более высокое качество виски.
Клара без всякого труда нашла дорогу к моему дому. «Похоже, в этом городе тебя знают все».
Я коротко рассказал ей о своем возвращении, торжественной встрече, маленькой легенде. Она выказала гораздо больше энтузиазма, чем я. «Великолепное приключение!» Я пожал плечами. Потом мы оба стали вспоминать былое, как и подобает «старым бойцам».
Прогулка наша продолжалась более часа. Я мог бы ходить так целыми днями и ночами, без малейших признаков усталости. Каждое произнесенное нами слово делало нас ближе – каждое слово о нас, о других, о недавно перевернутых и уже готовых открыться страницах Истории, о том, куда движется мир. Как и в Лионе четыре года назад, было ощущение, будто мы, сохраняя дистанцию, прижимаемся друг к другу! Между тем даже наши опущенные руки едва соприкасались.
В те мгновения я не говорил, что «люблю ее». Ни себе, ни – тем более! – ей. Сейчас я скажу то, что может показаться очень смешным в устах старого господина: у меня были все симптомы страстной любви, но само это слово мне не приходило в голову. Я думаю, в такие моменты совершенно необходимо кому-нибудь довериться: пусть этот человек станет над вами подшучивать или даже злобно высмеивать, но слово «влюбленный» будет произнесено – и тогда вы сами зададите себе вопрос, на который тут же ответите без малейших колебаний.
Но вот она взглянула на часы, и мне словно кровь выпустили из жил. Я ощутил самую настоящую боль в области сердца. И произнес умоляющим тоном: «Не сейчас!» Она вновь пошла вперед, продолжая разговор.
Через несколько минут она опять посмотрела на часы и застыла на месте.
– Я не могу надолго оставлять дядю. А тебя ждут люди…
Мы подошли к парадному входу в дом. Поток посетителей не убывал. Под чужими взглядами нам нельзя было даже поцеловать друг друга в щеку, мы ведь были не во Франции… Я только сжал ее руку. Потом долго смотрел ей вслед.
Вернувшись в гостиную, я сел рядом с отцом. Люди, которые пришли в мое отсутствие и заняли места вокруг, один за другим подходили ко мне, чтобы обнять и сказать приличествующие слова. Я старался быть любезным со всеми, но мыслями был далеко. Разумеется, я продолжал думать о ней – однако не для того, чтобы вновь пережить эти восхитительные мгновения или же оплакать ее уход. Во мне нарастало гневное чувство. Я говорил себе: в первый раз мы разошлись каждый в свою сторону, надеясь на случай, который позволит нам встретиться. Была война, мы были в подполье и иначе поступить не могли. Сегодня мы каким-то чудом встретились – и расстаемся, опять полагаясь на удачу.
А если удача нам не выпадет? И я никогда больше ее не увижу? Разве не поступил я как последний идиот, когда позволил ей уйти? Одно рукопожатие – и жизнь моя, счастье мое покинули меня, быть может, навсегда. А я лишь тупо провожал их взглядом!
Я даже не мог написать ей, она еще не знала, где будет жить в Палестине и надолго ли там задержится. Наверное, с ней можно было как-то связаться по почте, но мы не удосужились обсудить даже такую возможность. Пока мы были вместе, мы говорили о чем угодно – главным образом, о ее дядюшке, – как если бы собирались прогуливаться бок о бок до конца времен. Потом мы расстались за несколько секунд, чтобы не делать прощание слишком тяжким.
Чем больше я об этом думал, тем в большую ярость приходил. Одновременно прилагая все усилия, чтобы никто ничего не заметил…
Внезапно, посреди фразы, я поднялся с места. Извинился второпях перед моим случайным собеседником, затем перед отцом. И вышел – почти бегом. Прыгнул в машину.
– Гостиница «Пальмира», рядом с портом!
В пути, машинально отвечая на реплики словоохотливого шофера, я пытался мысленно подготовиться к тому, что скажу Кларе в оправдание этого непредвиденного визита. И в гостинице, ожидая у лестницы, пока шофер постучится к ней в дверь с просьбой спуститься вниз, я все еще обдумывал свою фразу, мне не хотелось выглядеть дураком в ее глазах.
Когда она, слегка встревоженная, появилась, я не нашел ничего лучшего, как выпалить:
– Забыл попросить у тебя обещание писать мне!
Должен признать, что прозвучало это по-дурацки. Но все к лучшему: чем большим ты выглядишь дураком, тем трогательнее твое поведение в подобных обстоятельствах.
Клара выслушала меня, сдвинув брови и покачивая головой, будто я сообщил ей нечто очень важное. Потом она посмотрела направо, налево. Никто нас не видел. И тогда она поцеловала меня в губы – так стремительно, словно птичка клюнула.
Когда я пришел в себя от изумления, она уже бежала вверх по лестнице. Я тут же ушел.
Боже, каким синим было небо в тот день!
* * *
Она написала мне через два месяца. Послание из семи или восьми страниц, которое меня, однако, несколько разочаровало. Нет, не в полном смысле слова разочаровало, но, скажем так, не совсем удовлетворило. Причину я знаю. Она делала вид, будто того поцелуя не было и в помине. И самое худшее: во время нашей прогулки в саду мы незаметно перешли на «ты», а в этом письме она обращалась ко мне на «вы» – «Sie sind» вместо «du bist». Шаг назад…
Да, она писала мне по-немецки. С первой нашей встречи в Лионе мы взяли за обыкновение общаться на французском, на котором она изъяснялась правильно, хотя ошибки иногда допускала. Но на письме ей было легче иметь дело с языком Гёте, а не Шатобриана…
Она обращалась ко мне «вы», как если бы сожалела о том поцелуе… И в письме ее не было ничего личного – во всяком случае, ничего о нас обоих. Она вновь рассказывала мне о своем дяде, о трудностях, связанных с поисками подходящего для него жилья. Неужели он надеялся найти равноценную замену своего дома в Граце? Но ему предлагали только квартиру на первом этаже в возведенном наспех здании – две спальни, гостиная и одновременно столовая, ванная комната, которую нужно делить с двумя другими семьями. И в том квартале Хайфы, где напряжение между арабами и евреями постоянно нарастало: ни одного дня без стычек или перестрелок. Клара была не готова к подобному всплеску насилия, в письме она несколько раз упоминала о «трагическом недоразумении», которое необходимо разрешить.
Она не допускала и мысли о том, что сразу же после разгрома нацизма два самых ненавистных Гитлеру народа могут подняться друг на друга, не гнушаясь убийствами, причем и евреи, и арабы были свято убеждены, что правда на их стороне и именно они стали единственной жертвой несправедливости. Евреи – потому что совсем недавно пережили худшее, что только может случиться с народом, оказавшись на грани полного уничтожения, и преисполнились решимости сделать все, чтобы подобное никогда не повторилось; арабы – потому что возмещение за причиненное зло осуществлялось в некотором роде за их счет, хотя они никоим образом не были причастны к злодейству, свершившемуся в Европе.
В своем письме Клара приводила эти доводы в спокойном тоне и даже без малейшего предубеждения – а ведь основанная на взаимных обидах ненависть евреев и арабов друг к другу уже достигла высшей точки кипения. Она предпочитала действовать. Она сопротивлялась, как во время войны. Но на сей раз она сопротивлялась войне.
В сущности, говоря о некотором своем разочаровании в связи с этим письмом, я хотел сказать, что ожидал письма любовного – или, по крайней мере, такого, где нашли бы отклик наши едва зародившиеся близкие отношения. Вместо этого я держал в руках послание «боевой подруги».
Судя по всему, Клара была глубоко потрясена разворачивающимся вокруг нее конфликтом и одновременно полна решимости биться изо всех сил, чтобы «преодолеть его». Она сообщала мне – с некоторой даже торжественностью, – что стала активистом «Комитета ОАЕРП», название которого было составлено из начальных букв «Объединения арабских и еврейских рабочих Палестины». Она подробно рассказывала мне о целях этой группы, исполненной, естественно, самых добрых намерений. И, невзирая на свою малую численность – а это всегда была лишь доблестная горстка, – они надеялись повернуть ход Истории.
Смотрел ли я на это скептически? Не настолько, как можно понять из моих нынешних слов. После тридцати лет конфликта у нас вызывает улыбку сама мысль о том, что когда-то могла существовать такая славная организация, как «Комитет ОАЕРП». У некоторых это улыбка насмешливая; у меня же – скорее умиленная. А в те времена я реагировал иначе. Если попытаться воссоздать мое тогдашнее умонастроение, что всегда является делом нелегким, то я должен был горячо приветствовать планы Клары и ее товарищей. Потому что они соответствовали моим идеалам. Не только потому, что это исходило от нее.
Как показывает само название, комитет этот был безусловно левым. Что вы хотите, в те времена люди, желавшие бороться с расовой ненавистью, не умели выразить это иначе, как с помощью лозунга: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Слишком далеко это нас не завело, но воспринималось как единственный способ сказать: «Не убивайте друг друга!»
Но давайте лучше вернемся к Кларе и ее письму. Я ответил сразу же. Либо в тот день, либо на следующий. На французском. Я стал называть ее на «ты» с первых же строк в надежде, что она поймет и ответит мне тем же. Но больше никаких намеков на близость. Я предпочел последовать ее примеру, рассказывая ей, в свою очередь, о том, чем занимался все эти недели. То есть, главным образом, о лекциях, в ходе которых повествовал о «своей войне».
Я об этом еще не говорил, но тогда эти лекции были основным, если не единственным, моим занятием, и благодаря им обо мне узнала вся страна.
Началось это случайно и отчасти в силу недоразумения. Недалеко от нашего дома располагалась спортивная и культурная ассоциация, чьи руководители, хорошо знавшие моего отца, решили устроить празднество в честь «доблестных участников Сопротивления», каковым я и считался. Они сняли зал и взяли на себя все прочие расходы. За неделю до назначенной даты умерла моя бабушка. Разумеется, ни о каком празднестве и речи быть не могло. Музыку и танцы отменили. Но мероприятие все же провели, предложив мне просто и без затей рассказать о «своей войне», вспомнить какие-то забавные эпизоды и ответить на вопросы. Этому траур никак не мог быть препятствием.
На площадке, изначально предназначенной для танцев, поставили рядами стулья. А для меня – маленький столик и стакан воды.
Я ничего заранее не готовил. Начал прямо с того, что пришло мне на память, – без всякого пафоса, доверительным тоном. Люди, привыкшие к тому, что выступающий должен произносить речь, сидели тихо. Я чувствовал по их молчанию, по их дыханию, по их вздохам, по прорывавшимся иногда удивленным или одобрительным возгласам, что между мной и этой толпой возникла какая-то особая связь. В тот вечер я получил еще три приглашения рассказывать, затем, в следующие недели, двадцать, тридцать, шестьдесят – во все кварталы столицы, в другие города Побережья, в некоторые деревни Горы. Повсюду люди с напряженным вниманием слушали меня в течение двух-трех часов. И я находил в этом неведомую мне прежде радость. Они были зачарованы, а я ошеломлен тем, что сумел зачаровать их. Своего времени я никогда не жалел.
Что же касается отца с его давними мечтами на мой счет, можно и не говорить, какими глазами смотрел он на меня во время этих встреч. Новым было лишь то, что сам я начинал немного верить в свое предназначение «вождя», увлекающего за собой людей. Этот новый опыт, почти совпавший с моими приключениями во Франции, подталкивал к мысли – пришедшей впервые и по-прежнему не слишком мне приятной, – что отец, как и Нубар, не слишком ошибался в своих предчувствиях относительно меня. Быть может, судьба действительно остановила свой выбор на мне. Быть может, говорю я, поскольку мысль эта овладевала мною не без сопротивления – готов повторять это снова и снова.
Я сказал вам вчера – или это было позавчера? – что после войны у меня пропало желание учиться. Быть может, как раз по причине этой эйфории. Да, началось все именно таким образом. У меня было чувство, что отныне передо мной открывается любая дорога. Мне нужно только идти вперед, словно никаких препятствий не существует вовсе. Вот так и готовится падение.
Но я слегка предвосхищаю события. До падения было еще далеко, крылья мои оставались при мне, и радостей своих я не исчерпал.
Однажды, во время очередной лекции, проходившей в районном кинотеатре, мне показалось, что в самой глубине зала сидит девушка с взглядом, как у Клары. Она не предупредила, что придет.
Я не мог усидеть на месте. Для подобного мне влюбленного – счастье! А для лектора – катастрофа. Мой рассказ требовал полной сосредоточенности в себе, высочайшей степени концентрации и самоотречения, как если бы я был актером на сцене. В тот день, едва я ее заметил, мой разум взбунтовался. Слишком много вопросов и образов, слишком сильное нетерпение… И я стал сокращать, устремившись к заключению. Потом извинился перед публикой за то, что не смогу ответить на вопросы. «Семейные обстоятельства», – пояснил устроитель встречи и взял с меня слово, что я обязательно приду еще раз.
Через полчаса мы сидели у меня в гостиной. Сначала я представил Клару отцу, который обменялся с ней несколькими фразами, а затем галантно удалился.
Она приехала с определенной целью. Ее комитет собирался выпускать газету, и ей пришло в голову опубликовать в первом номере рассказы участников Сопротивления – евреев и арабов, которые сражались с нацизмом в различных оккупированных странах. Вполне понятное намерение: убедить тех и других, что они должны вновь объединиться и вместе бороться за свое общее будущее… В таком контексте некоторый интерес представляло и мое свидетельство.
В гостиной Клара выбрала самое жесткое кресло. Я предложил ей пересесть в другое, но она считала, что так будет удобнее писать. Потом она вынула блокнот и положила его на колени. На ней была длинная плиссированная юбка в шотландском стиле, в черно-зеленую клетку, и белая блузка. Она немного походила на школьницу. Ей хотелось, чтобы я рассказал о своем опыте все – начиная с приезда во Францию и кончая возвращением в родную страну… Казалось бы, для меня это не составляло никакого труда, ведь в течение нескольких недель я лишь тем и занимался, что рассказывал эту историю все более и более многочисленным слушателям. Однако я молчал, тщетно пытаясь сообразить, с чего мне начать.
Поскольку пауза затянулась, она решила облегчить мне задачу.
– Представь себе, что перед тобой полный зал и публика ничего не знает о твоей жизни. С этого и начинай.
– Хорошо, сейчас я начну. Не так-то это просто в гостиной, где нас только двое, и ты столько знаешь об этом времени. Но я попробую. Дай мне немного сосредоточиться.
Вновь долгая пауза.
– Клара, я хотел бы взять с тебя одно обещание. Что бы я ни рассказывал, ты не должна меня прерывать ни под каким предлогом, пока я не скажу: я закончил… и, главное, ты должна смотреть не на меня, а только в свой блокнот.
– Обещаю!
Моя мальчишеская выходка вызвала у нее улыбку. И некоторую настороженность. Быть может, умиление. Вновь наступила пауза. Затем я произнес слова, которые помню до сих пор:
– Я много думал после нашей последней встречи и отныне без тени сомнения убежден, что люблю тебя. Ты женщина моей жизни, другой у меня не будет. Я люблю тебя всем своим существом, когда ты рядом, и люблю, когда тебя нет со мной. Если ты не испытываешь подобного чувства, я не буду настаивать… чувство это настолько мощное и стихийное, что оно должно завладеть тобой целиком, это не привязанность, которую можно обрести с годами. Если ты ничего подобного не чувствуешь, через минуту мы заговорим о другом, и я никогда больше не буду тебе этим досаждать. Но если ты, по счастью, чувствуешь то же, что чувствую я, нет в мире человека счастливее меня, и я спрашиваю тебя: Клара, хочешь ли ты стать моей женой? Я буду любить тебя до последнего вздоха…
Я произнес все это не переводя дыхания – из опасения, что она перебьет меня, из опасения, что сам собьюсь. На нее я не взглянул ни разу. И когда закончил, тоже не взглянул. Я боялся увидеть в ее глазах нечто похожее на равнодушие или на сострадание. Или даже на удивление: хотя я прекрасно знал, что она будет удивлена этим признанием, любой намек на удивление показал бы мне, что мы в наших чувствах не совпадаем, – и все, что она скажет после этого, будет всего лишь данью вежливости или жалости.
Словом, я не смотрел на нее, и если бы мог отвести уши, как отвел глаза, то сделал бы это. Потому что боялся как взгляда, так и слов, в интонации которых мог бы услышать те же равнодушие и сострадание… Я вслушивался лишь в ее горячее дыхание.
– Да.
Она сказала «да».
Это был самый прекрасный, самый простой и одновременно самый неожиданный для меня ответ.
Она могла бы пуститься в изысканные извинения с целью объяснить, что при нынешних обстоятельствах считает невозможным… Я бы резко оборвал ее словами: «Не будем больше об этом говорить!» Она взяла бы с меня обещание, что мы, несмотря ни на что, останемся добрыми друзьями. Я ответил бы: «Конечно!» – но никогда в жизни не стал бы с ней больше встречаться и запретил бы произносить ее имя в своем присутствии.
Она могла бы, напротив, объяснить мне, что чувствует то же самое с первой нашей встречи… И я бы знал, что говорить, что делать.
Это простое, это сухое «да» лишило меня голоса.
Я чуть не спросил ее: «А что «да»?» Потому что это могло означать: «Да, я понимаю», «Да, я вижу», «Да, я подумаю».
Я взглянул на нее – недоверчиво и с тревогой.
Это было истинное «да», чистейшее из всех «да». Со слезами на глазах и с улыбкой женщины, которую любят.








