Текст книги "Врата Леванта"
Автор книги: Амин Маалуф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Надя думала обо мне со всей нежностью, присущей ее возрасту. Но грезы ее этим не ограничивались. Она искала способ добраться до меня, подать мне знак. В ответ – с опозданием на пятнадцать или шестнадцать лет – на тот знак, который подал ей я.
Найти отца, освободить его было отныне ее заветной мечтой.
Даже если он искалечен клиникой и лекарствами до такой степени, что стал неизлечим?
Этим вопросом она не задавалась. Спасительная слепота.
Сказала ли она об этом матери? Ни единого слова. На том жизненном этапе их отношения были далеки от совершенства. У Клары был властный характер и было прошлое, тогда как Надя стремилась пережить собственное приключение – пройти через свое сопротивление. Начав именно с той точки, где у матери опустились руки…
С Бертраном она также не поделилась – по крайней мере, сразу. Ей хотелось совершить все в одиночку. Это ее приключение, ее битва. Ее отец.
Впрочем, она правильно поступила, что утаила свой план. И Клара, и Бертран немедленно бы пресекли подобную авантюру в стиле Рокамболя.
Как я узнал позднее, она открылась только своей подруге по комнате в студенческом общежитии. Девушку эту звали Кристина, и она носила фамилию крупного парижского ювелира.
Кажется, Надя предложила ей совершить своеобразный подлог – перемену обличий. Девушки были похожи. Достаточно похожи, чтобы их нельзя было различить по фотографиям в паспорте. Прибегнув к хитрости, которой не устыдился бы Жак Липовые Бумаги, Кристина отправилась за новым паспортом и приложила к анкете фотографию Нади. Чиновник префектуры ничего не заподозрил. Отныне у моей дочери был паспорт на имя Кристины, но с собственной фотографией, поэтому она могла теперь пересекать любые границы – никто не догадался бы о ее настоящем имени, национальности и месте рождения. Что касается подруги, громогласно порвавшей со своей семьей, то ей очень нравилась мысль избавиться на время от давящей фамилии отца, превратившись в мусульманку и одновременно в еврейку.
Именно так, мусульманка и еврейка! Ведь я, ее отец, был мусульманином – хотя бы по документам, а ее мать еврейкой – хотя бы в теории. У нас религия передается по отцу, у евреев – по матери. Следовательно, Надя была мусульманкой в глазах мусульман и еврейкой в глазах евреев; в ее собственных глазах можно было выбирать между этими двумя религиями или отказаться от них – она предпочла взять обе одновременно… Да, обе одновременно, и еще многое другое. Она гордилась всеми своими предками – как завоевателями, так и беглецами из Центральной Азии, Анатолии, Украины, Аравии, Бессарабии, Армении, Баварии… У нее не было никакого желания делать выбор между разными каплями своей крови, частичками своей души!
Это происходило в шестьдесят восьмом году. Как мне говорили, это была бурная весна для французских студентов. Но Надя думала только об отъезде. В ненавистный ей Левант. Она получила визу, купила билет на самолет и заказала номер в гостинице – все это на имя своей подруги.
На следующий же день после своего приезда в Бейрут она берет такси и отправляется в Клинику у Новой дороги. У нее не было никакой возможности узнать, по-прежнему ли я нахожусь там, но она предполагала, что место моего заточения не изменилось.
Директор принимает ее в своем кабинете, и она называет фальшивое имя. Естественно, Давваб сразу же осведомляется, принадлежит ли она к прославленному роду ювелиров. Она отвечает «да» с должной небрежностью – без вызова, но и без неловкости. Как делала Кристина в тех случаях, когда ей задавали подобный вопрос.
– Кстати, – добавляет моя дочь, – отчасти в связи с семейными делами я и приехала. Дело это деликатное, но я предпочитаю сразу раскрыть карты. Одна из моих тетушек несколько лет назад жила в Ливане и слышала много хвалебных слов о вашем заведении. Она-то и посоветовала мне обратиться к вам. По поводу моего отца. Уже довольно давно у него появились проблемы… серьезные проблемы с психикой, он наблюдается у специалистов…
– У кого же именно?
Надя хорошо подготовилась к встрече: она называет несколько очень уважаемых имен. Одобрительно кивнув, директор просит ее продолжать.
– Мы думаем, что пребывание за границей пойдет отцу на пользу. Равно как и всей семье. Мы ведь люди известные, вы же понимаете, и репутация нашей фирмы страдает. Он и сам это сознает. Я с ним еще не говорила о том, чтобы поместить его сюда на лечение, однако уверена, что он возражать не будет, если лечебница ему понравится. Мне кажется, у вас есть все, что только можно пожелать: солнце, спокойный пейзаж, хорошее обслуживание. Я, можно сказать, приехала сюда на разведку… посмотреть, в какой обстановке он окажется. Прежде чем принять окончательное решение, вам, наверное, придется самому осмотреть его в Париже. Все расходы, разумеется, за наш счет…
Рыбка клюнула! Источая мед, доктор Давваб предлагает богатой наследнице пройтись по его образцовому заведению.
Он начинает с сада: небольшой ознакомительный тур, чтобы лучше почувствовать атмосферу. Вид на горы и на море – совсем близкое. Медицинское оборудование новенькое, как с иголочки, – ничего удивительного, ведь его используют очень редко. Затем палаты. Комната Лобо, который сидит за своим пианино. Потом большой зал с зелеными растениями, где пациенты, непривычные к такого рода посещениям, оставляют свои неизбежные карты и окружают гостью.
– Не бойтесь, – говорит ей Давваб, – они не сделают вам ничего дурного!
Надя согласно кивает. Она старается сохранить тот несколько высокомерный вид, который подобает важной особе, прибывшей осуществить тщательную инспекцию. Смотрит налево, направо, вверх, вниз, словно желая убедиться, что в углах этого слишком чистого зала не скопилась пыль. В сущности, легко можно понять, какие чувства ее обуревают, пока она обводит взглядом эту группу сумасшедших, стараясь угадать среди них отца, которого никогда не видела.
В тот день я не играл ни в карты, ни в шашки, ни в триктрак, ни во что-нибудь другое. Мы немного поболтали с Лобо, затем он сел за пианино, а я взял книгу и погрузился в чтение. Когда появилась гостья и началась вся эта суматоха, я не двинулся с места. Лишь поднял голову на мгновение. Чтобы увидеть незнакомку.
Наши взоры встретились. Кто такая эта юная девушка? У меня не было на сей счет никаких предположений. А она меня узнала. Я был похож на свои старые фотографии. Взгляд ее застыл. Мой тоже, но лишь потому, что я был заинтригован. И даже слегка задет тем, что эта чужестранка явилась разглядывать нас, словно рыбок в аквариуме.
Вероятно, на лице моем появилось соответствующее выражение, поскольку Давваб сказал со смешком, словно бы извиняясь:
– Мы помешали ему читать!
Одновременно он буравил меня уничтожающим взглядом. Затем добавил:
– Этот господин только и делает, что читает. С утра до вечера. Чтение – его страсть.
Это было не совсем верно, он слегка приукрасил положение дел – с явной целью повысить интеллектуальный престиж своей клиники.
– Если так, – говорит Надя, – я подарю ему книгу, которую только что прочла.
Открывая на ходу свою сумочку, она направляется ко мне.
– Не стоит труда, – отвечает директор.
Но она уже стоит рядом со мной. И я вижу, как она что-то сует в книгу, прежде чем протянуть ее мне.
Затем возвращается к Даввабу, и тот выдавливает из себя улыбку. Я же, по-прежнему крайне удивленный, машинально открываю книгу. Однако не успеваю рассмотреть даже заголовок. Вверху, в правом углу, над фамилией автора, написано карандашом имя владелицы. Надя К.
Я сразу встаю. Вглядываюсь в нее с необычной для себя пристальностью: только что в ее лице мне открылись черты, напоминающие Клару. В эту секунду я сознаю – без тени сомнения, – что там стоит моя дочь. И чувствую, что Давваб не знает, кто она. И иду к ней, обещая себе, что не выдам ее. Но она, увидев, что я двигаюсь, словно автомат, пугается. Понимает, что я узнал ее, и боится, как бы из-за меня не рухнул весь ее план.
Тут я подхожу к ней и показываю на книгу, говоря: «Спасибо!»
Она хватает протянутую ей руку, которую я начинаю встряхивать, повторяя: «Спасибо!», «Спасибо!», «Спасибо!» – не в силах остановиться.
– Ваш подарок его тронул, – переводит директор с нервным смешком.
Я притягиваю к себе Надю, чтобы поцеловать ее.
– Пожалуй, хватит уже, вы переходите все границы! – вопит этот тип.
Но Надя, с трудом сохраняя хладнокровие, бросает:
– Оставьте его, здесь нет ничего дурного!
Тогда я прижимаю ее к груди. На короткое мгновение. Я вдыхаю ее запах. Тут Давваб отстраняет меня.
А она, не желая провалить свою миссию из-за приступа чрезмерной чувствительности, говорит:
– Какой он трогательный, этот господин.
И добавляет – восхитительная наглость! – специально для доктора:
– Мой отец тоже обожает читать. Я расскажу ему, что здесь произошло. Уверена, что он подружится с этим пациентом.
На самом деле она больше всего боится, что меня накажут за подобное поведение и что Давваб отберет книгу… Поэтому она без колебаний заявила – я узнал об этом позднее, – что эта волнующая сцена лишила ее последних сомнений и она отныне твердо уверена, что ни в одной клинике ее отцу не будет так хорошо. Отцу-ювелиру, разумеется…
Давваб ликовал. А я был спасен – как и моя книга… И письмо, которое она вложила туда.
Впрочем, я постарался как можно быстрее спрятать его под одеждой. Зашел в туалет, и все. Потом оторвал первую страницу книги. Осторожность, осторожность… На конверте стояло мое имя, поскольку Надя, конечно же, не думала, что сумеет вручить мне письмо в собственные руки, – и предполагала, что сунет его какому-нибудь пациенту, внушающему доверие, в надежде, что тот мне передаст.
Что было в письме? Несколько слов, в которых я нуждался, чтобы вновь обрести вкус к жизни.
«Отец,
я та самая дочь, что родилась в твое отсутствие, та девочка, чью фотографию ты хранишь у сердца, но которая выросла вдали от тебя. Вдали? В действительности разделяют нас несколько километров дороги по великолепному побережью, где выросла проклятая граница – вместе с ненавистью и непониманием.
До моего рождения вам обоим, моей матери и тебе, пришлось бороться с войной и ненавистью. Та ненависть казалась всемогущей, но против нее поднялись люди, подобные тебе и ей, и они в конце концов одержали победу. Жизнь всегда находит свой путь – как река, свернувшая со своего русла, всегда пробивает себе другое.
Вы поднялись – мать, ты и все прочие, вы взяли себе боевые клички, чтобы обмануть судьбу. Конечно, моя битва не столь яркая, как ваша, но это моя битва, и я доведу ее до конца. Я тоже взяла боевую кличку, чтобы обойти препятствия. Чтобы прийти к тебе и сказать: «Помни, что за этими стенами у тебя есть дочь, для которой ты значишь больше, чем все остальное в мире, и она с нетерпением ждет долгожданной встречи с тобой».
Эти простые слова преобразили меня в то самое мгновение, когда я читал их. Они вернули мне достоинство мужчины и отца, а также желание жить. Я не хотел больше тянуть часы, отделяющие меня от завтрашнего дня без неожиданностей. Любовь ждала меня. Пусть для меня самого личность моя ценности не имеет, для Нади я сберегу ее и сделаю лучше. Дочь свою я любил, как подросток. Ради нее я отныне жаждал вернуть к жизни и к свободе Баку, некогда сумевшего вызвать и любовь, и восхищение, – ради нее я хотел вновь превратиться в такого отца, с которым ей не стыдно будет пройтись под руку.
* * *
Но одного моего желания примириться с жизнью было недостаточно. Предположим, какой-нибудь человек помышляет убить себя, но тут приходит дочь и берет его за руку со словами. «Отец, ты не хочешь этой жизни, но сохрани ее хотя бы ради меня!» – и он дает себе обещание отказаться от планов самоубийства. Со мною дело обстояло не так – все было куда сложнее. Конечно, я понимал, что со мной произошло, и был этим счастлив. Однако все это я различал как будто сквозь туманную дымку. Сквозь дымку своего затуманенного рассудка. Затуманенного и засоренного двадцатью годами заключения, двадцатью годами безумия – разумеется, навязанного мне, но все же с покорностью принятого. Двадцать лет отупляющих лекарств, которые я глотал каждое утро – и в больших количествах. Двадцать лет оцепеневшей воли! Двадцать лет замедленных, замороженных мыслей и речей.
Повторяю еще раз, дело было не только в том, чтобы отречься от смерти: оказаться на краю пропасти, затем – перед самым прыжком – отступить на шаг назад и судорожно вцепиться в протянутую теплую руку. Все было не так просто. Если использовать то же сравнение, я стоял на краю пропасти, но не на твердой почве, а на узком каменном карнизе – причем выпив перед этим бутылку виски. Недостаточно было принять решение отступить назад, ибо в моем состоянии я все равно мог бы упасть в пропасть, хотя верил бы, что иду к спасению. Сначала мне нужно было протрезветь, обрести ясный взор, четкость мыслей – лишь тогда я смогу понять, куда ведет каждый мой шаг…
Все это имело отношение ко мне. Однако дело было не только во мне. Были еще люди, подвергшие меня заточению. Мой брат, который не желал, чтобы я получил назад дом Кетабдара и свою долю наследства. И еще Давваб, поскольку для него я был одновременно источником доходов и инструментом влияния… Нужно было не пробудить в них подозрения, пока я находился в полной их власти. Мне следовало действовать крайне осторожно.
Вот, скажем, всего один пример – лекарства в утреннем кофе. Было очень важно избавиться от них, чтобы обрести прежнюю ясность ума. Это требовало хитрости, однако надзор не всегда бывал слишком строгим – имея толику желания и настойчивости, я мог бы добиться успеха. Но если бы я сразу прекратил принимать транквилизаторы, это неизбежно привело бы к катастрофе. Через двое суток моя нервозность достигла бы такой степени, что я выдал бы сам себя, – тогда доктор распорядился бы делать мне инъекции, и за мной стали бы очень пристально наблюдать.
Единственным разумным решение было медленно и постепенно сокращать дозу. Я заметил, что в утреннем «кофе» вкус лекарств ощущался сильнее при последних глотках из чашки. И выработал определенную технику: задерживал во рту опивки, которые потом сплевывал в туалетной комнате во время умывания. Через несколько недель мне стало лучше. По-прежнему оставаясь спокойным, я обрел более ясный рассудок. Я это чувствовал, когда читал, когда наблюдал за поведением других. Впечатление было странное. Мне казалось, будто я обменял свои изношенные чувства на новые, принадлежащие другому человеку. Или же получил в подарок какое-то дополнительное чувство.
Вернув способность чувствовать, я открыл одну интересную вещь: санитары имели обыкновение обмениваться в присутствии пациентов всякого рода комментариями – иногда чисто медицинского свойства, иногда такими, которые казались им саркастическими, причем говорили они очень быстро, пропуская и сокращая слова. Так вот, пребывая под воздействием дьявольских снадобий, я ровным счетом ничего не замечал, хотя все это произносилось у меня под носом. Теперь же, делая лишь небольшое усилие, я улавливал смысл. Порой я слышал нелепые клички, которыми они награждали своих подопечных, порой тревожные факты относительно здоровья какого-либо из пациентов и даже пари по поводу того, сколько он еще протянет, – на это я старался никак не реагировать.
Нет, никаких проектов я не вынашивал, что скрывать! Ничего похожего на план бегства. Я просто стремился обрести рассудок, хоть немного приблизиться к себе прежнему, чтобы суметь откликнуться, когда дочь позовет меня.
Да, еще вот что. Я начал делать упражнения на тренировку памяти. Это случилось за чтением – я все чаще проводил время за этим занятием. Однажды мне попался старый приключенческий роман, переведенный с польского: интрига была хорошо закручена, я хотел поскорее узнать продолжение и стал быстрее переворачивать страницы, но, внезапно подняв голову, поймал удивленный взгляд одной из санитарок. Я избавился от своей обычной медлительности, мои движения стали живыми, нервными, энергичными, что сразу заметила эта женщина. Она продолжала пристально смотреть на меня, словно желая окончательно убедиться, прежде чем рассказать об этом доктору. Тогда я заставил себя постепенно замедлить темп, для чего прочитывал некоторые абзацы по два раза. Именно тогда мне и пришла в голову мысль заучивать наизусть целые фразы. Не знаю, было ли это полезно для моего «психического обучения», – но это определенно помогло мне обрести веру в свои возможности.
Да, да, вы не ошиблись, эта особа собиралась донести на меня Даввабу только потому, что я читал в нормальном темпе!
В Клинике главенствовало убеждение, что все пациенты являются потенциально буйными и подвержены приступам ярости. Пока они «заторможены», никакой опасности нет. Любой же резкий жест, любой признак волнения воспринимался как прелюдия кризиса.
Итак, мне следовало соблюдать крайнюю осторожность в ожидании Нади или знака от нее.
Полагаю, что и моя дочь, со своей стороны, ничего так не желала, как освободить меня. Однако каким образом это сделать? Одно дело – проникнуть в мою тюрьму, чтобы увидеть меня, и совсем другое – устроить мой побег.
Она очень гордилась тем, что успешно исполнила свою миссию и обвела вокруг пальца директора Клиники. Что каким-то чудом сумела вручить мне письмо в собственные руки. И смогла поговорить со мной, прижаться ко мне, поцеловать меня. Она поцеловала меня так, как целуют чужого человека, хуже того, как нехотя целуют человека докучного, – но ведь для нас обоих это был первый поцелуй. Видите, я уже говорю о ней, как о возлюбленной! Я впервые поцеловал свою дочь – впервые за двадцать лет! Много недель спустя я все еще не мог опомниться от восторга! И даже сейчас, когда вновь переживаю эти мгновения…
Простите меня! На чем я остановился?
Ах да, я говорил о планах моей дочери… Итак, скажу, что визит ее ко мне оказался даже слишком успешным. Ибо она поверила, будто любое рискованное предприятие отныне ей по силам. В течение следующих недель она строила разные проекты. Неслыханно смелые! Планы похищения… Она пришла к выводу, что одной хитрости недостаточно и следует прибегнуть к другим средствам. Похищение, именно так! Моя бедная девочка слишком уж доверилась своему сердцу!
Она вновь отправляется к Бертрану – в надежде на его помощь. После своего возвращения она с ним еще не виделась, поэтому начала с того, что сообщила ему о своем набеге на Клинику и о встрече со мной. Он слушает ее с одобрением и даже с восторгом. В жестах моей дочери, в интонации ее голоса он узнает собственную юность, и юность Клары, и мою юность. Но когда она, ободренная этой явной симпатией, открывает ему свои новые планы, лицо его омрачается.
– То, что ты сделала до сих, служит к твоей чести, – говорит он. – Ты можешь этим гордиться, и сам я, как старый друг твоих родителей, против воли испытываю нечто вроде гордости за тебя. Однако будь осторожна! Твой рассказ об отце печальным образом напомнил мне о нашей с ним встрече. Я не был бы твоим другом, если бы в столь серьезном деле утаил от тебя свои истинные впечатления. Отец твой страдает слабоумием: он может выразить свои чувства ласковыми жестами и слезами, но на большее не способен. Он тебе что-нибудь сказал?
– Только «спасибо!». Но он и не мог сказать ничего другого, ведь за нами следил директор. Ему нельзя было выдавать себя!
– Это показалось тебе, ибо ты преданная дочь и юная девушка с романтическими представлениями о жизни. Истина же, увы, состоит в другом. Я видел твоего отца, я провел три часа рядом с ним, он знал, что может говорить, ничем не рискуя. Если бы он сказал мне: «Забери меня отсюда», то ушел бы вместе со мной и послом, причем его проходимец-брат ничего не смог бы сделать. Так нет же, Оссиан не сказал ничего – ни единого слова. А когда я, совсем отчаявшись, перед самым уходом, вернулся к нему, у него была масса времени, чтобы сказать мне все, что ему хотелось, мы с ним были одни. И он снова ничего не сказал. Только вынул твою фотографию из кармана. Ласковый и трогательный жест, но это жест слабоумного человека.
Когда я описывал эту сцену тебе, двадцатилетней девушке, которая никогда не видела своего отца, у меня слезы выступили на глазах, а ты, естественно, была взволнована в сотни раз больше, чем я. Ты проявила себя великолепно. Ты отправилась к нему, чтобы увидеть его, обнять, сказать, что не забыла о нем. Это замечательно. Я аплодирую. Ты оказалась достойной дочерью двух прекрасных товарищей. Но пришло время взглянуть правде в глаза. Повторяю, этот человек – слабоумный. Это печально, это в высшей степени несправедливо, но это реальность. Когда я в последний раз встретился с ним, он уже перестал быть самим собой. Мог выразить свои чувства только слезами и поцелуем, ничего больше. С тех пор прошло шестнадцать лет, все это время он находился в лечебнице, и состояние его вряд ли улучшилось.
Я не хочу даже и говорить об опасностях, подстерегающих тебя при осуществлении подобного плана. Тебя опасности не пугают – меня тоже. Но предположим, что задуманное тобой похищение состоялось, предположим, что тебе удалось вырвать отца из этой клиники, не подвергнув его риску быть схваченным и запертым на ключ. Я даже готов предположить, что через месяц он окажется здесь, вместе с нами, в этой квартире, в этом кресле… Что произойдет дальше? Ты скоро убедишься, в каком он состоянии, и сама вынуждена будешь вновь отправить его в лечебницу. Есть такие медицинские проблемы, проблемы психического и физиологического порядка, которые нельзя разрешить с помощью преданной дочери и друга. Ты вырвешь его из клиники, к которой он привык, где у него, должно быть, появились друзья, и все это лишь для того, чтобы завтра поместить его в другую, где к нему будут хуже относиться, где небо не такое голубое…
Дочь моя ушла от Бертрана в ярости. Дав себе клятву, что и на сей раз исполнит свою миссию одна. Но решимость ее была поколеблена. Слова, которые она услышала, запали ей в душу.
И в тот момент, когда я карабкался наверх, ухватившись за ее обещание не бросать меня, сама она – хотя, полагаю, еще не отдавая в этом отчета – уже отреклась. Там, где я находился, узнать об этом было невозможно. Я был убежден, что в один прекрасный день она вновь появится, и хотел подготовиться.
Я жил в ожидании Нади. В течение нескольких лет я каждую ночь спрашивал себя, засыпая, увижу ли ее утром – в каком обличье она прибудет, какие трудности преодолеет.
Но будущее, которого я ожидал, было уже в прошлом.
Нет, дочь моя так и не приехала, чтобы повидаться со мной. Я не сержусь на нее, зачем ей было приезжать вновь? Чтобы спасти меня? Она меня и без того спасла. Произнесла те слова, которые исцеляют. Я уже поднимался. Медленно карабкался по стене своей внутренней бездны. Сражался! Чтобы рассеять туман, обрести ясность рассудка, восстановить память, возродить желания, не страдая от жгучей потребности немедля исполнить их… Отныне это было мое сражение, и я вел его в одиночку.
Мне следовало действовать с удвоенным благоразумием. И постоянно наблюдать за товарищами по несчастью, чтобы успешнее подражать их привычкам и причудам. Ибо я с каждым днем все более убеждался, что между оцепеневшим и бодрствующим сознанием нет ничего, абсолютно ничего общего. Так, когда я говорил, менялись не только темп речи или интонация, но и сама манера выражаться становилась иной: пропадали бесследно растягивающие фразу вечные «гм», зато возникали вновь некоторые слова, которые забываются, если иссякают породившие их желания. Все – речь, взгляд, гримаса или ее отсутствие в момент поглощения пищи, – тысячи бесчисленных деталей отличают пациента, покорно проглотившего утром порцию одуряющих лекарств, от человека, дерзнувшего симулировать.
Несмотря на это, я не помышлял о бегстве – пока еще не помышлял. Отвоеванные мной ценности были слишком велики, чтобы рискнуть ими, поддавшись порыву нетерпения. Что мог бы я предпринять? Спрятаться в кузове грузовика, привозившего продукты? Перемахнуть через стену в попытке удрать от санитаров? Нет, мой шанс заключался не в этом.
Об уходе своем я думал каждый день. Покинуть психушку, оказаться подальше от нее, да, к этому я стремился. Но отвергал физическое усилие – не дано мне перешагнуть через барьер. Я ждал свою дочь…
Но ведь она так и не приехала, говорите вы? В вашем вопросе уже заключен ответ. Нет такого момента, когда отдаешь себе отчет, что никто к тебе не приедет. Когда страстно ждешь, столь же страстно веришь, что с каждым прожитым днем долгожданное мгновение приближается. Уже год прошел? Тем лучше, ей нужно было не меньше года, чтобы все подготовить… Два года прошло? Она вот-вот появится…
И потом, время в Клинике текло иначе, чем во внешнем мире. Никто не отмечал дни зарубками на стене, как в тюрьме. Все мы были помещены сюда навечно. Вечность состояла из одинаковых дней. К чему их считать?








