355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амин Маалуф » Врата Леванта » Текст книги (страница 1)
Врата Леванта
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:14

Текст книги "Врата Леванта"


Автор книги: Амин Маалуф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Амин Маалуф
Врата Леванта

Эта история не моя, в ней рассказана жизнь другого человека. И все слова – его, а я лишь приводил их в порядок, когда они казались мне не слишком ясными или не вполне связными. И вся правда – его, а стоит она ровно столько, сколько любая другая.

Солгал ли он мне хоть в чем-нибудь? Этого я не знаю. Он не лгал, когда говорил о ней – о женщине, которую любил, об их встречах, разлуках, ошибках и разочарованиях. Тут у меня есть доказательства. Но о побуждениях своих на каждом жизненном повороте, о своей столь необычной семье, о странных приливах и отливах собственного разума – я имею в виду бесконечные переходы от безумия к мудрости и от мудрости к безумию – об этом он, возможно, всей правды мне не сказал. Тем не менее я считаю его искренним. Не вполне уверенным в памяти своей, как и в надежности своих суждений, – это я готов допустить. Но он всегда был искренним.

Я столкнулся с ним совершенно случайно – это произошло в Париже, в вагоне метро, в июне 1976 года. Помню, я прошептал: «Это он!» Мне понадобилось всего несколько секунд, чтобы узнать его. До этого я никогда с ним не встречался и не знал, как его зовут. Но я видел это лицо в книге, много лет назад. Он вовсе не был знаменитостью. Хотя в каком-то смысле и был, ведь его фотография попала в мой учебник истории. Но это не было изображением великого человека, чья фамилия указывается внизу. На снимке была запечатлена толпа людей, собравшихся на набережной, а на заднем плане громадный пароход заслонял горизонт, оставив лишь крохотный квадратик неба. Подпись под фотографией гласила, что во время Второй мировой войны несколько уроженцев Старой Страны отправились сражаться в Европу, в рядах Сопротивления, и по возвращении их встретили как героев.

В середине этой толпы на набережной стоял восторженный юноша. У него были светлые волосы, правильные черты почти детского лица и чуть склоненная набок голова, словно ему только что надели на шею украшавший его венок.

Сколько часов я провел, разглядывая это изображение! В школе у нас был один и тот же учебник истории на четыре года, и мы переходили от одного периода к другому: сначала прославленная античность – от финикийских городов до походов Александра: затем римляне, византийцы, арабы, крестоносцы, мамелюки; потом четыре века османского владычества; наконец, две мировые войны, французский мандат, независимость… А я был слишком нетерпелив, чтобы покорно следовать за программой. История была моей страстью. Проглотив всю книгу за первые же недели, я неустанно перечитывал ее вновь и вновь: страницы одна за другой сгибались, морщились, сминались, лишались своих уголков, покрывались обильным подчеркиванием, каракулями, междометиями в качестве комментариев – и в конце концов учебник превратился в жалкую стопку обтрепанных листков.

В общем, у меня было вдоволь времени, чтобы досконально изучить фотографию и запомнить каждую ее деталь. Чем она меня околдовала? Несомненно, в этом черно-белом прямоугольнике, размером не больше моей ладони, заключалось все, что могло прельстить меня в этом возрасте: морские путешествия, приключения, безграничная самоотверженность, слава и, вероятно, самое важное – лица девушек, с восторгом взиравших на победоносного бога…

И вот бог явился передо мной. Здесь, в Париже, в вагоне метро, где он – незнакомец в толпе незнакомцев – стоял, уцепившись за металлический поручень. Однако восторженный взгляд не изменился, и такими же остались правильные черты постаревшего, но все еще детского лица, волосы же были по-прежнему светлыми – сейчас седыми, а тогда, вероятно, золотистыми. И голова все так же чуть клонилась набок – как было его не узнать?

Когда он вышел на станции «Волонтер», я последовал за ним. В тот день у меня была назначена встреча, но я свой выбор уже сделал: всегда можно было перезвонить и перенести свидание на вечер или на завтра, а если я потеряю след этого человека сейчас, то никогда больше с ним не увижусь – в этом у меня не было сомнений.

Прежде чем подняться на улицу, он остановился перед планом квартала. Подошел совсем близко, едва не уткнувшись носом, затем отступил назад, стараясь определить правильную дистанцию. Глаза его подводили. Это был шанс, и я им воспользовался:

– Вам помочь?

Я произнес эти слова с акцентом уроженца Старой Страны, который он узнал сразу же и ответил доброжелательной улыбкой, мгновенно сменившейся изумлением. В этом изумлении была толика подозрительности – уверен, что я не ошибся. Именно подозрительности и даже нечто вроде стыдливого испуга. Так случается, когда человек говорит себе, что за ним, наверное, следили, но не убежден в этом и не хочет напрасно подозревать или проявить невежливость.

– Я ищу улицу, – сказал он, – которая должна быть где-то здесь. Она носит имя Юбера Юга.

Я углядел ее сразу.

– Вот она. Они написали Ю. Юг слишком мелко, разобрать ничего нельзя…

– Благодарю вас, вы очень любезны! Вы предпочли обвинить авторов плана, а не мои постаревшие глаза!

Он говорил мягко и медленно, словно ему приходилось отряхивать пыль с каждого слова, прежде чем произнести его. Но фразы были очень правильными, изысканными, без пропусков и искажений, без просторечных оборотов – напротив, слишком литературными и вышедшими из моды, словно он чаще беседовал с книгами, нежели с себе подобными.

– В прежние годы я бы доверился инстинкту, даже не взглянув на план или карту…

– Это недалеко. Я могу вас проводить. Мне знаком этот квартал.

Он просил меня не затрудняться, но явно лишь из вежливости. Я настоял на своем, и через три минуты мы оказались на месте. Он остановился на углу, неторопливо оглядел всю улицу, потом сказал с некоторым пренебрежением:

– Какая маленькая! Совсем крохотная. Но все-таки это улица.

Замечание было до такой степени банальным, что показалось мне даже оригинальным.

– Какой дом вам нужен?

Вы же понимаете, я сделал попытку бросить спасательный круг здравого смысла, но мой спутник им пренебрег.

– Да, в сущности, никакой. Я просто хотел посмотреть на эту улицу. Сейчас я поднимусь по ней, а потом вернусь по другой стороне. Но мне не хотелось бы вас задерживать, у вас, должно быть, есть свои дела. Благодарю вас за то, что проводили меня!

Любопытство мое достигло уже той степени, что я совершенно не желал вот так взять и просто уйти – мне хотелось понять. Очевидная странность этого человека нисколько не уменьшила моего любопытства. Я решил не обращать внимания на последние слова, как если бы это была очередная вежливость с его стороны.

– Наверное, с этой улицей у вас связаны какие-то воспоминания?

– Нет. Я никогда не бывал здесь прежде.

Мы вновь шли рядом. Я исподтишка наблюдал за ним, а он ничего не замечал, с восторгом разглядывая дома.

– Кариатиды. Успокоительные и надежные произведения искусства. Красивая буржуазная улица. Чуть узковата… На нижних этажах, должно быть, мало света. Кроме тех, что выходят на проспект.

– Вы архитектор!

Я выпалил эту фразу так, словно в ней заключалась разгадка. И позволил себе только легкий намек на вопрос, иначе могло бы возникнуть впечатление излишней фамильярности.

– Вовсе нет.

Мы уже дошли до конца улицы, и он резко остановился. Поднял глаза на бело-голубую табличку, затем потупил взор с явным желанием сосредоточиться. Опущенные по бокам руки вскоре сошлись вместе, пальцы переплелись забавным образом – он будто придерживал воображаемую шляпу.

Я встал за его спиной.

Улица Юбера Юга

Участника Сопротивления

1919–1944

Я подождал, пока он отведет взор от таблички и повернется ко мне, – и лишь тогда задал вопрос, со стыдливой интонацией и полушепотом, словно мы были на похоронах:

– Вы его знали?

Он ответил тем же доверительным тоном:

– Его имя мне ничего не говорит.

Не заметив моего смятения, он вытащил из кармана записную книжку и что-то в нее занес. И только потом добавил:

– Мне сказали, что в Париже тридцать девять улиц, проспектов и площадей, которые названы именами участников Сопротивления. Я уже осмотрел двадцать одну. После этой остается семнадцать. Шестнадцать, если исключить площадь Шарля де Голля, где я в свое время побывал… когда она еще называлась площадью Звезды…

– И вы намерены осмотреть все?

– За четыре дня я вполне успею.

Что означали эти четыре дня? Я видел только одно объяснение.

– А потом вы вернетесь домой?

– Вряд ли…

Внезапно вид у него стал такой задумчивый, словно он оказался очень далеко и от меня, и от этой улицы Юбера Юга. Быть может, мне не стоило упоминать про его дом и возвращение? Или же само упоминание о «четырех днях» заставило его погрузиться в свои мысли?

Я не осмелился бередить ему душу. И решил сменить тему:

– Вы не знали Юбера Юга, но вы ведь не случайно интересуетесь Сопротивлением…

Он ответил не сразу. Очевидно, ему нужно было время, чтобы вернуться на землю:

– Простите, вы что-то сказали?

Мне пришлось повторить свои слова.

– Это правда, я учился во Франции во время войны. И знал некоторых участников Сопротивления.

Я чуть не рассказал ему про фотографию из учебника истории, но тут же отказался от этой мысли… Он бы понял, что я пошел за ним намеренно. Он мог бы предположить, что я следил за ним, вероятно, уже несколько дней, и с какими-то гнусными целями… Нет, никак нельзя было показывать, что я его знаю.

– Наверное, вы потеряли в те годы многих друзей.

– Да, кое-кого потерял.

– А сами вы воевали?

– Нет.

– Вы предпочли посвятить себя учебе?

– Не совсем так… Я тоже оказался в подполье. Как все.

– В то время далеко не все становились подпольщиками. По-моему, вы скромничаете.

Я думал, он станет протестовать. Он не сказал ничего. Тогда я повторил:

– Ей-Богу, вы слишком скромничаете!

Это было сказано наигранно убедительным тоном, словно речь шла об утверждении, а не вопросе. Старый журналистский трюк, который сработал великолепно, потому что он вдруг разговорился. Правда, фразы его были все такими же замедленными, но теперь в них звучала страсть.

– Я сказал вам истинную правду! Я оказался в подполье, как тысячи других людей. Я не был самым молодым или самым старым, самым трусливым или самым отважным. Я не совершил ничего героического…

Одним лишь изяществом жестов своих и слов он сумел выразить отрицание, не проявив ни малейшей враждебности к такому назойливому собеседнику, как я.

– А что вы изучали?

– Медицину.

– Полагаю, после войны вы возобновили учебу?

– Нет.

Очень сухое «нет». Я натолкнулся на какую-то преграду, за которую этот человек не желал меня пускать. Он вновь погрузился в свои мысли. А потом сказал:

– У вас, должно быть, множество дел. Я не хочу задерживать вас…

Он вежливо отсылал меня прочь. Нет сомнения, я прикоснулся к чему-то очень больному. Но мне удалось зацепиться.

– Вот уже три года я чрезвычайно увлечен этой эпохой… войной, Сопротивлением. Я проглотил десятки книг на эту тему. Поймите, для меня очень важно, что я вот так запросто разговариваю с человеком, который все это пережил!

Я не лгал. И по его взгляду понял, что сумел отчасти смягчить возникшее предубеждение.

– Знаете, – сказал он, – я похож на реку, слишком долго сдерживаемую плотиной. Если ее прорвет, я уже не умолкну. К тому же в ближайшие дни мне нечем заняться…

– Если не считать оставшихся шестнадцати или семнадцати улиц…

– Ах, это! Я просто стараюсь заполнить дни ожидания…

У меня вновь возникло желание спросить, чего он ждет. Но я испугался, что он опять ускользнет в свои мысли и на этом все закончится. Я счел более разумным пригласить его в ближайшее кафе.

Когда мы уселись на террасе и перед нами поставили две запотевших кружки с пивом, я перешел в очередную атаку. Целью была его прерванная учеба.

– На следующий день после Освобождения я словно опьянел. Мне понадобилось время, чтобы протрезветь. Слишком много времени. Затем у меня пропало желание учиться.

– А ваши родители? Они не настаивали?

– Я сам решил стать врачом. У отца всегда были другие планы в отношении меня. Ему хотелось бы…

Тут он запнулся. Возможно, то было последнее сомнение, ибо он надолго задержал свой взгляд на мне, словно желая проникнуть в мою душу, прежде чем открыть свою.

– Отцу хотелось бы, чтобы я встал во главе какого-нибудь революционного движения.

Я не смог сдержать улыбку.

– Да, я знаю, в нормальных семьях отец настаивает, чтобы сын занимался медициной, а тот грезит о революции. Но мою семью вряд ли можно назвать «нормальной»…

– Если я правильно понял, ваш отец сам был революционером с младых ногтей?

– Без сомнения, он именно так определил бы себя. Однако он был, скорее, мятежником по духу. Но, заметьте, отнюдь не воинственным. Он любил жизнь со всеми ее радостями. И при этом в нем глубоко сидело бунтарство.

– Против чего?

– Против всего! Законов, религии, традиций, денег, политики, школы… Слишком долго пришлось бы перечислять. Против всего, что меняется и остается неизменным. «Против глупости, дурного вкуса и засоренных мозгов» – так он говорил. Он мечтал о великих переворотах…

– Что же привело его к подобным взглядам?

– Трудно сказать. Правда, в юности он пережил некоторые события, которые могли озлобить его…

– Наверное, он принадлежал к обездоленным…

– Вы имеете в виду бедняков? Вот тут вы не угадали, мой юный друг, совсем не угадали. Наша семья…

Тут он опустил глаза, словно ему было стыдно. Но я думаю, он хотел утаить гордость.

Да, когда я вновь об этом думаю сегодня, мне представляется несомненным, что он устыдился гордости своей, когда сказал:

– Я родился в семье, которая на протяжении многих веков правила Востоком.

В тот день мы проговорили до позднего вечера. Сначала в кафе, потом во время прогулки по расцвеченному огнями городу, наконец, ближе к полуночи, за столиком в баре на площади Бастилии.

Когда именно пришла мне в голову мысль попросить его рассказать всю свою жизнь, от начала и до конца? Мне кажется, с первых же наших реплик я был захвачен тем, как он, словно бы извиняясь, вспоминает некоторые эпизоды, на мой взгляд поразительные. Эта непритворная скромность была мне в высшей степени симпатична. Точно так же, как и ранимость, сквозившая в каждой его улыбке… и в его взгляде, который будто вымаливал одобрение и становился тревожным при редких признаках моей усталости… и в движениях его тонких холеных рук, которые постоянно взлетали вверх, кружились или сплетались, и было сразу видно, что им никогда не приходилось трудиться, да и вообще трудно было понять, для какой работы они предназначены.

Рассказ о том, как я добился его согласия, вышел бы скучным. Скучным и вдобавок фальшивым, ибо сейчас я точно знаю, что он сам захотел включиться в эту игру по мотивам, на которые никак не могли повлиять ни доводы мои, ни хитроумные маневры.

Тут я должен пояснить. Пресловутое дело, о котором я так и не посмел спросить, терзало его непрерывно: он должен был провести четыре дня в ожидании, не хотел об этом думать и одновременно понимал, что не может думать о другом. Именно из-за страха оказаться наедине с самим собой, а не только из-за тоски по прошлому принялся он осматривать те места, где была увековечена память героев Сопротивления. Встреча со мной дала ему куда более радикальный способ забыться. Полностью завладев им на эти дни ожидания, я должен был теребить его и приводить в волнение, досаждать ему вопросами, заставляя переживать час за часом минувшее и не давая тем самым возможности копаться в будущем.

Утро четверга

Согласно моим записям, я встретился с ним в среду. На следующее утро, около девяти, мы сидели в его гостиничном номере. Это была узкая комната с высоким потолком, с обоями цвета высохшей травы, усеянной пожухлыми маргаритками, – необычный вертикальный газон…

Он предложил мне единственное кресло, а сам начал расхаживать от окна к двери.

– О чем вы хотели бы узнать прежде всего? – спросил он.

– Наверное, проще всего начать с начала. С вашего рождения…

Минуты две он вышагивал взад и вперед в полном молчании. Затем ответил вопросом на вопрос:

– А вы уверены, что жизнь человека начинается с рождения?

Ответа он не ждал. Это было что-то вроде вступительной фразы. И я решил дать ему выговориться, не вмешиваясь в ход его рассказа.

Моя жизнь началась, – сказал он, – за полвека до моего рождения, на берегу Босфора, в комнате, где я никогда не бывал. Здесь произошла драма, прозвучал вопль, выплеснулось безумие, которому уже не суждено было исчезнуть. Вот почему в момент моего появления на свет жизнь моя уже была глубоко всем этим затронута.

В Стамбуле случились события – важные для современников, смехотворные для нас. Некий монарх был свергнут с престола, и его сменил на троне племянник. Отец рассказывал мне об этом десятки раз, называл имена, даты… Я забыл все или почти все. Впрочем, это не имеет значения. Для моей истории некоторый смысл сохраняет лишь этот вопль, этот крик, вырвавшийся в тот день у молодой женщины.

Свергнутого монарха отвезли в отведенную для него резиденцию на окраине столицы. Выходить ему было запрещено, принимать посетителей запрещено – разве только по предварительному разрешению. Близких к нему не допускали, оставили лишь четверых старых слуг. Он пребывал в смятении. Печальный, растерянный и словно бы оглушенный. Полностью уничтоженный. Когда-то он вынашивал великие планы о переустройстве империи, о прогрессе, о возврате былого величия. Он полагал, что все его любят, не понимал, почему его окружает такое безмолвие. Вновь и вновь он с горечью вспоминал прошлое: его доверием воспользовались недостойные люди, они давали ему дурные советы и помышляли только о наживе – да, все его предали!

Он заперся в своей спальне.

– Я знаю, что никто больше не желает мне подчиняться, но того, кто осмелится проникнуть сюда, я задушу собственными руками!

Его предоставили самому себе на целую ночь, а затем до полудня. До обеденного часа. Тогда в дверь к нему постучали. Он даже не отозвался. О нем стали тревожиться – но кто посмел бы нарушить его приказ?

Слуги посовещались. Лишь один человек во всем мире мог бы ослушаться его, не вызвав гнева. Дочь Иффет, его любимое дитя. Они были чрезвычайно привязаны друг к другу, он ей ни в чем никогда не отказывал. У нее были учителя музыки, пения, французского и немецкого. Она даже отваживалась появляться перед ним в европейских платьях, привезенных из Венеции или Парижа. Только она одна могла, ничем не рискуя, переступить порог свергнутого властелина.

И вот за ней посылают, получив разрешение новых властей. Сначала она пытается просто повернуть ручку. Но дверь не открывается. Она просит сопровождающих отойти подальше и кричит:

– Отец, это я, Иффет. Со мной никого нет.

Ответа она не слышит и, задрожав всем телом, приказывает страже взломать дверь. Она дает им клятву, что возьмет всю ответственность на себя. Двое крепких гвардейцев решаются. Дверь подается под их мощным напором. Они пускаются наутек, даже не заглянув в комнату.

Дочь входит. Зовет вновь: «Отец!» Делает два шага вперед. И испускает вопль, который заполняет собой комнату, коридоры, лестницы… затем улицы Стамбула и всю империю… а потом, выйдя за пределы империи, правительственные кабинеты великих держав.

Свергнутый властелин лежал со взрезанными венами и почерневшим горлом. Крови не было – одежда уже успела впитать ее.

Самоубийство? Возможно. Но быть может, и убийство. Ибо убийцы могли прокрасться через сады. Правду так никогда и не узнали. В любом случае вопрос этот значения уже не имеет – разве что для некоторых историков…

Иффет стояла там, оцепенев от ужаса. Вслед за воплем дыхание у нее словно пресеклось. Много лет спустя в ее глазах еще можно было разглядеть тот ужас.

Когда миновали первые недели траура, а она все продолжала бродить по коридорам с застывшим взглядом и так же судорожно ловить воздух ртом, словно задыхаясь, окружающие наконец догадались, что дело тут не в обычной горести, вызванной утратой дорогого существа: Иффет, избалованное дитя, любимая дочь, всегда задорная и кокетливая, потеряла разум. Возможно, навсегда.

У матери ее не было другого выбора, как обратиться к старому доктору Кетабдару. Именно его, выходца из семьи ученых врачевателей, некогда приехавших из Персии, призывали в роскошные стамбульские дворцы, если у кого-то из домочадцев обнаруживались признаки помешательства. Уже сам визит его означал, что дело дошло до крайности.

Доктор был знаком со своей пациенткой. Он виделся с ней полгода назад, совсем по другому поводу. Вызванный к служанке с приступом истерии, он услышал, как принцесса играет на пианино. Она исполняла венский вальс, и он остановился у двери, внимая нежной мелодии. Когда она закончила, он заговорил с ней по-французски и похвалил ее игру. Она с улыбкой поблагодарила, и они обменялись несколькими фразами. Старик ушел очарованным. Он не мог забыть эту встречу, эту музыку, эти тонкие руки, это лицо, этот голос.

Когда он вновь вошел в залу, где стояло пианино, когда увидел, как эта девушка бесцельно мечется по углам, когда услышал бессмысленный лепет безумной, заметил блуждающий взгляд и скрюченные пальцы, то не сумел сдержать слез. Тогда зарыдала и мать Иффет. Рассердившись на самого себя, он попросил у нее прошения. Его обязанностью было утешать родственников больного, а не усугублять их страдания.

– Что, если мне увезти ее подальше от Стамбула? – спросила мать. – Скажем, в Монтрё…

Увы, с огорчением отвечал старик, это не поможет. Конечно, следует переменить обстановку и удалить Иффет от всего, что напоминает о случившейся драме, но одного этого недостаточно. В том состоянии, в каком она находится, за ней должны постоянно приглядывать люди соответствующей квалификации. Мать судорожно прижала руки к груди.

– Никогда я не допущу, чтобы дочь мою поместили в лечебницу! Я скорее умру!

Врач обещал придумать лучшее решение.

Именно в ту ночь, когда полусонный доктор Кетабдар возвращался домой по шумным переулкам Галаты в подпрыгивающей на рытвинах карете, ему стал грезиться совершенно безумный выход. Тем не менее на следующий день он представил свой план на рассмотрение матери Иффет: поскольку состояние ее дочери требует постоянного ухода в течение многих лет, поскольку о заточении девушки в лечебницу не может быть и речи, он предлагает увезти ее на юг Анатолии, в Адану, где у него имеется дом… он всецело посвятит ей себя, ухаживая за ней денно и нощно, месяц за месяцем, год за годом… она станет его единственной пациенткой и мало-помалу, если будет на то воля Аллаха, обретет разум.

Ухаживать за ней денно и нощно, год за годом? В его собственном доме? Мать сочла бы врача самонадеянным невежей, если бы он заговорил об этом при других обстоятельствах. Ибо Кетабдар был вдовцом и намеревался пусть формально об этом не было сказано ни слова, но это подразумевалось само собой – взять Иффет в жены. Повторяю, при других обстоятельствах это было бы немыслимо. Однако теперь нельзя было и помышлять о том, чтобы выдать помешанную дочь свергнутого монарха за одного из вельмож, некогда домогавшихся подобной чести. И мать покорилась судьбе. Чем обрекать дочь на заточение до конца дней, лучше было доверить ее этому почтенному человеку, который, судя по всему, обожал ее. Он станет ухаживать за ней, он убережет ее от скандальных выходок и неминуемого позора…

Странная семья, не правда ли? Старый муж – прежде всего, лечащий врач… молодая безумная супруга, которую он окружил заботами и любовью, но не мог исцелить от припадков, и тогда она целыми днями стонала или бессмысленно визжала на глазах у слуг, вызывая у одних раздражение, у других жалость.

Никто не сомневался, что это фиктивный брак, заключенный с целью избежать криво-толков в ситуации, когда мужчина и женщина днем и ночью пребывают под одной крышей, сокрытые от посторонних взглядов. Это был брак ради приличия, брак для видимости или, скорее, во имя соблюдения условностей. В общем, акт преданности и самопожертвования. Да, этот старый врач, несомненно, совершил милосердный поступок.

Но в один прекрасный день Иффет забеременела.

Было ли это следствием необдуманного порыва? Или же результатом смелого терапевтического вмешательства? Здесь остается лишь гадать!

Если я могу довериться мнению того, кто стал плодом необычного союза, а это был не кто иной, как мой отец, следует предпочесть второе объяснение. У доктора Кетабдара имелись свои теории: он хотел доказать, что такая женщина, как его жена, потерявшая разум вследствие шока, могла обрести рассудок вследствие другого шока. Беременность, материнство… И главное, рождение ребенка. Потрясение от даруемой жизни должно было компенсировать потрясение от увиденной смерти. Кровь за кровь. Да, теории… теории…

Потому что напрашивалось и прямо противоположное объяснение: муж-врач постоянно находится при своей жене, одевает и раздевает ее, каждый вечер купает, а она молода и прекрасна, и он так сильно любит ее, что посвятил ей каждое мгновение своей жизни… так мог ли он глядеть на нее бесстрастно? Мог ли он держать в руках и пожирать глазами это нежное тело, не испытывая внезапно нахлынувшего желания?

К тому же она не всегда пребывала в кризисном состоянии. Время от времени она даже выказывала некоторое здравомыслие. О, это нельзя было назвать ясным рассудком! Я ее знал – уже в самом конце жизни – и наблюдал за ней. Никогда не был ее разум настолько здравым, чтобы она могла догадаться о своей болезни. И так было лучше для нее, иначе ей было бы слишком больно. Но она проводила долгие часы в полном спокойствии, без стонов и визга… и была способна на величайшую нежность по отношению к тем, кто находился рядом с ней.

Иногда она принималась петь, дрожащим и вместе с тем мелодичным голосом. У меня в ушах до сих пор звучит турецкая песенка, напоминающая о стамбульских девушках, которые прогуливаются по пляжу Оскудер. И еще одна, с загадочными словами… речь в ней идет о Трапезунде, о смерти. Когда бабушка моя пела, весь дом замирал, чтобы послушать ее. Она могла быть такой трогательной. Безмятежное выражение лица и грациозная походка сохранились у нее до самых последних дней. Я легко могу представить, как хотелось мужу обнять ее. И как она прижималась к нему с улыбкой послушной девочки. А уж потом, чтобы оправдать свой поступок в собственных глазах, доктор Кетабдар выдумал подходящие случаю теории. Совершенно искренне…

И ведь теории эти, могут возразить, оказались высосанными из пальца, поскольку бабушка моя даже в старости не излечилась! Но тут всё не так просто. Это правда, она не излечилась, спасительный шок не помог. Однако она сумела стать любящей матерью для своего сына. И когда – позднее – жила с нами в одном доме, мы никогда не ощущали какую-либо тягость в ее присутствии. Припадки время от времени случались, но последствий не имели. Если материнство и не излечило ее, то, во всяком случае, не оказало вредного воздействия и, мне кажется, пошло ей на пользу. Но немногие из людей готовы были взглянуть на дело с такой точки зрения.

Старого доктора порицали… Что я говорю, порицали – смешали с грязью! Все словно с цепи сорвались. Шепот за спиной, проклятия, оскорбления, наветы. Конечно, он был женат, причем самым законным образом, и никто не посмел бы упрекнуть мужчину в том, что он имеет ребенка от законной супруги. Но слишком многие полагали, что в силу особых обстоятельств был заключен некий договор, а доктор Кетабдар, зачав ребенка с женщиной, потерявшей разум, в каком-то смысле надругался над ней, поступил безответственно и подло, извратил все понятия медицинской этики, уступил самым низменным побуждениям…

Когда же он, желая оправдаться, попытался изложить свои странные теории, то еще больше навредил себе.

– Вот как? – говорили его хулители. – Использовать жену в качестве лабораторной крысы?

Под гнетом враждебности, омрачившей закат доселе безупречной жизни, старый доктор постепенно проникся чувством вины: он уверился в том, что предал свою миссию и сам навлек на себя позор.

Никто из коллег, никто из членов августейшей фамилии, никто из видных граждан Аданы не желал более переступать порог его дома.

Отец говорил мне:

– Нас сторонились, словно зачумленных!

И при этом громко смеялся.

* * *

В нашем доме в Адане я не бывал, нет, и даже никогда его не видел. Но он оказался на моем жизненном пути, у самых истоков, и, полагаю, имел для меня такое же значение, как те дома, в которых я жил.

Он стоял в центре города и вместе с тем словно бы на отшибе. Его окружали высокие стены и сад с сумрачными деревьями. Построенный из песчаника, он становился рыжим под дождем, а в сухую погоду над ним висела легкая охряная пыль. Люди проходили мимо, притворяясь, будто не видят его. Должно быть, для них он воплощал место непостижимых страхов: страхов, связанных с любой резиденцией царствующей семьи, а также страхов, связанных с присутствием безумия, – и с самим доктором Кетабдаром, о котором теперь говорили, будто он предается каким-то тайным и постыдным занятиям.

В подобном доме, на попечении подобной супружеской четы ребенок казался нелепым, и это усиливало нереальность ситуации. Он появился здесь как бы против законов природы, и в нем видели не дар Неба, а результат связи с миром мрака.

Этот ребенок, мой отец, почти не выходил из дома. Он никогда не посещал школу. И с другими отпрысками османской династии его объединяло то, что школа сама приходила к нему. В первые годы жизни у него был официальный воспитатель, затем, по мере того как он рос, возникали учителя по различным предметам. Он никогда не принимал у себя сверстников и ни к кому не ходил в гости, у него не было ни друзей, ни знакомых – исключение составляли учителя.

Эти последние были людьми особого рода Те, кто соглашались приходить каждый день в «зачумленный» дом, в большинстве своем сами являлись нарушителями тогдашних условностей. Турецкий язык преподавал лишенный сана имам, арабский – еврей из Алеппо, отринутый собственной семьей, французский – некий поляк, заброшенный Бог весть какими ветрами в этот анатолийский город и отзывавшийся на имя Васья, которое наверняка было уменьшительным от имени втрое длиннее…

Пока доктор Кетабдар был жив, учителя ограничивались только преподаванием. В строго установленные часы. Никаких опозданий не допускалось. Никакие излишества не поощрялись. Они выслушивали указания, представляли отчеты об успехах ученика и наносили визит вежливости по пятницам, чтобы получить свое жалованье.

После смерти старого врача дисциплина ослабла. Моему отцу должно было исполниться шестнадцать лет. Никто уже не мог держать его в узде. За часами занятий следовали бесконечные дискуссии, а учителей – всех разом – часто просили остаться на обед или ужин. Вокруг молодого человека образовался небольшой двор. Здесь говорили об всем – не следовало только высказывать банальные суждения, воспевать неподобающим образом династию или восхвалять достоинства веры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю