Текст книги "Странствие Бальдасара"
Автор книги: Амин Маалуф
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
Я постарался его успокоить: ни ему, ни англичанину не в чем себя упрекнуть, поскольку они не знали о происхождении товара. В то же время я осторожно начал расспрашивать его, привез ли этот торговец еще что-нибудь, кроме «моих влюбленных». Я, разумеется, хотел выяснить, не уцелело ли также и «Сотое Имя». Разве его везли не на том же корабле, с теми же вещами? Книга, я знаю, может пропасть гораздо легче, чем металлическая статуэтка, и морские грабители, погубившие корабль и истребившие людей, чтобы завладеть их богатствами, могли сохранить покрытую позолотой статуэтку и вышвырнуть за борт книгу.
– Корнелиус купил много вещей у этого человека.
– А книги?
– Да, одну книгу.
Мог ли я ожидать такого ясного ответа!
– Книгу на арабском языке, казалось, он был очарован ею.
Пока продавец был там, сказал Кенен, создавалось впечатление, что его друг не обращал на нее особого внимания. Но как только он ушел, радуясь, что ему удалось отделаться от такого количества товаров, англичанин перестал сдерживаться; он начал вертеть книгу в руках, читая и перечитывая первую страницу.
– Он выглядел настолько счастливым, что, едва я задал ему вопрос о возрасте статуэток, он мне их тут же подарил. Несмотря на мои возражения, он не желал ничего слушать и велел своему приказчику завернуть подарок и отнести его ко мне домой.
– А он ничего не говорил вам о самой книге?
– Немного. Что это редкая книга и что ее вот уже несколько лет заказывали ему многие покупатели, воображая, что он сможет раздобыть ее для них невесть какой силой или с волшебной помощью. Это – что-то вроде талисмана. Помнится, я тогда сказал ему, что истинно верующий не нуждается в подобных поделках и что для того, чтобы нам благоволили Небеса, достаточно творить добро и повторять молитвы, которым научил нас Спаситель. Уиллер согласился со мной, он сказал мне, что совсем не верит в эти россказни, но что, будучи купцом, он счастлив заполучить эту вожделенную вещь, которую сможет продать по хорошей цене.
Произнеся это, Кенен возобновил свои горькие сетования, спрашивая, простят ли его Небеса за то, что он в минуту слабости и невнимания принял подарок, происхождение которого было весьма сомнительным. Что до меня, я вновь погрузился (и в эту минуту опять к ней возвращаюсь) в загадку, которую уже считал решенной. Если бы «Сотое Имя» не исчезло, разве был бы я вынужден отправиться на поиски? Эта книга – сирена, услышавшие раз ее пение уже не могут ее забыть. Она пошла на дно, и я думал, что пучина поглотила ее навсегда, но сирена не тонет в море. Едва я стал забывать о ней, как вот она: вынырнула рядом со мной и поманила к себе, чтобы напомнить мне о долге околдованного ею воздыхателя.
– А где сейчас эта книга?
– Уиллер мне никогда больше о ней не говорил. Не знаю, увез ли он ее с собой в Англию или оставил дома, здесь, в Смирне.
В Смирне? В его доме? То есть в моем? Так кто же упрекнет меня в том, что я дрожу и путаюсь в словах, выводя эти строки?
24 декабря.
Ничто из того, что я совершил сегодня утром, не может считаться преступлением; но, вероятно, это все же злоупотребление гостеприимством. Так перерыть сверху донизу доверенный тебе дом, словно это пещера укрывателя краденого! Да простит меня мой англичанин, мне необходимо было это сделать, необходимо попытаться разыскать книгу, из-за которой я отправился в дорогу. Впрочем, у меня не было иллюзий. Я был бы весьма удивлен, если бы мой коллега, понимая значение этого сочинения, не взял бы его с собой. Я не дойду до того, чтобы предположить, что это из-за «Сотого Имени» он решил уехать так внезапно, бросив дом и все свое добро под охраной незнакомца, то есть меня. Но я не могу полностью исключить такую гипотезу.
Кенен сказал мне, что Уиллер принадлежит к семье букинистов, они с незапамятных времен держат лавку на старом рынке святого Павла в Лондоне. Я никогда не был ни на этом рынке, ни в этом городе, но для тех, кто, как и я, занимается торговлей старинными книгами, эти места кажутся родными и привычными. Так же, как должно быть привычным – для некоторых букинистов и коллекционеров из Лондона или Оксфорда – имя дома Эмбриако в Джибле; по крайней мере мне хочется тешить себя такой мыслью. Словно натянувшаяся через моря невидимая нить соединяет тех, кто посвящает свою жизнь одним и тем же увлечениям; моя душа торговца говорит мне, что в мире было бы гораздо теплее, если бы этих нитей стало больше, и полотно сделалось бы плотнее и крепче.
А пока меня вовсе не радует мысль, что кто-то на другом конце света стремится завладеть той же книгой, что и я, и что эта книга сейчас плывет на корабле в Англию. Вызовет ли она кораблекрушение, как в случае с Мармонтелем? Я не желаю этого, Бог мне свидетель! Только мне хотелось бы, чтобы каким-то необъяснимым колдовством эта книга все еще была здесь, в этом доме. Я не нашел ее, и хотя не могу сказать, что обшарил все углы, убежден, что уже не найду.
Все мои тоже приняли участие в охоте за сокровищами, за исключением Бумеха, которого целый день не было. Он часто отсутствует в эти последние дни, но сегодня я поостерегся упрекать его в этом. Я очень рад, что он не знает о наших поисках книги Мазандарани, а особенно о том, где теперь находится вещь, обладать которой он жаждет больше, чем мы все. Ведь, бросившись на ее поиски, он мог бы увлечь нас до самой Англии! Впрочем, я взял обещание со всех домашних, что в его присутствии у них не вырвется ни одного предательского слова. Я даже угрожал им самыми худшими карами, если они меня ослушаются.
Днем, когда все мы собрались в гостиной, опустошенные разочарованием и усталостью, Хабиб сказал: «Ну, что ж, мы не получим ее в подарок к Рождеству!» Мы рассмеялись, и я подумал, что действительно, в это Рождество она стала бы лучшим подарком для всех нас.
Мы все еще смеялись, когда раздался стук в дверь. Это оказался слуга Кенена, который принес статуэтку влюбленных, завернутую в пурпурный платок. «После всего, что я узнал, я не могу хранить эту вещь в своем доме», – говорилось в сопроводительной записке. Полагаю, пастор никоим образом не собирался делать нам рождественского подарка, но именно так и получилось. Ничто, за исключением «Сотого Имени», не доставило бы мне большего удовольствия.
Мне пришлось тотчас же спрятать статуэтку и снова заставить всех обещать хранить молчание. Иначе, увидев ее, племянник может обо всем догадаться.
Долго ли удастся скрывать от него истину? Не пора ли мне научиться говорить ему «нет»? Я должен был бы произнести это слово в тот раз, когда он просил меня отправиться в это путешествие. Вместо того чтобы забираться на этот скользкий склон, где ничто не может меня удержать, где не на что опереться. Кроме, может быть, только чисел. Через неделю Год…
27 декабря.
Только что случилось одно происшествие, из тех, когда особенно нечем гордиться. Я написал о нем в дневнике с единственной целью: успокоиться и больше об этом не говорить.
Я очень рано ушел в свою спальню, чтобы заняться кое-какими подсчетами, и отвлекся на минуту, поднявшись из-за стола проверить, не вернулся ли Бумех; его отлучки стали в последнее время слишком частыми и беспокоят меня, особенно если принять во внимание состояние его ума и обстановку в городе.
Не найдя его в спальне и подумав, что он мог выйти в сад по ночной надобности, я, в свою очередь, тоже вышел и стал, прогуливаясь, мерить шагами крыльцо. Ночь была мягкой, удивительно мягкой для декабря, и приходилось напрягать слух, чтобы уловить шум волн, бившихся тем не менее совсем близко.
Внезапно раздался странный звук, похожий на хрип или полузадушенный крик. Он доносился с крыши, где находилась спальня служанки. Я бесшумно подошел и поднялся по лестнице. Хрипы возобновились.
Я спросил: «Кто здесь?» Никто не ответил, а звуки стихли. Я окликнул служанку по имени: «Насмэ! Насмэ!» А услышал голос Хабиба: «Это я, дядя. Все в порядке. Можешь идти спать!»
Идти спать? Произнеси он что-нибудь другое, я, может, и оказался бы более понятливым и закрыл бы на все глаза, ведь я в последнее время сам небезупречен. Но сказать мне такое – как избалованному ребенку или слабоумному?
Я как безумный вломился в комнату. Она крошечная и очень темная, но я угадал два силуэта и мало-помалу узнал обоих. «Это ты мне говоришь, чтобы я шел спать…» Я выпалил поток генуэзских ругательств и со всей силы дал племяннику пощечину. Грубиян! Что до служанки, я дал ей время до утра, чтобы собрать свои вещи и уйти.
Сейчас, когда мой гнев немного улегся, я говорю себе, что наказания скорее заслуживал Хабиб, а не эта несчастная. Разве я не знаю, каким он может быть соблазнителем? Но наказывают всегда не как должно, а как возможно. Выгнать служанку и отчитать племянника – несправедливо, я знаю. Но что же мне было делать? Дать пощечину служанке и выгнать племянника?
Слишком много всего случилось в моем доме. Этого бы никогда не произошло, если бы я вел себя иначе. Я страдаю, записывая эти слова, но, может, я страдал бы еще больше, если б не написал их. Если бы я сам не позволил себе жить с чужой женой, если бы я так свободно не обращался с законами земными и небесными, племянник не повел бы себя так, как он поступил, и мне не пришлось бы так свирепствовать.
Все, что я только что написал, – правда. Но равно правда и то, что, если бы упомянутые мной законы не были столь жестоки, ни Марте, ни мне не требовалось бы их обходить. Почему же в мире, в котором всем управляет произвол, лишь я один чувствую себя виновным в нарушении законов? И почему я один испытываю угрызения совести?
Надо бы мне однажды научиться быть несправедливым, не испытывая душевных мук.
Понедельник, 28 декабря 1665 года.
Я сегодня опять ходил на встречу с оттоманским чиновником, Абделятифом, секретарем суда Смирнской тюрьмы, и мне кажется, я не ошибся, назвав его неподкупным. Он даже гораздо более неподкупен, чем я мог себе представить. Лишь бы только следующие дни не доказали обратное!
Я отправился к нему вместе с Мартой и Хатемом и с набитым кошельком – достаточно полным для удовлетворения обычных требований. Он вежливо принял меня в темном кабинете, который делил с тремя другими чиновниками, принимавшими в это время собственных просителей; сделав знак, чтобы я наклонился к нему поближе, он тихо сказал, что искал во всех доступных ему списках, но ничего не нашел об интересующем нас человеке. Я поблагодарил его за труды и спросил, прикоснувшись к кошельку, сколько стоили ему эти поиски. Он ответил, внезапно повысив голос: «Двести аспров!» Я нашел эту сумму большой, хотя она не была ни чрезмерной, ни неожиданной. Во всяком случае, у меня не было желания спорить, и я выложил монеты в подставленную ладонь. Он поблагодарил меня в обычных выражениях и поднялся, чтобы проводить к выходу, что повергло меня в изумление. Почему этот человек, который принял меня, не пригласив присесть и не соизволив встать, теперь поднялся и взял меня под руку, словно я его старинный друг или благодетель?
Едва мы оказались на улице, он раскрыл мою ладонь, высыпал туда только что отданные мной монеты и прикрыл их, сжав мои пальцы в кулак, со словами:
– Вы не должны мне этих денег, я только просмотрел списки, это часть моей работы, которой я обязан заниматься. Идите, да хранит вас Бог, и да найдете вы то, что ищете.
Я был сбит с толку, задаваясь вопросом, в чем здесь дело: в подлинных угрызениях совести или тут какое-то дополнительное турецкое мошенничество с целью получить побольше денег; и, следовательно, должен ли я настаивать или лучше уйти, как он и предлагал, просто сказав спасибо. Но Марта и Хатем, наблюдавшие эту удивительную сцену, принялись скороговоркой твердить, словно только что узрели чудо:
– Благослови тебя Бог! Ты – лучший из людей! Достойнейший из слуг нашего султана! Да хранит Всевышний тебя и твоих близких!
– Хватит! – рявкнул он. – Вы хотите моей погибели? Убирайтесь, и чтоб я вас больше никогда не видел!
Совершенно обескураженные, мы поспешили удалиться.
29 декабря 1665 года.
Несмотря на странное поведение этого человека, я сегодня снова пошел с ним повидаться. На этот раз один.
Мне нужно понять, почему он так со мной обошелся. Я не знал, как он меня примет, и всю дорогу от квартала иноземных купцов до старой крепости у меня даже было предчувствие, что я не застану его на месте. Обычно мы помним о своих предчувствиях и рассказываем о них; если они сбываются. В моем случае предчувствие оказалось ложным: Абделятиф был у себя. С ним разговаривала какая-то женщина неопределенного возраста, и он сделал мне знак подождать немного, пока он с ней закончит. Когда она ушла, он накорябал несколько слов в своей тетради, потом встал и вывел меня на улицу.
– Если вы пришли, чтобы отдать мне эти двести аспров, вы напрасно беспокоились.
– Нет, – ответил я. – Я пришел только, чтобы еще раз поблагодарить вас за ваши заботы. Вчера мои друзья принялись так быстро стрекотать, что я не успел высказать вам свою признательность. Я хлопотал несколько месяцев и, простите, каждый раз уходил, разражаясь бранью. Благодаря вам я ушел отсюда, вознося благодарность Богу и Порте, хотя и не слишком приблизился к своей цели. В наши дни так редко встретишь непродажного человека. Я понимаю, почему мои друзья повели себя подобным образом. Но ваша скромность страдала от их чрезмерного возбуждения, и вы велели им замолчать.
Я не решился ясно задать вопрос, вертящийся у меня на языке. Он улыбнулся, вздохнул и положил руку мне на плечо.
– Не заблуждайтесь, я заставил ваших друзей замолчать вовсе не из скромности, а из благоразумия и осторожности.
Он поколебался минуту, будто подыскивал слова. Потом обвел взглядом окрестности, чтобы убедиться, что за ним никто не наблюдает.
– Там, где большинство принимает грязные деньги, тот, кто от них упрямо отказывается, – угроза для остальных, он кажется им потенциальным доносчиком, и они сделают все, чтобы от него избавиться. Впрочем, мне не постеснялись даже сказать: «Хочешь сохранить голову на плечах, делай как мы, ты не должен показывать, что ты хуже или лучше других». А так как у меня нет желания умереть, но нет и желания запачкаться или навлечь на себя проклятие, я предпочитаю действовать так, как поступил с вами. В стенах кабинета я продаюсь, а вне этих стен становлюсь собой.
В странное же время мы живем, когда добро вынуждено рядиться в одежды зла!
Быть может, настало время, чтобы эти времена закончились…
30 декабря 1665 года.
Сегодня утром Саббатай уехал в Константинополь, не зная, какая судьба его там ожидает. Его сопровождают три раввина – один из Алеппо, один из Иерусалима и третий, как мне сказали, из Польши. Кроме этих троих, с ним в путешествие отправились еще три человека, среди которых отец Маимуна. Мой друг хотел было к ним присоединиться, чтобы быть рядом с отцом, но пресловутый мессия этому воспротивился.
Море выглядит бурным, и черные тучи бороздят горизонт, но все эти люди поднялись на борт корабля с пением, словно присутствие их господина отвратит от них шторм и волны.
Незадолго до их отъезда ходили многочисленные слухи, которые Маимун постоянно приносил мне из верхнего города, чтобы разделить со мной свое беспокойство. Приверженцы Саббатая уверяли, что он поехал в Константинополь на встречу с султаном, чтобы объявить ему о наступлении новых времен, времен Искупления и Освобождения, и приказать покориться им без сопротивления; они добавляли, что прямо во время этой встречи Всевышний явит свою волю ослепительным чудом – таким, что султану останется только в ужасе пасть на колени и вручить свою корону тому, кто вместо него станет тенью Бога на земле.
Противники же Саббатая утверждали, что, напротив, он пустился в путь вовсе не как победитель, а будто бы оттоманские власти через кади приказали ему в три дня покинуть Смирну и отправиться в Константинополь, по приезде в который его якобы должны задержать. Это объяснение более правдоподобно, на самом деле это единственное правдоподобное предположение. Действительно, какой человек, находясь в здравом рассудке, поверит в фантастическую встречу, после которой могущественнейший монарх мира сложит свою корону к ногам краснорожего певца? Нет, я этому не верю, а Маимун – и того меньше. Но сегодня вечером в еврейском квартале большинство людей приняли это объяснение. Те, кто еще сомневается, стараются не показать этого и делают вид, что уже готовятся к радостному ликованию.
Бумех, кажется, тоже верит, что мир вот-вот покачнется. Меня бы сильно удивило обратное. Едва появляется возможность выбора, мой племянник предпочитает глупейший из вариантов. Глупейший, я настаиваю на этом; зато он всегда готов начать спор, и ему иногда удается заставить нас задуматься, а то и сбить с толку.
– Если власти, – говорит он, – намереваются арестовать Саббатая, как только он ступит на землю, почему же они дали ему так уехать – совершенно свободно, на корабле, который он сам выбрал, вместо того чтобы перевезти его в тюрьму под надежной охраной? Как же они могут знать наверняка, где именно он высадится?
– Что ты пытаешься нам сказать, Бумех? Что султан без долгих церемоний подчинится этому человеку, как только тот ему прикажет? Решительно, ты тоже потерял рассудок.
– Рассудку осталось жить не более одного дня. Начинается новый год, начинается новая эра, и то, что казалось разумным, покажется вскоре смехотворным, то, что выглядело безрассудным, станет самой очевидностью. И те, кто ждет последней минуты, чтобы открыть наконец глаза, будут ослеплены светом.
Хабиб усмехнулся, и я тоже пожал плечами и повернулся к Маимуну, ища поддержки. Но мой друг стоял с отсутствующим видом. Он, конечно, думал о своем отце, о своем старом, больном и запутавшемся отце; он снова видел, как тот садится на этот каик – ни прощального взмаха руки, ни кивка, ни единого взгляда, – и спрашивал себя, неужели его отец тоже плывет к унижению или смерти. Он больше не знал, чему верить, а особенно чего желать. Или, скорее, знал, но это его вовсе не утешало.
Я довольно долго беседовал с ним, пока мы жили вместе, чтобы понять, какой выбор стоит перед ним сейчас. Если бы его отец мог быть разумным, если бы Саббатай мог оказаться царем-мессией, если бы произошло это долгожданное чудо, если бы султан пал на колени, признав, что все в прошлом, что царства этого мира уже миновали, что сильные перестанут быть сильными, что гордецы больше не будут гордецами, а униженные – униженными; если бы вся эта безумная мечта могла бы, волею Небес, осуществиться, разве Маимун не плакал бы от счастья? «Но этого не случится», – повторял он мне. Саббатай не внушает ему никакого доверия, он не связывает с ним никаких надежд, никаких ожиданий, никакой радости.
– Мы еще очень далеки от того Амстердама, на который надеялись, – сказал он мне, смеясь, чтобы не заплакать.
31 декабря 1665 года.
Господи Боже, последний день!
У меня голова идет кругом с самого утра, я не могу ни есть, ни говорить, ни думать. Я беспрестанно перебираю и пережевываю причины моих страхов. Верь или не верь в Саббатая, нет никакого сомнения в том, что его появление точно в это время – накануне рокового года и в этом городе, названном апостолом Иоанном городом одной из семи церквей, куда в первую очередь следовало разослать сообщение об Апокалипсисе, – не может быть вызвано просто целым рядом совпадений. То, что произошло со мной в эти последние месяцы, нельзя больше объяснять, не думая о приближении новых времен, будь они временем Зверя или Искупления, и предшествующих этому знаков. Стоит ли мне перечислять их еще раз?
Пока мои вкушают послеобеденный отдых, я устроился за столом, чтобы записать все размышления, на которые наводит меня этот день. Я думал написать завещание, а потом остановился на нескольких строчках, завершенных вопросительным знаком; рука моя долго висела в воздухе над листом бумаги, и я не решался снова возобновить перечисление этих знаков, отметивших вехами мою жизнь и жизнь моих близких в эти последние месяцы. В конце концов я закрыл чернильницу, спрашивая себя, будет ли у меня еще случай вновь окунуть мой калам в чернила. Я вышел пройтись по почти пустынным улицам, потом вдоль такого же заброшенного побережья, где оглушающий шум волн и вой ветра подействовали на меня благотворно и успокаивающе.
Вернувшись к себе, я на минутку прилег на кровать – почти сел, так как моя голова лежала на высоко взбитых подушках. Потом поднялся в прекрасном настроении, решив не дать своему последнему дню, если он и в самом деле станет последним, пройти в тоске и страхе.
Я задумал отвести всех своих на обед к французскому трактирщику. Но Маимун извинился, сказав, что должен пойти в еврейский квартал, чтобы встретиться с одним раввином, только что вернувшимся из Константинополя, которому, может быть, удастся сообщить что-нибудь о том, что ожидает там Саббатая и его спутников. Бумех ответил, что останется у себя, заперевшись в спальне, и будет размышлять до рассвета, как должен был бы поступить каждый из нас. Хабиб, все еще скорбя или будучи просто в дурном настроении, тоже не захотел выходить из дома. Не пав духом, я призвал пойти со мной Марту, и она не отказалась. Она даже выглядела счастливой, как будто сегодняшнее число не производило на нес никакого впечатления.
Я велел господину Муано подать нам все самое лучшее. То блюдо, которым он больше всего гордится как повар, вместе с лучшим вином из его запасов. Словно это наша последняя трапеза, подумал я, не произнеся этого вслух, и не скажу, что эта перспектива потрясла меня сверх меры. Думается, я уже свыкся со своей участью.
Когда мы вернулись, казалось, что весь мир уже спит, и я пошел в спальню к Марте, закрыв дверь изнутри на задвижку. Потом мы поклялись спать вместе, обнявшись, до самого утра – или, подумал я наполовину шутливо, наполовину испуганно, по крайней мере до того, что займет место утра в год Зверя. После наших объятий моя подруга заснула, а мой сон от меня улетел. Я долго лежал, обнимая ее, – может, целый час, – потом осторожно отодвинулся от нее, встал, накинул халат и пошел за своей чернильницей.
Я снова обещал себе составить отчет об этих последних месяцах, еще раз перечислить все знамения в надежде, что цепочка знаков, выстроившаяся по порядку на листе бумаги, внезапно откроет мне тайный смысл вещей. Но вот уже во второй раз за сегодняшний день я отказался от этого. Я ограничился записью самых своих обыденных поступков, всего, что делал днем и вечером, и теперь я уже больше ничего не напишу.
Какой сейчас может быть час? Не знаю. Пойду проскользну под бок к Марте, постаравшись не разбудить ее и надеясь, что мои мысли успокоятся настолько, что я смогу уснуть.
Пятница, 1 января 1666 года.
Наступил год Зверя, а сегодняшнее утро – такое же, как все другие. Сквозь ставни пробивается тот же свет, с улицы доносятся те же звуки, и я услышал, как где-то по соседству запел петух.
Бумех тем не менее не дал себя смутить. Он никогда не говорил, уверял он, что мир исчезнет на следующее утро. Да, правда, он никогда не настаивал на этом явно, но вчера он вел себя так, словно Врата Ада уже готовы были открыться. Лучше бы он отбросил этот пренебрежительный тон и признал, что он такой же невежа, как мы все. Но это вряд ли придет ему в голову. Он все еще пророчествует, на свой лад.
– Новые времена настанут в свой час, – заявил мой племянник-оракул.
Возможно, это займет день, или неделю, или месяц, или даже целый год, но очевидно, утверждал он, что начальный толчок уже дан, что в мире идут изменения и что все эти метаморфозы будут явлены еще прежде, чем закончится 1666 год. И он, и его брат уверяют сегодня, что никогда не боялись и что только я один, их дядя, был испуган. В то время как вчера они тяжело вздыхали с утра до вечера, а взгляд их глаз походил на взгляд загнанных зверей.
Маимун, проведший вчерашний вечер и сегодняшний день в еврейском квартале, сообщил мне, что их соплеменники в Константинополе все последние недели жили напряженным ожиданием новостей, доходивших до них из Смирны, и что все они – богатые и бедные, образованные и невежественные, люди святой жизни или мошенники и плуты, – все, за исключением нескольких редких мудрецов, ждали прибытия Саббатая с огромной надеждой. Они подметали дома и улицы, они украшали их как для свадьбы, и там, как и в Смирне, как и во многих других местах, кажется, распространялся слух, что султан готов сложить тюрбан и диадему к ногам этого царя-мессии в обмен на спасение своей жизни и место в грядущем Царстве, Царстве Бога на земле.
Воскресенье, 3 января 1666 года.
В церкви у капуцинов проповедник яростно обрушивается на тех, кто предрекает конец света, на тех, кто толкует цифры, и тех, кто позволяет себя обмануть. Он утверждает, что этот только что начавшийся год будет таким же, как и другие, и насмехается над смирнским мессией. Верующие улыбаются его сарказму, но с ужасом крестятся, всякий раз как он упоминает Зверя или Апокалипсис.
4 января.
Сегодня днем по моей вине случилось происшествие, которое могло бы вызвать худшие последствия. Но у меня, слава богу, хватило присутствия духа, чтобы удержать на плаву лодку, готовую опрокинуться.
Я пошел прогуляться с Мартой и Хатемом, и дорога привела нас к новой мечети, возле которой было много книжных лавок. Рассматривая нагромождения книг, я вдруг захотел поспрашивать о «Сотом Имени». Мои предыдущие злоключения в Триполи, а потом в Константинополе должны были бы сделать меня осмотрительным, но желание обладать этой книгой оказалось сильнее всего, и я с каким-то диким упорством приводил самому себе наилучшие доводы, чтобы отбросить осторожность. Я сказал себе, что в царящей сейчас в Смирне атмосфере, даже если это лихорадочное возбуждение после отъезда Саббатая и улеглось, к некоторым вещам, которые раньше были подозрительными или запрещенными, теперь могли бы отнестись более терпимо. Я также убедил себя, что мои опасения были все же чрезмерными и, вероятно, даже неоправданными.
Теперь я знаю, что они такими не были. Едва я произнес имя Мазандарани и название его книги, глаза у большинства торговцев как-то странно забегали; кое-кто уставился на меня подозрительным взглядом, а некоторые даже смотрели с угрозой. Они не сказали мне ничего определенного и ничего мне не сделали; все это произошло скрытно, неосязаемо, неявно; но сегодня я получил полную уверенность, что власти ясно предупредили книгопродавцев об этой книге и о любом, кто ее разыскивает. В Смирне и в Константинополе, так же как в Триполи и в Алеппо и во всех городах империи.
Боясь обвинения в принадлежности к какому-нибудь тайному обществу, собирающемуся сотрясти трон султана, я тотчас изменил направление беседы и бросился в тщательное и фантастическое описание переплета этой книги, «так, как мне о нем говорили», сказал я, уверяя, что я купец и что меня интересует только это. Сомневаюсь, что эта перемена смогла обмануть моих собеседников. Как бы то ни было, один из них, ловкий торговец, побежал в свою лавку и принес мне сочинение, переплет которого немного походил на тот, что я описывал: весь деревянный, с золотыми накладками, с заглавием, инкрустированным перламутром, и с изящными замочками, как на шкатулках. В моем магазине уже была столь необычно переплетенная книга, но, конечно, это не было «Сотое Имя»…
В сочинении, принесенном мне сегодня этим купцом, говорилось о турецком поэте Юнусе Эмре, умершем в VIII веке Хиджры 3737
Хиджра – переселение Мухаммеда и его приверженцев из Мекки в Медину в сентябре 622 г. При халифе Омаре I год Хиджиры объявлен началом мусульманского летосчисления. Исходным для него принято 1-е число 1-го месяца 622 г. – 16 июля 622 г. – Примеч. ред.
[Закрыть], то есть в XIV веке нашей эры. Я даже немного полистал книгу и убедился в том, что это не простой сборник, а смесь поэм, комментариев и биографических анекдотов. Особенно придирчиво я рассматривал переплет и долго водил по нему пальцами, проверяя, правильно ли наложено золотое покрытие, нет ли шероховатостей. И, разумеется, я его купил. При всех этих пристально наблюдавших за мной людях не могло быть и речи, чтобы я сейчас отказался от только что высказанного мною намерения. Купец, продавший ее за шесть пиастров, совершил хорошую сделку. Но и я тоже. За шесть пиастров я получил урок, стоящий гораздо больше: я не должен нигде и никогда говорить о «Сотом Имени» в Оттоманской империи!
Вторник, 5 января 1666 года.
Вчера вечером, как раз перед тем, как заснуть, я прочел несколько отрывков из проданной мне книги. Я уже как-то слышал раньше о Юнусе Эмре, но до сих пор ничего не читал из его стихов. Лет десять я читаю поэтов всех стран и иногда запоминаю некоторые строки, но я еще никогда не читал ничего подобного. Не решусь сказать, что это величайшие творения, но для меня – удивительнейшие.
«Муха столкнула орла,
А он землю клевал в пыли.
То – истинная правда:
Сам видел следы в пыли.
Рыба забралась на тополь
Уксусной смолы поесть.
Родила осленка цапля.
Запоет ли он? – бог весть!»
Проснувшись утром, я был рад знакомству с этой книгой, однако ночь принесла мне совет не оставлять ее у себя, а, пожалуй, подарить тому, кто ее заслуживает и оценит ее язык лучше, чем я, – Абделятифу, неподкупному судейскому секретарю. Я чувствовал себя в долгу перед ним и очень хотел отдать ему этот долг, но не знал, как лучше всего сделать, чтобы это было для него приемлемым. Я не мог подарить ему ни драгоценностей, ни дорогих тканей – его принципы диктовали бы ему отказаться от этого, – ни украшенного миниатюрами Корана, который был бы дурно принят любым мусульманином, получи он его из рук генуэзца. Не найти ничего лучшего, сказал я себе, чем это приятное чтение, светская книга, которую можно время от времени с удовольствием перелистывать и которая будет напоминать ему о моей благодарности.
Итак, утром я отправился к старой крепости с моим подарком под мышкой. Абделятиф сначала выглядел удивленным. Я почувствовал, что он даже немного в чем-то подозревает меня, опасаясь, как бы я не попросил у него в обмен какую-нибудь услугу, из-за которой он окажется не в ладах со своей совестью. Он так долго изучал меня взглядом, что я уже начал сожалеть о своем поступке. Но вот его лицо разгладилось, он обнял меня, назвал своим другом и, окликнув славного малого, сидящего возле двери, попросил принести нам кофе.
Когда несколько минут спустя я поднялся, чтобы уйти, он проводил меня до улицы, держа под руку. Он все еще казался чрезвычайно взволнованным моим поступком, чего я никак не ожидал. Прежде чем я ушел, он впервые спросил меня, где я обычно живу, где остановился в Смирне и почему я интересовался судьбой мужа Марты. Я объяснил ему без уверток, что этот молодчик бросил ее много лет тому назад и что у нее нет о нем никаких известий, она даже не знает, замужем ли она еще. Абделятиф выглядел очень расстроенным из-за того, что не смог ничего сделать, чтобы развеять эту неизвестность.