Текст книги "Лукуми"
Автор книги: Альфредо Конде
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Потом этот испещренный морщинами старик добавил:
– Твой отец всегда жил у моря. И при этом никогда не упускал случая поучиться у старых моряков; и он не смог спокойно смотреть на то, как в одну кучу валят марксизм-ленинизм и сбор сахарного тростника. Ведь кислое и сладкое далеко не всегда хорошо сочетаются, и он не смог вынести сочетания лени и нахальства. А также дурость тех, кто отказывался обучаться знаниям, которые могли передать им только твои черные предки. И вот тогда твой отец стал просто жить в свое удовольствие. Так он и познакомился с твоей матерью.
Именно тогда я впервые в полной мере познал значение слова «дурость», а попутно понял, по какой такой причине – именно по той, о которой поведал мне мой дед, – в сознании моего отца произошел переворот, определивший его переезд в Гавану, на Кубу, Свободную территорию Америки, как гласила официальная пропаганда.
В те времена мало кто посещал этот остров. И еще меньше было предпринимателей, которые пускали там корни. В основном это были те, кто, влекомые жаждой удовольствия, находили его в жарких влажных объятиях знойных мулаток. В их плену им и суждено было навсегда остаться, подобно кобелям в состоянии транса после соития.
С тех самых пор, с того времени, когда кубинские секретные службы сделали стойку, почуяв выгодное дельце, дети галисийцев и мулаток не дают умереть связям, навсегда приковавшим их к Острову Революции. И вполне можно предположить, что Бородатый кайман выдрессировал немало женщин, превратив их в агентов, информировавших спецслужбы обо всех, с кем им доводилось общаться, ложившихся с ними в постель и даже беременевших от тех, кто представлял особый интерес. И таким образом те, кто попадал в их сети, либо вкладывали в остров свой капитал и оказывались навсегда привязанными к нему, либо… либо случался большой скандал. Скандал с магнитофонными записями и фотографиями. Или же с заснятыми на пленку вакханалиями и денежными махинациями. Можно вспомнить немало тех, кто оказался замешанным в весьма неприглядных делишках.
Итак, мой отец был одним из первопроходцев, об этом я уже сказал; а моя мать – просто влюбленной негритянкой, и это я говорю сейчас, чтобы вы знали. Ах, как же мой дед заливался своим характерным смехом удовлетворенного всевластного мачо! Если я все правильно понимаю, он не питал абсолютно никакого уважения к женщине, которая произвела меня на свет, к этой, на его взгляд, бесправной потомственной рабыне. И он нисколько не задумывался над тем, каким в свое время было положение галисийцев на Кубе.
Я слушал, как он смеется, и вспоминал мудрую неторопливую речь моей бабки, рассказывавшей мне о Галисии и ее людях. Она рассказывала это мне, наполовину галисийцу, и она знала о том, что я галисиец. Не знаю уж откуда, но знала. Возможно, благодаря унаследованной от предков мудрости. Я и вправду ощущаю себя галисийцем. Много поездившим по свету и много повидавшим на своем веку галисийцем, не раз подвергавшимся опасности и всегда помнившим о том, что по другой стороне твоей дороги все время бежит волк, ты его не видишь, но ощущаешь, и от его присутствия, как будто далекого, но одновременно и близкого, волосы на затылке встают дыбом.
Вначале прибыли каталонцы, сказала мне бабка. Они высадились в Пуэрто-Принсипе во время давней сафры 1841 года. Высадились и за одну неделю перелопатили несколько десятков гектаров земли. После чего продемонстрировали горячее желание сеять и собирать урожай. И никто их к этому не принуждал, никто не подстегивал; они сами распределяли между собой работу, сами назначали бригадиров и трудились не покладая рук, в отличие от негров, которых никаким кнутом нельзя уже было ни запугать, ни заставить работать. Да, ни один удар кнута, рассекавший прозрачный дневной воздух, не мог напугать или сдвинуть с места негров, а вот каталонцы боролись за право сделать ту или иную работу, стараясь не замечать печального хода времен.
Они работали не как рабы – о, свобода, эта движущая сила! – а в оплату своего проезда. И еще за аванс в восемь песо, предназначенных для приобретения соответствовавшей тропикам одежды и проживания в течение первого месяца. Месяца акклиматизации,как называли его лекари, употребляя это слово то ли со знанием дела, то ли с холодным ехидством.
Итак, вначале прибыли каталонцы, они приехали раньше галисийцев, но после других белых, связанных пятилетним контрактом, предусматривавшим зарплату, которая составляла ровно половину той, что получал свободный негр. Впрочем, очень скоро они занялись более достойными и высоко оплачиваемыми видами деятельности. Превратились в свободных крестьян или ремесленников, открывших собственное дело. Они не захотели работать по восемнадцать часов в сутки, как это делали рабы; или как ранее это делали ирландцы, завезенные в свое время на остров и подчинявшиеся жесткой военной дисциплине.
Еще до прибытия галисийцев была предпринята попытка заполучить басков из Бискайи. С намерениями явно рабовладельческого характера. Но бискайцы отказались. Вот тогда-то и прибыли галисийцы; их приобрели по восемьдесят песо каждого, чтобы продать сразу же по прибытии судна в Аргентину. А в наше время аргентинцы едут в Галисию. И кубинцы тоже. История, как, впрочем, и сама жизнь, это хорошая шлюха.
Итак, прибыли галисийцы, как до этого на остров прибыли лукуми и йорубы, конго и мандинги, карабили, эбри и ганги, преданные своими же соплеменниками, которые обманули их еще в далеких землях западной и атлантической Африки. О, галисийская кровь, вторая составляющая моей крови, такая, несмотря ни на что, любимая, вот и пришло ее время прибыть на остров! Она любима мною, ибо, как вы уже знаете, я галисиец. Поэтому я и рассказываю вам все это и говорю то, что говорю.
Урбано Фейхоо Соутомайор, депутат Кортесов от Оуренсе, представил свой проект в 1853 году. Вы помните, что сделал за десять лет до этого дед моего деда лукуми? Повесился вместе с еще сорока своими товарищами. Они умерли, повесившись на деревьях, не вынеся рабства. Время – большой обманщик. Оно не движется. Сплошной маразм.
Ну так вот, приблизительно в те же годы середины XIX века этот самый дон Урбано, да будет проклята память о нем, организовал патриотическое торговое сообщество, которое взяло на себя обязанности переправлять галисийских эмигрантов на Кубу. Патриотическая торговля, заявленная в названии, подразумевала предоставление им билета на судно, а также выдачу раз в шесть месяцев трех рубашек, пары штанов, одной блузы, шляпы и пары башмаков. И кроме того, обеспечение их работой с оплатой не менее шести песо в месяц на срок не более пяти лет. Шесть песо в месяц. Еще меньше, чем получали каталонцы, и меньше даже половины того, что зарабатывал вольнонаемный негр; но галисийцы оказались до такой степени связанными по рукам и по ногам, что никакой возможности расторгнуть контракт у них не было.
Вы помните договор о покупке деда моей бабки, горделивого негра лукуми, покончившего с собой вместе со своими товарищами? Договор, подписанный многими галисийцами, который вполне мог подписать один из моих прапрадедов, гласил буквально следующее:
Я, Н.Н. согласен с предусмотренной в договоре заработной платой, хотя мне известно, что та, что получают вольнонаемные рабочие острова Куба, значительно выше; полагаю, что сия разница компенсируется иными преимуществами, которые намеревается предоставить мне мой хозяин и которые указаны в договоре.
И все это в обмен на шесть песо в месяц, в то время как наем негра в Гаване того времени обходился в двадцать – двадцать пять песо в месяц. О, галисийцы!
Моему деду, скорее всего, было неизвестно – в противном случае, говоря о моей матери, он бы не улыбался так снисходительно, – каково было реальное положение людей его крови, возможно, даже кого-то из его родных, а может быть, и кого-нибудь из моих белых предков. Мир делится не на левых и правых. Он делится на тех, кто наверху, и тех, кто внизу. А потому я прекрасно понимаю, что означает быть наверху и что такое находиться внизу, и еще я путаю левых и правых всякий раз, когда кто-то из них оказывается у власти.
Но моему деду, судя по всему, были неведомы все эти подробности. Я же знал о них, но промолчал, не решившись ничего ему рассказать. Если бы мой дед узнал об этом, он не получил бы никакого удовольствия, повествуя мне о своих похождениях с мулатками, о прихотях богатого сеньорито, получавшего наслаждения за свои деньги, ибо ему пришлось бы вспомнить о тех временах, когда галисийские женщины были весьма высоко котируемыми шлюхами в европейских борделях. Мой дед был невеждой и добрым малым, фанфароном и барчуком. И я горячо полюбил его, несмотря ни на что.
Я слушал его рассказы, делая вид, что внемлю каждому его слову и вспоминая при этом, что уже в вышеназванный период акклиматизации,в самый первый месяц в чужом краю, после того как Фейхоо Соутомайор продал контракты своих земляков по двести песо каждый, галисийцы восстали, а потом, бежав с сахарных заводов, стали нелегально работать на торговых и промышленных предприятиях самого разного свойства. Моему деду сие было неведомо. Именно поэтому он так много болтал и так хвалился.
Как рассказывала мама, она влюбилась в моего отца, едва его увидела. А мой отец, увидев ее, обезумел от желания. Так вот и появился на свет я. Я – плод этой любви и этого страстного желания. Мне очень хотелось бы верить, что мой дед всегда знал об этом, но притворялся, что не знает, дабы у него оставалась возможность рассказывать все так, как он рассказывал. Выглядело все так, будто он говорит обо мне или о моих родителях, но на самом деле он говорил о себе. Он был простодушным и хвастливым, невеждой и добрым малым. А помимо этого, очень богатым человеком.
2
Стоит ли рассказывать вам страстную историю любви моих родителей? Выберите среди своих собственных грез, среди ваших самых восторженных фантазий те, что более прочих могли бы удовлетворить ваши желания, самые тайные и сокровенные. И среди них, несомненно, окажется та, что пережили мои родители. Греза саламандры, что проходит сквозь огонь, не сгорая в нем. Безумство. Испепеляющая страсть. Выберите то, что пожелаете. И наслаждайтесь. Жизнь вряд ли предоставит вам много лучших возможностей для получения удовольствия.
Моя мать была статной, длинноногой, с высокой талией и упругими ягодицами; груди у нее были твердые, словно слепленные из алебастра; кожа блестящая и черная; рот широкий, с толстыми алыми губами, всегда влажными и зовущими. Смех у нее был заразительным, а взгляд внимательным. Она не смеялась, а словно бы ворковала. Мой отец был могучим. Голос у него походил на дальний рокот моря, размеренный и низкий. Ладони – будто две долины. Весь он был огромным и золотистым, как ржаное поле. У них обоих были горящие глаза. Они влюбились: он – не сразу, постепенно, она – моментально.
Разочаровавшись в работе на сафре, совершенно обескураженный тем, что ему пришлось бесчисленное множество раз таскать взад-вперед наполненную кирпичами тачку, мой отец пришел в Тропикану. Он постепенно терял иллюзии, переживал упадок духа, но не желал, чтобы это его состояние души было заметно. Ведь он был галисийцем. Итак, как я вам уже сказал, он пришел в Тропикану. До этого он успел пообщаться с партийными молокососами, занимался транспортными перевозками и снабжением всяческим яствами и напитками магазинов, предназначенных для дипломатического корпуса, иностранных делегаций и прочих обладателей ненавистных долларов. Ненавистных, но при этом весьма охотно повсюду принимаемых, хоть и поступали они в той или иной форме все от тех же янки. Несмотря на такую обширную и разностороннюю деятельность, он никем не управлял и не командовал, но зато благодаря ей постепенно завоевывал симпатии тамошних революционеров, ибо герои революции тоже наслаждаются жизнью: едят, пьют и занимаются любовью, как и остальные смертные. А посему мой отец прибыл в Тропикану, можно сказать, верхом на коне. Итак, он пришел в Тропикану и сел за столик. Речь, разумеется, шла об особом столике. Мой отец обладал шармом, который, возможно, унаследовал от своих предков и которым умел пользоваться в высшей степени благоразумно и с пользой для себя. Поэтому он ни с кем не стал говорить о своем разочаровании, никому не поведал о своей горечи, о внезапной буржуазной зрелости, посетившей его в тот момент, когда он понял, что же происходит на самом деле. Напротив, он всячески демонстрировал свой восторженный, словоохотливый и компанейский энтузиазм, был активным и остроумным, не забывая при этом аплодировать всем решениям, принимаемым партией. Мой отец был ловким малым. Думаю, он сам себя считал циником. Хотя я, напротив, не считаю, что он был таковым; к тому же я полагаю и не раз слышал от других, что скептицизм – это вид умственной гигиены, которой никогда не следует пренебрегать.
Мой отец постепенно стал обзаводиться друзьями среди партийных кадров. И он приобрел их в таком количестве и таких хороших, что ему без труда удалось попасть в Тропикану и занять один из столиков, зарезервированных для весьма важных товарищей, членов делегаций, направленных на остров из самых дальних уголков географии и истории. И его одного обслуживали как целую делегацию. А это немало говорит о нем и его способностях. Он прибыл на остров в качестве простого волонтера и тотчас же приобрел знакомства среди настоящих сливок революционного общества. В общем, необыкновенный человек. Итак, он пришел в Тропикану и уселся среди тех, кому суждено было в скором будущем стать новой формирующейся партийной прослойкой, среди людей успешных и активных. Все еще только начиналось. Он пребывал в раю под звездами, где все начинается каждый вечер, а не каждое утро, как логично предположить.
Перед спектаклем конферансье гнусавым голосом, который сам он считал вкрадчивым, объявил о присутствии румынской, мозамбикской или ангольской делегации. В этот блистательный момент рай под звездами приобретал международный характер и престиж. Флагманским кораблем революции было кабаре, в котором работала моя мать. В нем был сконцентрирован весь революционный энтузиазм и восторг. И это всем было известно. Стройные тела негритянок и мулаток являли собой приветливое лицо революции. Радость жизни прорывалась сквозь вызывающие цвета почти не прикрывавших тела одежд, блеск потных тел, ослепительные вспышки белозубых улыбок этих иссиня-черных негритянок, не говоря уже об их агрессивно торчащих грудях, твердых, будто вырезанных из черного дерева.
Итак, мой отец пришел и сел за столик. Моя мать уже танцевала и, должно быть, разглядела его между двумя па, кто знает, может быть, из-под ноги какой-нибудь другой танцовщицы: он курил огромную сигару, а на голове у него красовался берет, который он считал галисийским, а все остальные принимали за партизанский. Он смеялся, его жесты были нервными и порывистыми, а потом он заказал шампанского, ибо этого требовало его тело, возбужденное праздничной суматохой, заполнившей рай.
Моя мать была настоящей богиней. Она всю жизнь мечтала стать балериной, падающей в головокружительном прыжке в мужские объятия. Но ей так и не удалось добиться этого. Сей прыжок всегда доставался молодым белым женщинам, маленьким, с ослепительно белой кожей, желательно светловолосым. А вовсе не таким черным газелям со стройной шеей и гибкой талией. Моя мать была богиней, которая так и не смогла взлететь. Зато мой отец прилетел и уселся за столик. Он был белым.
Как только подали шампанское, французское согласно этикетке, но в действительности весьма сомнительного происхождения, хотя предположительно легального производства, Бенито Наварро, генеральный директор кабаре Тропикана подошел к его столику, чтобы приветствовать юных друзей партии, будущее революции, надежду на лучшее завтра. Когда ему представили моего отца, Бенито сел рядом с ним и пригубил, правда, лишь слегка, его фальсифицированное французское вино. Это был знак. И сего столь простого знака было достаточно, чтобы танцовщицы поняли, куда они должны направлять поток своего очарования. Достаточно было этого столь краткого дружеского жеста, чтобы они, по крайней мере, некоторые из них, знали, к кому должны подойти с приветствием, дав возможность любвеобильным молодым партийцам ощутить запах потной и запыхавшейся, но счастливой самки. Мужчины за этим столиком заслуживали особого внимания и того, чтобы к ним с небес спустилась в восхитительном полете сама богиня.
Моя мать сама вызвалась стать одной из тех, кто направился к столику, так захотела она сама. Когда она этого добилась, – впрочем, без особых усилий – остальные девушки взглянули на нее с удивлением. Она никому не объяснила, что ее на это подвигло. То ли в душу ее вдруг влетела какая-то трепещущая бабочка, то ли сердце у нее вздрогнуло, сие никому не известно, но только она всегда признавалась, что этот белокожий парень сразу же свел ее с ума. Он смутил ее душу, едва лишь она его увидела. Это случилось, когда он затянулся сигаретой, а потом прерывисто выдохнул дым, и от него повеяло ароматом далеких краев. И она совершенно обалдела; он же полностью был поглощен детальным изучением ее стройного восхитительного тела. Вот высокая упругость грудей, вот заветный бугор, скрывающий глубокую лощину лобка, вот океаническая мощь бедер: пристальный взгляд моего ныне покойного отца жадно скользил по телу моей матери.
Мама тоже взирала на него, пряча свой взгляд под длинными накладными ресницами и скрывая лицо под вызывающим макияжем. Он же видел не ее: сперва ее груди, потом ярко-красные губы. Затем ее гладкий живот, все еще вздымающийся после танца. Он не сразу увидел ее всю. А когда наконец увидел, то обратил внимание на ее горделивую и исполненную достоинства манеру держаться. Но прежде он будет много раз заниматься с ней любовью. Никто не знает, сколько. Однако, судя по всему, много. Она всегда уверяла, что много, что ее галисиец был неутомим. Итак, они увидели друг друга.
Именно в этот самый момент их первой встречи Луис Гонсалес, мастер-закройщик из Ла-Мэзон, дом 710 по Шестой улице на углу с Седьмой, в Мирамаре, из центра гаванской моды – десять долларов за вход, включая показ мод, который начинается там ежедневно ровно в десять вечера, – подсел за столик юных партийцев и заговорщицки подмигнул моему отцу. Мой отец не понял смысла этого знака. Он решил, что сие подмигивание относится к располагающему поведению негритянки, которую он в тот момент страстно мечтал усадить к себе на колени, презрев мнение о том, что революция всегда и во всем должна проявлять скромность. Позднее, по прошествии дней, Луис Гонсалес, мастер-закройщик, сошьет моему отцу брюки. Они были темно-коричневого цвета и хорошо сочетались по контрасту с гуайаверой кремового цвета. Еще он скроил ему красивые бело-голубые трусы, которые не слишком подходили к ансамблю, но были очень изысканными. Об этом мне в порыве непонятной гордости поведал мой дед.
– Да, революции там было предостаточно; но зато у твоего отца появился свой портной в Гаване. В Ла-Мэзон. Маленький серьезный мужчина, скрытый гомосексуалист, принимавший чаевые с горделивым марксистско-ленинским достоинством, что получается далеко не у каждого.
Думаю, моего белого деда революция не слишком беспокоила, хотя, возможно, его раздражало то, что он не может вновь съездить на остров, поскольку там были отменены остановки трансатлантических лайнеров. Он так и не додумался, что туда можно отправиться самолетом. А возможно, его просто раздражали самолеты, врожденный страх высоты, воздушные вихри, со свистом проносящиеся вдоль фюзеляжа, воздушные ямы – то, чего побаиваемся все мы, хотя лишь немногие признаются в этом. Жаль, что старик не дожил до наших дней, когда перелет на Кубу – дело нескольких часов, и любой испанец может поиграть в могущественного янки, ибо он является обладателем аспирина и евро, синих джинсов и дезодорантов. И, что еще важнее, своего возраста и своих желаний. И еще можно пожалеть этот остров. Равно как и марксистско-ленинское достоинство.
Получала ли моя мать чаевые или работала за твердую зарплату? Принимала ли она чаевые от моего отца? Или же ее услуги считались революционной обязанностью, и их стоимость входила в зарплату? Любое из этих предположений имеет право на существование, и меня совершенно не волнует, как было на самом деле. Мой белый дед одаривал бы ее великодушно и щедро, я бы даже сказал, красноречиво и высокопарно. Он был из тех господ, которые хотят, чтобы все знали, что они истинные сеньоры. Когда дело шло о купленной любви, он превращался в настоящего транжиру. Возможно, он бы завалил ее цветами и духами, и еще драгоценностями, а если бы все это происходило не в тропиках, то и дорогими мехами. Таким уж был у меня дед, когда дело доходило до чувств. Непредсказуемым. А вот мой отец вряд ли все это делал. Наверняка он покрыл поцелуями мою черную мать. Наверняка он полюбил ее. Во всяком случае, я надеюсь на это. А мой черный дед? О, мой черный дед взирал бы на все это свысока и, возможно, плакал бы или смеялся.
А вот что я могу предположить наверняка, так это что мой отец счел, что услуги девушки уже оплачены. Когда они вышли из Тропиканы, черный, якобы сверкающий Мерседес, отвез их в отель «Марина Хемингуэй». В тайные апартаменты, где они с матерью впервые любили друг друга. Чудодейственный эффект долларов превратил его из простого добросердечного парня, товарища, прибывшего внести свой вклад в революционный труд, в целую делегацию, состоявшую из него и свиты новоиспеченных революционеров. А посему как могло моему родителю прийти в голову оплачивать услуги, подобные тем, что оказывала ему моя мать в апартаментах «Марины Хемингуэй», в самом сердце революционной Кубы? Даже мысли об этом не допускалось. Такие вещи делались по любви, или не делались вовсе. Из любви к революции и горячего желания переделать мир. Моя мать была маленькой, скромной частицей Революции. Она выполнила свой долг.
Правда, был момент, когда мой отец испытал сомнение. Да, да, в определенный момент он испытал сомнение. Тогда он сунул руку в карман, где лежали его доллары, но так и не вытащил их. Он лишь сжал пачку банкнот, которые заставил его взять мой дед, предусмотрительный знаток человеческой комедии, без особого, впрочем, сопротивления со стороны моего родителя.
– На всякий случай, сынок, только на всякий случай… – заявил он ему в качестве оправдания сей расточительности, – ведь никто не знает, что человеку может понадобиться вдали от родины.
Мой отец что-то вяло возразил. Но потом вспомнил, что его с детства приучили носить в кармане деньги. Не для того, чтобы тратить, а на случай необходимости; на тот случай, если вдруг возникнет непредвиденная потребность, которую можно удовлетворить с помощью денег, то есть практически любая. В конце концов, он принял то, что ему не хотелось прямо называть контрреволюционным взносом, хотя именно это название в тот момент и пришло ему в голову.
Моя мать заметила жест моего отца и не смогла сдержать испуганного взгляда на шофера, который должен был вернуть моего отца к его кубинской повседневности, в то время как на другой стороне улицы ждала еще одна машина, чтобы вернуть мою мать к ее обычной жизни. Каждого – к своей реальности соответственно. Его – в номер в «Гавана Либре», бывшей «Гавана Хилтон». Ее – в лачугу успешной танцовщицы. Моя мать взглянула в глаза моему отцу, и на мгновение ее осветил луч надежды. Она взяла его за руку и прошептала:
– Нет, любимый, нет.
Оба были очень молоды. И все последующие дни им суждено было постоянно искать встречи друг с другом.
Машина отвезла его в отель, а ее – в пригородное захолустье. На следующий день мой отец воспользовался карточкой Бенито Наварро; не для того, чтобы попасть в рай под звездами, вход в который он сам оплатил со священной, блаженной, можно даже сказать, революционно чистой аккуратностью и точностью, а для того, чтобы заполучить столик из тех, что считались самыми лучшими. Впрочем, даже карточка не помогла ему, когда он не хотел садиться за стол, где уже кто-то сидел. Но зато сам Бенито вскоре подошел к нему в надежде получить свою порцию его расположения и долларов. Бенито велел организовать в углу зала маленький круглый столик, почти что прикроватную тумбочку, сидя за которым мой отец мог наблюдать за тем, что происходило на сцене. И так было на протяжении всех ночей, что последовали за этой.
Сделавшись завсегдатаем Тропиканы, видным посетителем «Ла-Мэзон» и достаточно частым – кафе «Коппелия», куда его приводила карибская прожорливость его девушки, то есть моей матери, мой отец вскоре перезнакомился со всей Гаваной, в которой сам тоже стал известен благодаря своей постоянной спутнице, влюбленной в него стройной негритянки лукуми, и своим долларам.
Это была самая заметная пара сезона, особенно с того момента, когда ей не позволили пройти на официальный акт по случаю премьеры фильма, на которую был приглашен он. Тогда мой отец, истинный галисиец, проявил себя как оскорбленный высокомерный и гордый испанец, который, впрочем, все же остался верен своей галисийской натуре. Он закатил настоящий скандал. Обвинил швейцара в расизме, но при этом приложил все усилия, чтобы сие обвинение никоим образом не распространилось на сотрудников государственного аппарата, правившего островом. Он грозил довести случившееся до сведения Фиделя, отца отечества, который, вне всякого сомнения, осудит данное проявление расизма, ибо революция свершилась вовсе не для того, чтобы дискриминировать негров. В результате моя мать прошла на церемонию как королева. И сей факт получил огласку.
Когда на следующий день они вновь пришли в Коппелию, чтобы полакомиться мороженым, моему отцу не нужно было уже никому подмигивать, чтобы моя мать оказалась вместе с ним в практически отсутствующей очереди для иностранцев, которые были в состоянии расплачиваться долларами. Ей не пришлось стоять, как это было раньше, в длиннющей очереди для кубинцев, расплачивавшихся революционной монетой. С тех пор они много раз это проделывали. А оттуда обычно шли в кинотеатр Йара, на Двадцать третьей улице, и моя мать всю дорогу вволю лакомилась своим огромным мороженым. Затем они спускались к морю по Рампе. Позже он провожал ее в Тропикану и терпеливо ждал, пока она оденется и начнется представление. И лишь когда наступал сей торжественный момент, он направлялся к своему столику, а до того вел беседы с официантами или с коллегами моей матери, с которыми очень подружился.
Когда представление заканчивалось, они отправлялись в апартаменты «Марины Хемингуэй» и там предавались любви.
Это были прекрасные, счастливые дни, прожитые ими беззаботно, но достойно.
3
Мне так и не удалось узнать, каким образом деду стало известно о любовных похождениях моего отца. Когда я познакомился с ним и смог, наконец, его об этом спросить, он улыбнулся как-то лукаво, с оттенком удовлетворенного превосходства, с выражением какого-то непонятного высокомерия, что меня возмутило до предела. И я возмущался всякий раз, когда, движимый вполне объяснимым любопытством, вновь и вновь задавал ему этот вопрос. Я постепенно даже привык к этой его улыбке и стал считать ее инфантильной и фанфаронской, в то время как в действительности она была скорее проявлением нежности, нежели высокомерия или тщеславного превосходства, которых мой дед на самом деле вовсе не испытывал. Это могло быть своеобразным проявлением сдержанности. Ему всегда нравилось выглядеть осведомленным, но сдержанным человеком, который всячески подчеркивает свою сдержанность и даже хвалится ею. Это могло быть и проявлением робости. Подобное поведение составляло часть его очарования. И в конце концов мне пришлось привыкнуть к этой чертовой улыбке и принять ее как должное благодаря той нежности, что я всегда испытывал и до сей поры испытываю по отношению к отцу моего отца.
Когда он внял моим просьбам и рассказал то, что я сейчас вспоминаю, я еще много раз спрашивал его, как ему удалось обо всем узнать, пока он, наконец, не ответил:
– Нужно повсюду иметь друзей, хорошие связи и обладать проницательностью…
При этом взгляд его был особенно лукавым, а улыбка заговорщической.
– Но дедушка, ведь отец… как же ты узнал…
Проницательный самодовольный старик бросил на меня недовольный взгляд, а затем, словно совершая огромное усилие, вновь изобразил на лице улыбку:
– И еще, разумеется, нужно иметь подруг… и хорошенько их орошать; именно так следует поступать с особенно дорогими для тебя растениями, когда ты покидаешь их на какое-то время, которое может оказаться продолжительным: за растениями, чтобы они цвели, нужно как следует ухаживать в тех местах, где ты побывал и можешь оказаться снова, – произнес он загадочную тираду.
Он всегда изъяснялся с претензией на загадочность, хотя на самом деле это выглядело весьма наивно. Но в конечном итоге я все же докопался до всего, до чего хотел. Я узнал, что мой дед пронесся по острову настоящим ураганом, что для него одного открывали Тропикану, что у него были друзья в самых немыслимых местах, что он был закоренелым донжуаном и переимел всех, кого только можно было поиметь, заселив остров маленькими мулатами, настоящим галисийским продуктом. Да, именно так все и было… а, возможно, и нет. В конце концов, мне пришлось простить ему его тщеславие и признать, что в общем и целом сие подчас непомерное тщеславие проявлялось лишь в узком семейном кругу. А я был частью его семьи. Вот он и захотел, чтобы я знал о его подвигах.
Он был хитер и осторожен, как лиса, и не менее умен и хвастлив. Таким был мой дед. Он принадлежал к числу тех, кто оставляет след всюду, куда бы ни забросила его судьба. Ведь известно, что лиса всегда гадит на самых заметных камнях тропы и что делает она это из-за своей самонадеянности, а, возможно, благодаря своему уму, кто знает, о последнем можно только догадываться. Но факт остается фактом: лиса всегда гадит на видном месте. И мой дед подчас тоже.
Я понял, что мой белый дед всегда был таким, когда с высоты своих лет, сияя улыбкой удовлетворенного тщеславия, он поведал мне, как его дети устраивали ему овацию всякий раз, когда он опаздывал ко времени семейного завтрака. На самом деле это было вполне обосновано. Ему доставляло удовольствие, чтобы знали не столько о том, что он в свои годы все еще занимается любовью (избегая тем самым печальной участи своего отца, что ему тоже было весьма приятно подчеркнуть), сколько о том, что он все еще вполне дееспособен, полностью владеет и умом, и телом, активен, что ему еще далеко до дряхлости и упадка сил, он еще сам себе хозяин, одним словом, что он жив. Ему было важно, чтобы все это знали, ибо он испытывал панический страх перед смертью. И он исполнялся простодушного тщеславия всякий раз, когда ему удавалось продемонстрировать свою дееспособность, ибо таким образом он гнал от себя этот страх или подчинял его власти жизни.