355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфредо Конде » Лукуми » Текст книги (страница 3)
Лукуми
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:50

Текст книги "Лукуми"


Автор книги: Альфредо Конде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Разглядев мужское достоинство отца и прикинув его размеры, сия целомудренная дева, разгневанная сестра моего деда, решила подвергнуть его более пристальному анализу своего критического взора. Закончив, она уже не стала повторять: «Господи Иисусе!», а ограничилась тем, что процедила сквозь зубы: «Какая дикость!».

Хотя нетрудно предположить, что внутри себя, вопреки своему желанию, она при этом воскликнула: «Вот это да!».

Итак, прореагировав как подобало ситуации и продолжая пребывать в пылу своего искупительного энтузиазма, моя бабка Милагроса, эта занудная старая дева, горя стремлением защитить дражайшую мать, лежавшую в нелепой позе и не верившую в то, что с ней произошло, и еще менее – в то, что могло бы произойти, не случись своевременного вмешательства дочери, произнесла в полном негодовании:

– И это в твоем-то возрасте! И тебе не стыдно?

Вот тогда-то отец моего деда, наконец, пришел в себя и немедленно прореагировал. Он резво вскочил с постели с намерением помешать моей двоюродной бабке приблизиться к супружескому ложу и прикрыть полуобнаженное тело своей старой матери, защищая ее от других, не думаю, чтобы таких уж реальных атак ее законного пред Богом и людьми супруга.

И ему все-таки удалось ей помешать. Для этого ему пришлось схватить ее за руку. Достоверно неизвестно, за какую именно, но, похоже, мой прадед никогда хорошо не владел левой рукой. Поэтому не следует полагать, что та версия событий, которая бытует в нашем узком семейном кругу, – а моя бабка всегда упорно настаивала, словно это имело какое-то значение, что он схватил ее левой рукой за правую, – является единственно правдивой. Итак, схватив ее за руку, он залепил ей звонкую пощечину и заявил своим громоподобным голосом:

– Когда ты в другой раз вздумаешь врываться в спальню своих родителей, изволь постучать, прежде чем входить!

И тогда, только тогда с видом показного безразличия, исполненный достоинства, он прикрыл срамные места своей супруги. До последнего мгновения своей жизни мой прадед полагал, что с честью вышел из положения.

Сделанное замечание, однако, не оказало никакого воздействия на Милагросу и еще в меньшей степени привело к благоприятному для старика исходу. Его дочь продолжала входить в спальню всякий раз, когда ей заблагорассудится. А вот ужасная пощечина очень даже возымела свое действие. Благодаря полученной оплеухе дочери удалось созвать семейный совет, осудивший действия старика и лишивший его привилегированного положения в семействе. Однако этим Милагроса не удовольствовалась. Различными коварными способами, при молчаливом одобрении семейного совета моя двоюродная бабка присвоила себе патриаршую власть и завладела всеми полномочиями на управление нашим великолепным старинным домом, расположенном у самого моря.

Итак, семейный совет безоговорочно осудил распутные намерения моего прадеда произвести соитие со своей отнюдь не расположенной к сему супругой – кстати, вовсе не столь почтенного возраста, как он сам, ибо мужчинам из моего рода свойственно жениться на девушках слегка или даже много моложе их, – сочтя сие желание неподобающим тому преклонному возрасту, коего оба достигли; попутно был единодушно осужден и другой признанный совершенно недопустимым поступок – ужасная пощечина, которую мой прадед залепил своей лицемерной дочери.

Имелась в виду та самая пощечина, что помогла ей сломить последнее сопротивление своего отца и положить начало событиям, о которых я намерен вам рассказать. Такова жизнь, и ничего с этим не поделаешь.

3

Это правда. Дед моего отца так и не познал сути вещей. Вместо того чтобы столько трудиться на протяжении всей своей жизни, ему следовало бы кое-чему поучиться у старого отца Авраама и любить свою супругу поменьше или в течение меньшего времени, но в то же время почаще. Ему следовало быть внимательнее к словам и изменениям в их значении и не уделять столько времени всем тем занятиям, что заполняли его существование, отвлекая от другого рода деятельности, гораздо более приятной; ему следовало держаться подальше от сутан и проповедей, проявляя больше заботы об обыденном течении жизни и, как это делал Авраам, выказывая больше интереса к чарам других женщин, а не только к бездушной, суровой и холодной красоте своей супруги.

А может быть, кому надо было поучиться, и не у Авраама, а у Сары, так это моей прабабке Хеновеве, которой следовало бы позволить старику завести какую-нибудь красотку, которая время от времени подготавливала бы старика к любовным играм, прежде чем моя прабабка – в наихудшем из возможных вариантов – занимала бы ее место. Но такие вещи случались лишь в библейские времена, в Древнем Завете, а никак не в наши. Наши времена, в том числе и сегодняшние, неважно, о каких конкретно идет речь, менее божественны и значительно более церковны. В наши времена люди ведут себя совсем по-другому и занимаются сексом в Интернете.

После описанных событий, после пощечины и семейного совета, во время которого лишь мой дед защищал своего отца, лишь он попытался, правда, безрезультатно поддержать своего родителя в законном праве всегда, когда тот сочтет это удобным и своевременным, выполнять супружеские обязанности со своей законной супругой; после всего этого, несмотря на все попытки моего деда защитить неприкосновенность самой сокровенной отцовской территории, все в нашем доме пошло совсем по-другому.

Все остальные члены семейного совета его осудили; наследники добра, нажитого их родителем, унизили его, повергнув в стыд. Все и каждый из его детей высмеяли его желания. Все, кроме моего деда. Он поведал мне об этом, когда сам уже был стариком, доказывая тем самым, что уж он-то как никто познал суть вещей, что он всегда в самой гуще жизни, целиком погружен в нее, и именно так следует вести себя и мне; а это означало, что и в своем тогдашнем возрасте мой дед продолжал тешить себя плотской любовью. И в этом мой дед был истинным виртуозом.

И он рассказал мне, как с того самого ужасного дня, когда было осуждено жизнеутверждающее и любвеобильное поведение моего прадеда, когда подвергся хуле его истинно мужской поступок, тот погрузился в молчание. Начиная с того дня, бедный старик заперся в своей комнате и отказался от всего, в том числе и от права на жизнь, в котором ему было в столь жестокой форме отказано. Он испытывал приступы меланхолии и смиренно принял охватившую его депрессию, не пытаясь с ней бороться. И еще он отказался принимать пищу.

Только моему деду удавалось добиться, чтобы его отец хоть что-нибудь проглотил: глоток бульона или вермишелевого супа, может быть, крайне редко – яблоко или кусочек постного мяса или рыбы. Для этого моему деду приходилось спать подле отца, на ложе, некогда супружеском, а в последние годы его жизни, о которых ведется рассказ, переставшем быть таковым; окончательно переставшем. Старик полностью отверг присутствие своей супруги. И сделал это так последовательно и безоговорочно, что не оставалось места никаким сомнениям.

Итак, мой дед лежал рядом со своим отцом и разговаривал с ним, поглаживая ему руки или лоб, выражая свою любовь и доверие, поддержку и приятие его жизнелюбия и его желаний, всех без исключения. Он надеялся внушить ему надежду, которой лишили его остальные члены семейства, грубо поправ ее в тот самый момент, когда старик почувствовал, что она возрождается в самых сокровенных уголках его существа. Но мой прадед лишь молча смотрел на него.

Однажды мой дед в очередной раз попытался вернуть своему отцу утраченную надежду, заставить его вернуться к жизни, которая неумолимо его покидала. И он попытался сделать это, заговорив о Боге, о вере, которая до сих пор наделяла его столь необходимым мужеством во время тоскливых бессонных ночей. И тогда мой прадед посмотрел на него и сказал:

– Бога не существует.

Он сказал это очень сухо, но без горечи. Словно произнес самую что ни на есть естественную вещь. С полной убежденностью. У моего деда хватило решимости спросить:

– Что?

– Да не существует Бога, черт побери!

И мой прадед вновь погрузился в молчание, на этот раз уже окончательно, ибо до того, как уйти в мир иной, он больше почти ничего не сказал.

Этот прежде столь правоверный католик умер через несколько дней после того, как сделал сие серьезное заявление: слишком велико было его намерение уйти из жизни. Ведь он любил ее с необычайной силой и совершил ошибку, надеясь, что Бог будет благоприятствовать его желаниям. Бог его подвел. Бога не существует. Или Он мало заботится о нас, занимаясь лишь тем, что по вечерам переводит стрелки на солнечных часах. В высшей степени занимательная игра, вне всякого сомнения.

Он очень любил жизнь и поплатился за это, испытав всеобщее осуждение и разрыв с семьей; жизнь повернулась к нему спиной. Моя прабабка, эта лживая пресная ханжа, не нашла ни одного слова утешения для старика: она ощущала себя униженной, а должна была чувствовать себя польщенной; она не пожелала понять стремление несчастного использовать счастливую случайность, о которой он столько молился и которая наконец, когда он уже и не надеялся, была ему предоставлена.

Ненависть и гнев подчас очень хорошо вознаграждаются. Это один из законов жизни, и о нем не следует никогда забывать. Может, и правда, что Бог не существует, что время заканчивается, что песок в песочных часах покрылся плесенью, а в водяных часах замутилась вода.

Мой прадед умер, но перед смертью он все же успел кое-что сказать.

Его сын лежал подле него на кровати и, как это уже не раз случалось, слегка задремал. До этого он бодрствовал, поглаживая руки своего отца и не подозревая, что тот уже при смерти.

Неожиданно старик разбудил его, слегка толкнув в плечо. Увидев, что сын проснулся, он указал ему на внука, который пробрался в комнату умирающего:

– Следи, чтобы ребенок не сунул пальцы в розетку, – сказал старик, демонстрируя таким образом, что он прекрасно отдает себе отчет в том, что происходит вокруг, и что молчит он по собственному желанию.

Моя прабабка, находившаяся там же и наблюдавшая за происходящим с неким мстительным удовольствием, встала, чтобы подойти к старшему сыну моего деда, ибо именно он был тем ребенком, о котором говорил человек, уже готовый отойти в мир иной, хотя никто из семейства пока не осознал этого.

В это мгновение умирающий указал на нее пальцем, показавшимся моему деду необыкновенно длинным:

– Хе, хе, хе! – слабо прокряхтел он, так что было не понятно, хохот ли это или предсмертный хрип агонии. – Его скорбящая супруга..! – заключил он, уронив наконец голову.

И это было все, что он произнес в качестве прощального слова. Так закончилось его пребывание в этом мире. Он уронил голову, и она упала влево, а его рот приоткрылся, словно выражая удивление или способствуя воспарению души, переставшей давить на тело.

Вот так и испустил дух мой прадед. Мой дед, его младший сын, находился подле него, он оставался с ним до самого конца, поглаживая его руки.

4

Уже вплотную подойдя к своему девяностолетнему рубежу, более-менее к тому возрасту, в котором умер его родитель, отец моего отца имел обыкновение по утрам собирать вокруг себя все семейство. Ему нравилось, чтобы завтракали вместе все члены семьи, обитатели старого дома; старого дома с окнами, из которых некогда вырвались пронзительные крики моей прабабки, когда на нее посягнул ее супруг, вовсе не собиравшийся, согласно дошедшим до меня достоверным сведениям, принуждать или насиловать ее.

Старое имение было унаследовано моим дедом, младшим сыном своего отца. Никто не знает, как в конечном итоге было подписано сделавшее сие возможным завещание. Дата его составления весьма близка тому дню, когда бабка кричала, прося защиты от своего понапрасну возбудившегося мужа. Но насколько близка, установить так и не удалось. Ибо никто не зафиксировал точную дату тех криков. Даже моя двоюродная бабка Милагроса, девственница в маринаде, забыла это сделать, о чем жалела все оставшиеся дни своей жизни.

Известно, что нотариус, удостоверивший завещание, был другом моего прадеда, но также известно и то, что старик отказался разговаривать на эту тему с кем бы то ни было, даже с самыми близкими друзьями. Он не пожелал обсуждать это даже с деканом старого собора, с которым замечательно проводил время за многочисленными долгими партиями в ломбер и в хулепе, а также в туте. И даже с врачом, который всегда выходил из комнаты больного недовольный, жалуясь на грубость, с которой встречал его прикованный к постели старик.

Поэтому семья часто оставляла больного одного или в обществе его старых друзей, которые, похоже, хранили ему верность; в их числе был и нотариус. Так и случилось, что верные ему друзья в конечном итоге стали сообщниками и душеприказчиками этого якобы погрузившегося в молчание человека. Завещание было написано им собственноручно мелким и размеренным почерком и начиналось следующими словами: «В эти тяжелые дни, в самом начале ноября, который, как я предполагаю, будет последним месяцем моего долгого существования, находясь в здравом уме и доброй памяти, я распоряжаюсь, чтобы…».

Благодаря этому завещанию дом и все его содержимое перешло к моему деду. Верфь тоже досталась ему. Литейное производство и консервная фабрика были разделены в равных долях между двумя старшими сыновьями. Корабли тоже отошли к отцу моего отца. Милагроса не унаследовала ничего, кроме так называемой законной доли наследства, и решила посвятить себя религии, удалившись в ближайший монастырь, который она, впрочем, вскоре покинула, так и не приняв обет. Однако она успела оставить в сем святом месте не слишком хорошую память о себе, ибо там до сих пор вспоминают о ее навязчивом стремлении повсюду навести чистоту. Что касается моей прабабки по отцовской линии, то она поселилась в другом доме, принадлежавшем ее семейству; кажется в стране, где я теперь проживаю, это называется привативной собственностью.

Нотариус заверил документ, датировав его, как и полагается, тем моментом, когда с помощью врача смог удостоверить полное и абсолютное здравомыслие своего друга. Тем не менее, никто так и не узнал, когда и как завещание было моим прадедом написано. Священник, в свою очередь, утверждал, что даже при полном молчании больной в достаточной степени проявлял ясность ума, принимая участие в длительных партиях в ломбер. Правда, он ничего не сказал относительно того, умер ли больной в лоне религии своих предков, ограничившись лишь упоминанием о том, что он упокоился с миром, как подобает праведникам.

То, что произошло затем, рассказал мне брат моего отца, который был пятым, последним из сыновей, что зачал в чреве моей бабки мой дед, будучи к тому времени уже немолодым человеком, значительно старше жены: дорогой мой старик не желал ввязываться в матримониальные перипетии, пока не достиг, можно сказать, преклонного возраста. Он женился, когда ему было почти пятьдесят лет. И сделал он это лишь после того, как хорошенько все обдумал и сотни раз с неизменным остроумием и напускной серьезностью ответил на настойчивый вопрос:

– Старик, как это в твои-то годы ты все еще не женат?

Именно такой вопрос задавали ему обычно знакомые мужчины, и, надо сказать, это скорее было похоже на предостережение отчаявшихся, нежели на желание услышать в ответ подобающие рассуждения.

– Да потому же, почему у меня нет машины, – обычно отвечал он.

– А почему у тебя нет машины, ведь денег-то у тебя навалом? – обычно говорили ему в ответ.

И тогда старый озорник, хитро улыбаясь, отпускал свою любимую шутку:

– Да потому что есть такси, дружище, потому что есть такси.

Он никогда особенно не верил ни в брак, ни в женщин, как верили многие простофили и до и после него. И было так, несомненно, из-за того, что ему довелось присутствовать при издевательстве, которому подвергли его отца. Но ему повезло. Он влюбился и в конце концов женился на молодой женщине, не на такой красивой и строгой, какой была его мать, а на спокойной и нежной, которая никогда ни в чем ему не отказывала. Это поведал мне брат моего отца. И я поверил ему, ни на мгновение не усомнившись.

Итак, на пороге своего девяностолетия мой самый любимый дед полюбил завтракать в кругу семьи. Он спускался в столовую лишь тогда, когда все уже сидели за столом. Когда наступал сей момент, – который иногда отсрочивался, ибо дед предпочитал немного выждать: совсем немного, но достаточно для того, чтобы именно они с супругой последними усаживались в кресла, стоявшие во главе стола, – он всегда первым желал доброго утра своим пятерым отпрыскам. Затем это делала мать, и дети отвечали ей. Отец моего отца стал в конце жизни настоящим патриархом семейства, а моя бабка – наперсницей своих пятерых детей.

Бывали случаи, когда супружеская пара задерживалась, и дети в нетерпении ждали их, считая минуты. Если задержка доходила до двадцати или более минут, одинаковая заговорщическая улыбка освещала все лица. И когда старый патриарх в сопровождении своей еще вполне миловидной супруги наконец появлялся, семейство разражалось радостными аплодисментами, выражавшими любовь и всеобщее удовлетворение.

Ибо задержка означала, что мой старый дед причащался к телу, не встречая, разумеется, никакого сопротивления со стороны своей возлюбленной супруги. Я даже подозреваю, что ему оказывалась вся необходимая техническая поддержка, какая только была возможна в те годы: не Бог весть какая, сводившаяся, думаю, лишь к мудрому супружескому сотрудничеству, ибо в семейных анналах не сохранилось никаких сведений о красотке, которая бы удобряла сад той, что произвела на свет моего отца. Так рассказывал мне брат моего отца. Времена меняются.

Итак, мои дед с бабкой задерживались к завтраку, и пятеро братьев радовались физической мощи старика, никогда не осмеливаясь даже попытаться прислушаться к довольным звукам, свидетельствовавшим об изнурительной работе, коей занимались их родители. Они просто ждали, подсчитывая минуты и созерцая черешневый сад, и при этом не подозревали о том, что, возможно, он все еще прячет в своих ветвях отзвук тех далеких криков.

Когда появлялся их отец (а сначала, как правило, появлялась она, шагая в предвкушении привычного ритуала робко и несмело), все принимались восторженно аплодировать. Но, повторяю, никто никогда не осмеливался подслушивать ни из-за двери, ни из коридора, который по-прежнему, хоть и без суконок, всегда оставался чистым и ухоженным, ни укрывшись за молчаливыми черешнями под высоким окном.

Жизнь в доме тогда уже была совсем другой. Итак, мой дед приходил и садился за стол, а его сыновья аплодировали ему, празднуя его подвиг; моя бабка при этом вела себя робко и скромно, чтобы не сказать стыдливо, в душе гордясь тем, что все еще способна разбудить в муже прежние желания, как бы время ни притупляло их. Вот таким был мой дед в преддверье своего девяностолетия. И такой моя бабка, почти на тридцать лет моложе его.

Ах, старый дом с историями, которые он до сих пор таит в себе! Моему отцу не представилось случая рассказать мне их. Это сделал за него мой старый дед, а продолжил мой дядя, и теперь я грежу ими так же, как и они.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

О том, как мой отец прибыл в Гавану, следовало бы спросить у него самого. Жаль, что он умер. Однако, думаю, это нетрудно представить себе или, по крайней мере, сформулировать более-менее правдоподобные предположения. Молодой человек приятной наружности, из хорошей семьи, наследник весьма неплохого состояния, бездельник с хорошими связями, слегка самовлюбленный, он был одним из первых смельчаков, дерзнувших вступить на путь, который в те времена еще никто не осмеливался называть дорогой-всеобщего-карибского-наслаждения. Он одним из первых открыл сие наслаждение и вступил на сей путь. И сделал он это спонтанно, даже не догадываясь, что ждет его в этом неведомом раю, впрочем, как и многие другие, у кого ветер гуляет в голове. Он и не подозревал, что в конце пути его буду ждать я, звонкоголосый негритенок, плоть от плоти его, наследник его надежд, якорь, который заставит его до конца жизни болтаться в бурных волнах революционного моря.

Куба сегодня, а впрочем, пожалуй, и всегда – одна из самых привлекательных, манящих целей на пути наслаждений. Так получилось, что сейчас эта специфическая привлекательность Кубы уже совершенно очевидна для всех, по крайней мере, такое создается впечатление. На самом деле, так было уже и во времена Батисты с его бандой, но просто тогда все было организовано на другой основе. В те дни, такие далекие, такие уже исторические, что можно подумать, их и вовсе не было, соитие представляло собой услугу, которая оказывалась (разумеется, за заранее оговоренное и свободно определяемое вознаграждение) таким образом, что после ее оказания он и она, вполне удовлетворенные, спокойно возвращались к своим повседневным заботам.

В те времена право на совокупление приобреталось на основе свободной взаимной договоренности. А теперь к предоставлению подобных услуг толкают нужда и жизненные тяготы. Стремление заполучить аспирин, несчастный евро, какую-то тряпку и прочую ерунду, которую европейцы ни во что не ставят, может вынудить дочь или сына любого добропорядочного семейства, от университетского преподавателя до лаборантки-метиски, занять положение лежа на спине или на животе.

Вот так теперь обстоят дела в этой стране. В ней любая, или любой, может завалиться на задницу или согнуться пополам в зависимости от прихоти заказчика. Любой гражданин, кем бы он ни был, в любой момент может заняться этим в одном из самых разнообразных положений, ибо хорошо известно, насколько гибки приемы человеческого спаривания. И так происходит вовсе не потому, что ты кубинец, а просто потому, что ты человек, а значит, каждый день тебе хочется есть, а не только радоваться достижениям революции и факту «участия в Проекте».

Вот оно, великое кубинское завоевание. Чтобы позволить значительной части населения, которое Проект безжалостно принес себе в жертву, питаться лучше и чаще, Куба превратилась в большой публичный дом, и теперь любой шестидесятилетний европеец, которому в прежние времена приходилось раскошеливаться и тратить заработанные потом и кровью денежки, может без особых трат и усилий, всего лишь в обмен на какой-то жалкий аспирин, переспать с привлекательной самкой. В Европе он не смог бы получить столько удовольствия за всю свою паршивую и несчастную жизнь, ибо там сие вступает в противоречие с законом спроса и предложения; законом не слишком революционным, но в гораздо большей степени соответствующим правилам рынка, а также тому, что называется свободой волеизъявления.

Такова Гавана: рай под звездами для того, кто сумел хорошо устроиться. А иных здесь попросту хватают за яйца. Мой отец принадлежал этой второй категории, о чем он, впрочем, скорее всего, и не догадывался. Но он, несомненно, был предвестником, отважным первопроходцем, пионером среди тех, кто вступил на путь всеобщего карибского наслаждения.

В те времена, незадолго до моего появления на свет, кубинские секретные службы еще не отдавали себе отчета в том, что на них вот-вот хлынет золотой поток из капиталов тысяч европейских граждан, у которых были родственники, в свое время эмигрировавшие на Кубу, и которые хорошо помнили их рассказы об этой удивительной стране, полной луне над нею и ее бескрайних кофейных плантациях, знойных мулатках и необычных переливах чувств и эмоций… И вот теперь все это только и ждало момента, чтобы предложить себя алкавшим острых ощущений европейцам при попустительстве или даже по указке Революции, которая в обмен просила лишь твердую валюту, желательно, конвертированную в доллары.

Как только секретные службы осознают это, они тут же приступят к эксплуатации сей золотой жилы. Моя мать тоже была первопроходцем. Она влюбилась в моего отца сразу, едва только увидела его, такого стройного и светловолосого. Она разглядела его с немыслимой высоты своих каблуков танцовщицы кабаре и тут же рухнула наземь. В то время она выступала на роскошной сцене, единственной в своем роде, настоящем рае под звездами. Моей матери, бедняжке, не следовало бы никогда покидать этот рай. Моя мать, негритянка, дочь негритянки, которая в свою очередь была дочерью негритянки, черной-пречерной негритянки из народности лукуми, была самой высокой из всех негритянок, выступавших в составе труппы кабаре Тропикана. Вы только представьте себе, каково было падение.

Мой отец, белый галисиец, сын белого и весьма предприимчивого галисийца, который, в свою очередь, был сыном чистокровного галисийца… прибыл на остров, не зная, что встретит там истинное наслаждение. В университетские годы, непродолжительные и не слишком для него успешные в академическом плане, он проникся идеями Революции, которую возглавил (а впоследствии и обезглавил) бородатый команданте, первоначально привлекший на свою сторону столько адептов. Мой отец был лишь одним из них.

Мой отец отправился на Кубу делать революцию и принимать участие в сафре. Однако весь его энтузиазм испарился, пока он катил шестьсот двадцать шесть тачек кирпича. Его заставили заниматься этим в первые же выходные, которые он провел на острове. Неизвестно, на которой по счету тачке он полностью разочаровался в революционной идее, но не подлежит сомнению, что это случилось именно во время перевозки кирпича. Он сбрасывал кирпичи на землю, и вместе с ними в землю утекали последние капли его иллюзий. Вот так обыденно все это и произошло.

Нетрудно представить себе, каким образом моему родителю удалось убедить своего отца в необходимости поездки на Кубу. Отцом двигал революционный пыл, его дух был воспламенен идеями вдохновенного труда на благо кубинского народа, и мой дед счел возможным разрешить юноше это путешествие, взяв на себя все расходы. Впрочем, он знал, что ему в любом случае следует сделать это по причине гораздо более простой и понятной. И причина эта заключалась в воспоминаниях о счастливых днях, проведенных им на углу улиц 23 и Л., где в жаркие полуденные часы он наслаждался мороженым в кафе Коппелия, или же о прохладном ветерке, овевавшем ночи кабаре, в котором много позже суждено было познакомиться моим родителям, настоящего рая под звездами, это уж точно.

Мой дед посещал это кабаре не так уж много лет тому назад, по крайней мере, так ему казалось: вскоре после Испанской гражданской войны, когда он мог там послушать теплый хрипловатый голос Ната Кинг-Кола, или бархатный баритон Мориса Шевалье, звучавший лукаво и слегка блудливо; а могучие руки моего деда в это время обнимали за талию девушек, словно выточенных из черного дерева и безумства.

И пока отец моего отца предавался сим утехам, моя белая бабка тосковала по нему в далекой древней Галисии. Да, супруга этого уже далеко не молодого человека тяжко вздыхала в маленькой зеленой стране, которую покинул ее любимый. Ибо мой дед уехал неожиданно, собравшись в срочном порядке, влекомый властным зовом, не имеющим ничего общего с пламенным зовом сельвы. Его призвал древний глас, который настойчиво побуждает нас предаться той примитивной похоти, что обитает внутри всякого человеческого существа.

Тогда мой отец еще не знал, что память часто несет в себе отзвуки древнего эха, тени поступков, совершенных предками, о существовании которых ты и не подозревал; они таятся в нас, пока в какой-то момент вдруг не вырвутся наружу, внушая нам простую и непреходящую истину, согласно которой нет ничего плохого в том, что мы время от времени отвечаем на вечный зов предков.

Именно так, а не иначе начинается моя правдивая история: мой отец прибыл на Кубу для участия в революционном труде, еще не подозревая, что очень скоро он покинет сафру. Об этом мне поведал мой дед, весело хохоча и утверждая, что от рабства, в которое революция повергает своих детей, коих потом она сама же и пожирает, его сына освободил древний дух предпринимательства, свойственный нашей семье, и характерный для нас прагматизм.

– Сначала на него подействовала эта жуткая тачка, потом увиденная им повсюду бесхозяйственность, – нравоучительно заявил старик, и я не осмелился ему возразить.

Затем он продолжил:

– А знаешь ли ты, что выражение сделать сафруна Кубе означает разбогатеть, – спросил он, хитровато глядя на меня.

Разумеется, я это знал. Мне об этом говорила моя бабка, произнося слова своим напевным, теплым говорком, характерном для языка йоруба, то есть лукуми, на котором до сих пор говорят на Кубе. Ведь лукуми – это тональный язык, вроде китайского, где тон – обязательная характеристика слога; он располагает звуками, которые европейцам могут показаться достаточно сложными: например, «п», произносимый как «кп», или «ш», который произносится наподобие галисийского, а, может быть, английского, или даже скорее похож на более манерный французский звук. В языке моих предков лукуми, как и в испанском, ударение в слове обычно ставится на предпоследнем или последнем слоге. Поэтому он звучит несколько необычно. Я и теперь с удовольствием вспоминаю неспешный, нежный говорок матери моей матери. Она часто рассказывала мне о времени молотьбы, обычно противопоставляемом мертвому сезону. Для моего же отца «молоть» означало печатать пропагандистские листовки, декларации и памфлеты, а также призывы к всеобщим мирным забастовкам в тревожные годы его обучения во франкистском университете и опасной подпольной работы.

Старый козел в тот день злорадствовал как мог, надсмехаясь над несбывшимися мечтами моего отца. Как же он меня достал! Я тогда был еще очень молод. Боже, как только могло случиться, что я так беззаветно полюбил этого старого наглеца и пройдоху, способного надругаться над памятью моего отца! Ведь он прекрасно отдавал себе отчет в том, что все можно было преподнести по-другому, оставив мне об отце иную память, вовсе не историю крушения его надежд. Впрочем, в какой-то момент он все же заговорил по-другому, благоразумно сменив при этом выражение лица:

– Он пришел в отчаяние, увидев, что эти чванливые мальчишки из Гаваны учат тому, чего сами толком не знают. И совсем пал духом, наблюдая, как они губят богатства страны.

В этот момент нетрудно было понять, что он восхищается поведением моего отца. Тем временем он продолжал говорить о том, что мне и так было известно.

– Он впал в глубокую депрессию, поняв, что уже во время первых же сафр они принялись губить, возможно, сами того не понимая, экономику революции; уже тогда медленно и неотвратимо стала развиваться вся их бюрократическая, чиновничья экономическая система, – говорил мне мой дед.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю