Текст книги "Лукуми"
Автор книги: Альфредо Конде
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
2
Но как бы то ни было, дни, о которых идет речь, были довольно счастливыми. Жизнь, посвященная учебе, не только никогда меня не пугала, но, напротив, притягивала. Я всегда получал удовольствие от процесса познания, возможности проникать в тайны бытия; хотелось бы думать, что так происходит и сейчас, ибо я не только истинный внук своей бабки, но и невольный наследник грез, что на протяжении многих поколений питали устремления моей семьи со стороны отца. Чтобы созидать, нужно обладать воображением. Так получается, что чем больше ты знаешь слов, тем более совершенными и наполненными будут твои грезы. Об этом уже столько раз говорили, что мне стыдно вновь повторять это, но так оно и есть.
Революция предоставляла мне возможность учиться и получить образование на самом высоком уровне. Как я мог отказаться от этого? О семье моего отца мне почти ничего не было известно. С тех пор как мы получили сообщение о его кончине, я мог лишь догадываться, что они не считают меня своим и видят во мне лишь человека, которому должны время от времени высылать денежный чек. Больше я ничего о них не знал и даже представить себе не мог своего деда. Я уже так привык, что ничего не знаю о своем черном дедушке, что вполне мог обходиться и без белого.
Чек доходил по каналам далеко не всегда легальным, подчас неэффективным и почти всегда ненадежным, но выходили они не на меня, а на мою мать или бабку. Совершенно очевидно, что деньги с чека решали многие наши проблемы и делали наше положение гораздо более стабильным. А посему воспринимались как манна небесная, как следствие стороннего, магического, почти божественного вмешательства, которое никак не зависело от нашей воли и поэтому принималось как результат действий неведомого существа, у которого и лица-то не было, что уж говорить о запахе или чувствах.
Всякий раз, когда я узнавал о получении такого чека, в моем сознании возникала некая сложная абстрактная фигура, сотканная из теней, которую я называл «семья». Она была образована из загадочных существ, лишенных лиц, но этого было достаточно, чтобы постепенно она начинала становиться частью моего воображаемого мира. Я стал все чаще мысленно обращаться к ней всякий раз, когда у меня возникали какие-то сомнения, не понимая при этом толком, зачем я это делаю. Таким странным образом «семья», безымянная и далекая, бесформенная и чужая, стала частью моего я.
Мне не слишком нравилась моя жизнь, для этого были все основания, и я часто думал, что где-то существует иной воздух, иной способ познания вещей, иной, отличный от окутывавшего меня, свет, иные места, где люди не имеют ничего общего с живущими рядом со мной. И мне страшно хотелось познать тот другой мир. Но даже и в эти мгновения «семья» продолжала оставаться чем-то расплывчатым и чужим.
Я предполагал и, думаю, не без основания, что мог бы сменить место тогдашнего обитания, если бы располагал большими деньгами или властью, которая, похоже, была мне заказана по причине моего происхождения, я имею в виду лукуми. Другой путь я видел в культуре и образовании. Деньги, власть или культура. Денег у меня не было. Таким образом, мне оставался лишь путь знаний, то есть овладение науками. Еще, разумеется, оставалось искусство, но эта стезя казалась мне слишком изменчивой, в наибольшей степени подверженной различным веяниям. Коль скоро Революция предоставляла мне возможность учиться, буду учиться.
Я не смог, не сумел и, возможно, не захотел бы пойти по этому пути, если бы не мой внутренний прагматизм, похоже, свойственный мне от рождения, по крайней мере, так мне хочется думать; по всей видимости, я был наделен им в компенсацию за то, что лишен уверенности в себе. Но, может быть, речь идет всего лишь о высокой способности приспособления к окружающей среде, которая, полагаю, тоже обусловлена не чем иным, как чистым прагматизмом.
Я говорю это, потому что решил посвятить себя учебе, зная, что для этого мне придется стать хорошим пионером, что, в свою очередь, представлялось мне достаточно сложным, хотя с самого начала я старался подчинить достижению цели всю свою волю. Я решил использовать сложившуюся ситуацию, стараясь извлечь из нее все, что только возможно. Ну, а кроме того, мы все-таки занимали в существовавшей системе привилегированное положение. И я знал это.
Во время каникул нас обычно отправляли в лагерь. Должен признать, что несмотря на все старания, я так и не стал особенно активным пионером. Видя во мне отсутствие склонности к общественной работе, мои начальники обычно мирились с ним, относя его на счет безразличия, которое считали свойственным артистическим натурам и интеллектуалам, не говоря уже о неграх, и это меня спасало. Как спасал меня и мой дядя– горилла,наличие которого помогло мне занять важное место если не на зоологической шкале, то в животном царстве уж точно. Всякий раз, когда это было возможно, я старался избегать разного рода коллективных мероприятий, с самого начала вызывавших у меня резко негативное отношение и даже отвращение. Именно поэтому теперь я не в состоянии вспомнить многие, а лучше сказать, большинство из них.
Существовала игра, обязательная для всех дружин. В Советском Союзе ее называли Зарница, а на Кубе, я не помню точно, то ли Фестиваль молодежи,то ли Детские олимпийские игры.Помню, что она состояла из спортивных соревнований, но особого рода, больше похожих на военные состязания. Они проводились на всем географическом пространстве, которое Радио Ребельдев те времена, не знаю, как сейчас, провозглашало Свободной Территорией Америки, употребляя труднообъяснимый эвфемизм, если учитывать широкое семантическое поле, которое он охватывает. Сие утверждение, определение или лозунг, звучало по несколько раз на дню на всем обширном пространстве, охваченном волнами революционной радиостанции. Куба, Свободная Территория Америки. Вот так.
Каждый поселок, каждая деревня, каждый город выбирали лучшую дружину. Я никогда не участвовал в подобных играх, поскольку не умел хорошо бегать и прыгать. Но я помню, что победители становились настоящими героями, их показывали по телевидению и упоминали даже в Гранме.Они вызывали у меня зависть, в которой я только теперь могу признаться: ведь я всегда хотел быть одним из них. Теперь же я рад, что этого не случилось. Спаслись лишь те, кто стал известными спортсменами, игроками в бейсбол или баскетбол, я же никогда не смог бы достичь таких результатов, так что теперь я пребывал бы в весьма плачевном положении.
Тем не менее, в летних лагерях мне побывать довелось, хоть и не очень много. Лето я предпочитал проводить в семейном кругу, со своими бабкой и дядей, особенно если они переезжали в Матансас и брали меня с собой. Тогда я вновь возвращался к жизни в боио, отдыхая от революции, погрузившись в созерцание жизни, далекой от доктрин и принципов, которые мне внушали, вернее, пытались внушить в учебном заведении, куда меня перевели.
Мне уже исполнилось десять лет, когда моя мать, гораздо более разумная и практичная, чем до сих пор можно было заключить из моих слов, решила, что настало время приучать меня к коллективизму,к тому способу существования, который наша тогдашняя жизнь предоставляла нам в качестве единственно возможного. Она имела в виду, что для меня настал момент социализироваться и перестать быть тем замкнутым и нелюдимым типом, каким я был до сих пор…
На протяжении человеческой жизни предвестия о том, какой ей предстоит стать, и о сопутствующих ей превратностях, как правило, изменчивы. Моя мать смогла разглядеть, что на Кубе все будет протекать так, как в других местах, но только медленнее. То, что предвещала мне моя судьба, мне удалось заполучить значительно позднее, чем хотелось бы. Но я быстро, слишком быстро понял, что средства часто уже сами по себе представляют цель.
Именно таковы были обещания Революции. Они сами по себе являлись целью. Их конечная задача состояла в том, чтобы в них же нас и убедить; то есть заставить нас принять те средства, которые использовала Революция, дабы убедить нас в них. И так далее. Я был еще ребенком, но сия цепочка представлялась мне не только очевидной, но и невыносимой. Но в то же время я чувствовал свою значительность, свое превосходство, и это все компенсировало. Разве я не был счастливчиком? Ну, так что же вы еще хотите!
Когда я приезжал в наше боио, другие дети спрашивали меня, где находится Гавана, сколько до нее от Матансаса, и если я, испытывая интуитивный страх перед прямым ответом на задаваемые вопросы, отвечал им, чтобы они спросили у своих родителей, их удивленные лица говорили мне, что их родители тоже этого не знают, что они не могут свободно перемещаться по территории своей страны, им, собственно, и в голову такое не приходило; а если это могли делать мы с бабушкой, то лишь благодаря привилегиям, предоставляемым нам положением моего дяди-телохранителя. Я был счастливчиком, который мог свободно переезжать из Гаваны в Матансас и обратно, да еще за счет партии. А, кроме того, сопровождать бабушку во всех ее перемещениях.
Взирая теперь на все с того огромного расстояния, на которое меня забросила жизнь, я не удивляюсь выводу, к которому в определенный момент пришла моя мать; я ведь действительно рос индивидуалистом. Она была права. Доводы, проистекающие из всего того, о чем я вам уже поведал, заставили маму прийти к необходимости выстроить мою личность таким же образом, как она сформировалась у моего дяди: сделать ее прочной и компактной, словно железобетонный блок. Иными словами, все во имя коллектива и на благо личности; но личности особой: Команданте. Когда я выразил матери несогласие с подобной позицией и она сообщила об этом моему дяде, меня отправили в пионерский лагерь.
Все оказалось не так-то просто. Я сбежал оттуда через две недели, сославшись на неожиданную болезнь своей родительницы. Среди моих оправдательных объяснений фигурировало, в частности, следующее: недомогание моей матери явилось следствием того, что она по требованию партии, решившей укрепить отношения с гражданами страны восходящего солнца, зачала ребенка от развратного японца. Она якобы была специально отобрана, как когда-то и в случае с моим отцом, в качестве одной из ответственных за упрочение этих связей, за тесное и весьма недвусмысленное сближение с представителями вышеозначенной нации. Сие сближение вызвало у нее расстройство желудка, причем чрезвычайно сильное. Как мне пришло в голову объяснять свой побег с помощью подобной аргументации, я до сих пор не понимаю.
Мои доводы вызвали довольно сильный шок среди самых благочестивых единоверцев моего дяди, и гораздо более благодушную реакцию среди коллег моей матери, которые, возможно, по причине принадлежности к актерской братии, были практичнее и ближе к реальной жизни. Но как бы то ни было, мои родные отступились и больше не отправляли меня в лагерь, пока мне не исполнилось пятнадцать лет. А тогда я уже получил удовольствие от его особой атмосферы. Мне уже начинали нравиться девочки, а там они были со всего мира. Это случилось незадолго до того, как меня послали в Великую Мать Россию.
Лагерь, куда меня направили, был для тех, кого прочили в пионерскую элиту. Он был расположен на так называемом острове Молодежи, который ранее был известен как Сосновый остров, а еще раньше – как остров Пиратов, хотя когда там обитали настоящие пираты, то есть когда его посещали Дрейк, Баскервиль и Морган, они обычно называли его островом Попугая. Предполагается, что именно этот остров вдохновил Стивенсона на написание романа «Остров сокровищ». Но мы, кубинцы, называем его просто Остров, и этого вполне достаточно, чтобы все понимали, о чем идет речь.
Меня, к сожалению, доставили туда на самолете, а мне хотелось бы приплыть туда на катере. Итак, я приземлился в аэропорту Кабрера Мустельер,в пяти километрах к юго-востоку от Новой Хероны, вместе с группой других пионеров, из которых в будущем должна была выйти парочка-другая министров, университетских профессоров, интеллектуалов, писателей.
Я предпочел бы приплыть туда по морю, возносясь над водой, паря в воздухе на какой-нибудь кометесоветского производства, стоявшей на приколе в Сурхидеро-де-Батабано, на юге провинции Гавана. Мне бы хотелось усесться на одну из скамеек, размещенных на открытой палубе посредине судна, и на протяжении двух часов, за которые катер преодолевает шестьдесят с небольшим миль, отделяющих Сурхидеро от Новой Хероны, созерцать море. Но этого не случилось. Мне очень жаль. Когда-то таких комет было пятнадцать, а теперь, насколько мне известно, осталось только три. В 1997 году две из них по непонятной причине столкнулись. И полностью разрушились. Тридцать узлов – отличная скорость для судна, которое перевозит сто восемнадцать пассажиров.
Лагерь располагался на восточном побережье острова, оттуда открывался замечательный вид на залив Батабано и архипелаг Канаррео, где было полно пеликанов и игуан, а также черепах, кротких и ленивых, которые обычно выползают погреться в первых утренних лучах солнца, неподвижно разлегшись на мелких коралловых камушках. Остров, несомненно, был настоящим оазисом блаженства. Думаю, именно там я впервые влюбился. Правда, я толком не знаю, влюбился ли я в нее или в ее иссиня-черную, такую необычную кожу. Пожалуй, я расскажу о ней, вдруг ей доведется когда-нибудь прочесть то, что я сейчас пишу.
На Остров приезжала молодежь со всего света, из стран, которые принято называть Третьим миром. Там юноши и девушки проходили не только учебную, но также политическую и военную подготовку. Приезжали молодые люди из Западной Сахары, Мозамбика, Кореи, Алжира, Родезии, Конго, Анголы; они стекались туда в надежде в будущем превратиться в революционных лидеров своих стран. Настоящая мозаика культур и этносов. Присоединившись к нам, не менее разнородным, она становилась поистине многоцветной и очень живописной.
Я прибыл на Остров в воскресенье, и когда я увидел, как ребята скользят среди растительности, обучаясь тактике партизанской борьбы, играя в солдат, постигая основы военного дела, которое навсегда оставит на них свою отметину, на меня это произвело неизгладимое впечатление. Они приезжали туда надолго. Причина столь длительного пребывания состояла в больших расстояниях, высокой цене переезда, убежденности в том, что, оторванные от своих корней, они вернутся на родину уже должным образом овладевшими различными искусствами, которые там преподавались, а также уверенности в том, что пока они на Острове, они обеспечены едой и учебой.
Моя первая любовь с ее иссиня-черной кожей принадлежала к одной из этих далеких элит, возможно, к самой дальней, и она проводила на Острове лето, только лето, а не долгие годы. Это было ее второе лето в лагере, и я был ее третьей любовью, по крайней мере, так она заверила меня со всем своим тогда еще не растраченным революционным пылом. Боже, как я любил ее! Она открыла мне мир. Но об этом я не буду вам рассказывать.
Нас поднимали с первыми лучами солнца, и мы тут же должны были бежать к умывальникам. Иногда наш неуклюжий в столь ранний час бег прерывался остановками для дыхательных упражнений и судорожных гимнастических движений, по всей видимости, шведских, весьма и весьма странных. Затем мы завтракали. К девяти часам нас строили на пионерскую линейку для поднятия флага, а до этого успевали сообщить об ожидавших нас в тот день заданиях и о девизе, под которым они будут осуществляться, не забыв при этом заострить внимание на необходимости поддержания боевого духа, наполнявшего наши сердца, всегда готовые самоотверженно откликнуться на зов отечества, без остатка отдавая себя борьбе за освобождение пролетариата, обещанное Революцией. Родина или смерть. Это было очень трогательно.
Затем мы немедленно приступали к спортивным соревнованиям; как-то раз наш пионервожатый сказал: mens sana in corpora sano [3]3
В здоровом теле здоровый дух (лат.).
[Закрыть], но потом прошел слух, что сие утверждение могло доставить ему большие неприятности, не вмешайся директор лагеря, терпимо и с пониманием относившийся к человеческим слабостям.
После спортивных соревнований мы сразу же отправлялись на пляж. Купались в теплых водах такого яркого цвета, что их отражение окрашивало в зеленые тона ослепительно белые грудки чаек, пролетавших над нашими головами, и мы смотрели на них, завороженные чудом преломления цвета в их перьях. Потом мы обычно направлялись прямо через заросли или по утрамбованным грунтовым дорожкам к зданиям, в которых проживали в течение всего года наши зарубежные товарищи.
Тот же слегка слащавый пионервожатый, у которого однажды вырвалось латинское выражение, заметил нам, что еще философы древней Греции практиковали метод обучения на ходу, состоявший в том, чтобы во время ходьбы учиться вести диалог. Как видите, он был весьма образованным человеком. Это его второе вторжение в классический мир не повлекло за собой никаких неприятных последствий, и он улыбался счастливой улыбкой, довольный сим откровенно буржуазным и декадентским замечанием.
После обеда наступал так называемый мертвый час; час, который мы, все-таки карибские жители и потомки испанцев, посвящали сну или просто валялись в койке, ибо с наступлением удушающей послеполуденной жары состояние ленивой прострации было подлежавшей обязательному исполнению нормой.
После мертвого часаили, если хотите, сиестывновь наступало время занятий; сначала урок физкультуры, а сразу после него – вышеупомянутая образовательная прогулка, порция перипатетизма, столь необычная, что ее вполне можно было бы назвать революционным блюдом на заказ, ибо это менее всего походило на банальный комплексный обед. Затем нас вновь выводили на вечернее построение, теперь уже для спуска знамени, после чего мы ужинали.
После спуска знамени и завершения ужина, когда трудовой ритм, в котором мы пребывали до этого мгновения, шел на спад, а боевой дух, воодушевлявший нас весь этот счастливый день, несколько утихал, мы обсуждали дневные события и готовились разжечь костер. К сожалению, это случалось не каждый вечер, не регулярно и не слишком часто и всегда служило наградой за те особые моменты, когда наш дух возносился к самым высоким вершинам революционной эпики, или же своего рода компенсацией за трудности, которые пришлось претерпеть нашим юным пионерским душам в процессе революционной подготовки.
О, эти костры, радостный огонь пионерского лагеря, любовь, зарождавшаяся в трепещущем свете пламени! Мне непросто было разглядеть во мраке мою возлюбленную, и это несмотря на то, что я с детства привык различать в темноте бабку и маму благодаря их великолепным, ослепительно белым зубам. Я и сейчас с трепетом вспоминаю, как сверкали глаза моей возлюбленной, как в свете полной тропической луны блестели ее щеки, ее губы, огромные, как океан, в миг, когда становится возможным любое чудо.
Однако несмотря на вечерние костры и прочие лагерные забавы, три месяца на острове с его иссиня-черной любовью казались мне бесконечными. Некоторые мои товарищи, с которыми я позволил себе быть откровенным, отнеслись к моим признаниям враждебно, говоря, что их здесь очень хорошо кормят и они намерены использовать весь отпущенный им срок до последнего дня; они даже готовы были донести на меня, а если не на меня самого, то на недостаточно проявляемый мною революционный пыл. По-видимому, кто-то из них так и сделал. Когда до окончания каникул оставался почти месяц, мне показалось, что меня вот-вот отправят обратно в Гавану. Но это были напрасные надежды.
Мое безразличие – а оно было мне свойственно изначально, ибо я никогда не проявлял ни в чем особого усердия, не был готов ревностно служить идее, никогда не болел ни за одну команду и не выступал ничьим особым приверженцем – было отнесено на счет моей влюбленности. Благодаря этому, а также тому, что моему дяде подобное безразличие тоже, судя по всему, было свойственно, мое вялое участие в летних лагерно-революционных занятиях воспринималось моими вожатыми с определенной долей терпимости, я бы даже сказал, товарищеской снисходительности Теперь-то я понимаю, что причиной этого были мои родственные связи.
Ну, а кроме того, следует признать следующий неоспоримый факт, То, что однажды ночью нас с моей иссиня-черной негритянкой застали в самый разгар лирико-любовного неистовства, на много пунктов подняло мои революционные акции; ведь это все-таки Куба, а самец всегда остается самцом, черт побери.
3
Пару лет спустя, когда мне объявили, что я наконец еду в Москву, я не мог в это поверить. Мне представлялось невероятным, что я включен в ограниченную группу людей, объявленных светлыми умами, которым в дальнейшем суждено войти в самые высокие партийные органы. Я никак не мог поверить, что столь высоко могли оценить меня, какого-то там мулатика, сына разгульного галисийца и столь же презираемой, сколь и желанной негритянки, племянника слегка глуповатого, но благородного и верного, как сторожевой пес, телохранителя. Неужели я действительно был столь умен, как они предполагали, или же это моя молчаливость и загадочный взгляд, с помощью которого я уже тогда пытался вводить всех в заблуждение, изображая наличие знаний, которых у меня не было, сумели обмануть их?
Я долго с недоверием относился к известию о том, что оказался в числе избранных. Обычно в подобных чудесных мероприятиях принимали участие дети крупных иерархов и их влиятельных любовниц, обладавшие блестящим умом белые, или спортивно одаренные черные, но никак не такие, как я. Этому противоречило учение Дарвина, и все тут.
Белые вели свое происхождение от конкистадоров. Он были потомками самых воинственных, знатных и умных из них. Естественно и логично, что они унаследовали лучшие качества своих предков, но мало того, из них еще и выжили лишь лучшие. Всегда выживают лучшие. Кроме того, последние революционные десятилетия способствовали тому, чтобы их великолепные качества отшлифовались еще лучше. Доступ к лучшим библиотекам и кладовым богатых буржуазных особняков Старой Гаваны или огромных поместий на сахарных плантациях содействовал тому, чтобы усовершенствовать их тела и души, закаленные дисциплиной лучших колледжей. Разве сам наш Главнокомандующий не был в свое время одним из самых прилежных и любимых учеников отцов-иезуитов? Это что касается белых.
А что можно сказать о черных? Уж они-то представляли собой прямое подтверждение теории Дарвина. Лишь самые физически крепкие, во-первых, выжили во время плавания через Атлантический океан на невольничьих судах, во-вторых, пережили все тяготы рабского труда; наконец, не умерли от косивших их многочисленных тяжких болезней, голода и нищеты. Поэтому те, кто выжил, были могучими атлетами. Они сохранили, а лучше сказать, улучшили свои природные данные, превратились в настоящих роботов из мускулов, великолепные человеческие механизмы, которые революция еще дополнительно усовершенствовала, дав им образование и удовлетворив их многовековой голод; предоставила им жилье и вытащила их из убогих хижин и болот, избавив от лихорадки, от малярии, от слепоты… и от многих душевных болезней.
Я был наполовину белым, наполовину черным и подозревал, что не унаследовал ни одной из добродетелей, на которые мог бы рассчитывать. Мой отец не был потомком конкистадора. Моя мать была танцовщицей, бабка – полуведьмой, и лишь мой дядя оставался доблестным воином лукуми, атлетом, на которого я совсем не был похож. Так чем же объяснить мое включение в десант счастливчиков?
Я был воспитан в системе ценностей, превращавших Кремль в настоящие врата Рая, а Иисуса – в своего рода общего семейного предка, очень доброго, но не более того. Мои святые, мои ангелы-хранители составляли часть номенклатуры,и их звали Брежнев и Хрущев. А божествами, по всей видимости, были Сталин и Ленин. Мне внушали, что Рай на Земле наступит, когда исчезнут классовые различия, а с ними и государство. Мао Цзэдун назвал свое детище «Государством Великой Гармонии». Что же это такое, если не рай?
Моя кровь лукуми призывала меня к тому, чтобы я воспринимал все это как должное. Но моя галисийская кровь заставляла меня сомневаться. В том числе и в самой моей готовности принять все так, как учили меня мои африканские предки. И я усомнился. Усомнился окончательно и бесповоротно.
И теперь эта моя галисийская кровь внушает мне, когда я вижу что-то слишком уж красивое, что подобная идеальная красоты не может быть правдой. Возможно, кто-то подумает, что такой образ мыслей продиктован полностью завладевшей моим сознанием схоластикой. Но он ошибается. Хотя нельзя отрицать, что схоластика в какой-то мере служит мне опорой. Я изначально сомневаюсь в возможности существования идеальной доброты или красоты и в результате оказываюсь способен обезопасить себя от безудержных эмоций, которые могли бы меня захлестнуть. Я уже говорил, что не склонен к проявлению энтузиазма ни по какому поводу.
С другой стороны, моя кровь лукуми тоже определяет мое поведение, и я сопротивляюсь любой форме подчинения, всякого рода ограничению, пытающемуся сломить мою волю, любому неоправданному принуждению. Я недоверчивый галисиец и строптивый лукуми. И ничего тут не поделаешь. Сейчас это уже приобрело окончательный и бесповоротный характер, а тогда, о, тогда… тогда я еще чему-то верил, немногому, но все-таки чему-то; во всяком случае, достаточно для того, чтобы быть тем, кем я был: юношей, только-только оставляющим позади свое детство.
То, что я поеду в Москву, да еще в составе делегации, принимавшей участие в Фестивале молодежи, который на самом деле был чем-то вроде спортивной олимпиады, вызывало во мне попеременно то восторг, то недоверие. Дело в том, что хоть я и отправлялся туда в составе шахматной команды, а шахматы были игрой, в которой я имел несомненные успехи, но две или три допущенные в ходе отборочных игр ошибки поставили под сомнение мою квалификацию. В конце концов, судьи решили вопрос в мою пользу, подозреваю, что по указке сверху.
Мой дядя успокоил меня, заверив, что это награда за мой революционный дух, за продемонстрированные высокие способности и что я еду в Москву не только для того, чтобы пополнить нашу шахматную команду, но и для того, чтобы благодаря мне и другим членам делегации, многие из которых были детьми важных иерархов режима, все узнали, что революция сплачивает силы труда и культуры, разума и спорта, белых и черных, простых и великих на братском фундаменте равенства с представителями всех рас и народностей, сделавших этот мир достойным и пригодным для проживания прежде всего благодаря марксистской науке, ибо все мы братья, все мы пролетарии. Вот что он мне тогда сказал.
– И ты должен использовать эту возможность. Обязан использовать! Ты меня слышишь, негр? – почти кричал мне дядя, возможно, желая таким образом дать понять, что он тоже знаком с реальностью нашей жизни.
Университет Патриса Лумумбы был открыт в 1960 году, и две трети его студентов были выходцами из стран Африки, Азии и Латинской Америки. Русским удавалось попасть туда с большим трудом. Как это происходило и в других революционных широтах сего обширного мира, они должны были принадлежать семьям партийных боссов, быть лояльными по отношению к режиму и активно заниматься комсомольской работой; иными словами, они должны были быть «настоящими борцами идеологического фронта» и не совершать никаких глупостей, ибо только в таком случае могла быть сохранена их революционная целостность при постоянном контакте с иностранцами, то есть с такими, как я.
До 1982 года Университет располагался в старом военном корпусе, но когда я приехал в Россию, уже существовал новый университетский городок площадью более семидесяти гектаров, построенный на улице Миклухо-Маклая. К настоящему времени в нем прошли курс обучения более тридцати тысяч специалистов, работающих в ста пятидесяти шести странах мира. Теперь это учебное заведение называется Университет Дружбы Народов.
Должен признать, что идея была прекрасной, и она освещала мир, а вместе с ним и населяющие его души, и этот свет вел за собой всех, кто попадал на вышеупомянутую улицу Миклухо-Маклая в дни праздника солидарности трудящихся, когда по ней проходили колонны иностранных студентов. Впрочем, иностранцы там встречались всегда, не только в праздничные дни. Но праздничные дни – совсем другое дело. Тогда барабаны и флейты парней вроде меня, мулатов или черных как уголь наполняли радостными ритмами воздух дворов района Беляево, где находится улица, носящая имя русского путешественника. Думается, Миклухо-Маклай и сам с удовольствием подарил бы ей свое имя, чтобы жители района не испытывали страха перед революционными чернокожими собратьями, такими, как я, как не боялись его самого воинственные папуасы, полностью ему доверявшие. Эта мысль посетила меня вскоре после приезда в Москву.
По прошествии нескольких месяцев мои мысли направятся в иное русло. Я стал подозревать, что если Миклухо-Маклай действительно мог руководствоваться гуманными соображениями, то Патрис Лумумба, пожалуй, мог бы дать свое имя университету с тем, чтобы увековечить в памяти студентов идею о том, что борьба против мирового империализма вредна для здоровья и по ее вине ты вполне можешь лишиться головы. Добившись независимости для своего родного Конго, Лумумба вскоре погиб. И хотя прошло уже столько лет, эта ироничная мысль не покидает меня.
Путешествие было очень утомительным, но захватывающим. Позволю себе не останавливаться на том, что ему предшествовало. Близость предстоящего отъезда резко усиливало мое душевное волнение всякий раз, как бабка брала меня с собой в поездках из Гаваны в Матансас и обратно. Я недавно упомянул, что в тот год я только-только оставлял позади свое детство; теперь наконец-то можно было сказать, что я перестал быть ребенком. Я уже был мужчиной, но мужчиной молодым и незрелым, способным из-за какого-то путешествия лишиться сна.
Едва мы оказались на борту самолета Туполев, вознесшего нас к небесам из аэропорта Хосе Марти, наша нервозность прорвалась наружу песнями. И в небесах зазвучал советский «Марш пионерских дружин»:
Заветы Ленина храним мы с честью,
Идем за партией, шагаем в ряд,
Наша дружба вовек нерушима,
И костры наши ярко горят,
Мы идем за дружиной дружина,
Мы идем за отрядом отряд.
Нас охватил такой восторг, такое вдохновение! О, как нас воспламеняли четкие и ясные фразы этого текста, который я уже начинаю постепенно забывать! У нас было много песен, и немало еще предстояло выучить, но все они повествовали об одном и том же. Гимн Молодой Гвардии, например, утверждал: