Текст книги "Сен-Map, или Заговор во времена Людовика XIII"
Автор книги: Альфред де Виньи
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Оттого, что язык можно обжечь, понял?
– Нет, не понял.
– Ну, и я не понимаю; а горожане говорят, что лучше помалкивать.
В ответ ему последовал взрыв хохота.
– Ну и простофиля же! Слушает, что говорят горожане!
– Видно ты слушаешь их болтовню, значит, тебе делать нечего,– подхватил другой.
– Видно, ты не знаешь, молокосос, что говаривала моя мать,– важно продолжал солдат постарше, многозначительно и сердито опустив взор, чтобы привлечь к себе внимание.
– Откуда же мне знать, Носогрейка? Твоя мать, вероятно, умерла от старости еще прежде, чем родился мой дед.
– Ну так слушай, молокосос, я тебе скажу. Во-первых, знай, что моя мать была почтенная цыганка и сопровождала полк карабинеров де Ларока, как сопровождает меня мой пес Пушка, которого ты тут видишь; она носила при себе водку в склянке, подвешенной на шее, и пила ее не хуже, чем любой из нас; у нее было четырнадцать мужей, все военные, и умерли они все до одного на поле сражения.
– Вот это женщина! – прервали его солдаты, преисполненные благоговения.
– И никогда в жизни она и словом не перекинулась со штатскими, разве что когда приказывала, сняв квартиру: «Зажги для меня свечку да разогрей похлебку».
– И что же она тебе говорила? – напомнил Гран-Фере.
– Не торопись, молокосос, а то и вовсе не узнаешь; она частенько повторяла: «Солдат лучше пса, но пес лучше штатского».
– Молодчина! Молодчина! Здорово сказано! – закричали солдаты в полном восторге от столь прекрасного изречения.
– И все же,– возразил Гран-Фере.– Штатские правы, говоря, что от таких разговоров язык жжет; вдобавок говорили это не совсем штатские, потому что они были при шпагах и возмущались, что сжигают священника, и я тоже был возмущен.
– А тебе-то что, простофиля, что сожгли священника? – сказал старый сержант, опершись на сошку своей пищали.– Он не первый; ты мог бы вместо него упомянуть кого-нибудь из наших командиров, которых теперь превратили в таких же мучеников; я роялист и высказываюсь смело.
– Тише! – воскликнул Носогрейка. – Послушаем, что скажет эта девка. Роялисты, сукины дети, никогда не дадут позабавиться.
– Что ты вздор мелешь-то,– возразил Гран-Фере,– ты, поди, даже не знаешь, за что стоят роялисты.
– Знаю, отлично знаю всех вас, не беспокойся,– вы стоите за старых, так называемых Князей мира, вы заодно с кроканами против кардинала и соляной пошлины. Вот тебе! Прав я или нет?
– Нет, не прав, старый красночулочник! Роялист – это тот, кто за короля; вот что такое роялист. Отец мой состоял при королевских соколах, и поэтому я за короля,– вот и все. А красночулочники мне не по душе, тут и понимать нечего.
– Ах, ты обозвал меня красночулочником? – возразил старый солдат.– Завтра ты мне за это ответишь. Если бы тебе довелось воевать в Вальтелине, ты так бы не говорил, а если бы видел, как его высокопреосвященство со стариком маркизом де Спинола прогуливались по молу Ларошели, в то время как в них палили из пушек, так ты бы помалкивал насчет красночулочников, понял?
– Бросьте вы перебранку, займемся чем-нибудь повеселее,– закричали им со всех сторон.
Солдаты, шумевшие возле палатки кардинала, стояли вокруг большого костра, который освещал их сильнее луны, хотя она и была очень яркой, а в этой толпе находилась и та, из-за которой они здесь собрались и кричали. Кардинал различил молодую женщину в черном, на голове у нее было белое покрывало; она была босая; ее изящный стан был обвязан грубой бечевкой, длинные четки ниспадали от шеи почти до ног; хрупкими, белыми, как слоновая кость, пальцами она перебирала зерна четок. Солдаты раскладывали по земле угольки, чтобы она обожглась, ступив на них босыми ногами. Эта дикая забава сопровождалась громким хохотом. Пожилой солдат подошел к несчастной с дымящимся фитилем пищали и, приблизив его к подолу ее юбки, хриплым голосом сказал:
– Ну, дурочка, расскажи-ка мне еще разок свою историю, а не то я начиню тебя порохом и ты взлетишь, как снаряд; берегись, я уже не раз это проделывал в прежних войнах с гугенотами. Давай пой!
Молодая женщина серьезно взглянула на окружающих, ничего не ответила и опустила покрывало.
– Не так берешься за дело,– сказал Гран-Фере, залившись озорным смехом,– не знаешь галантного языка; дай-ка я с ней поговорю.– И он взял ее за подбородок.– Сердечко мое,– сказал он,– сделай милость, ненаглядная, повтори еще разок тот славный рассказик, что ты рассказывала этим господам; приглашаю тебя прокатиться по реке Нежности, как говорят парижские знатные дамы, и выпить со мной шкалик водки, я ведь твой верный обожатель, я встретил тебя намедни в Лудене, когда ты разыгрывала комедию, чтобы сожгли бедного малого…
Женщина скрестила руки и, властно посмотрев вокруг, крикнула:
– Прочь отсюда, именем владыки воинства; прочь отсюда, нечестивцы! Между нами нет ничего общего. Я не понимаю, что вы говорите, а вам не понять меня. Идите продавайте поденно за гроши свою кровь земным князьям и предоставьте мне выполнять, что мне велено. Проводите меня к кардиналу!
Грубый хохот прервал ее речь.
– Воображаешь, что его высокопреосвященство генералиссимус примет тебя, босую? – сказал один из карабинеров Моревера.– Сначала вымой ноги.
– Господь сказал: Иерусалим, омой свои одежды и ступай через реки,– ответила она, не разнимая рук.– Проводите меня к кардиналу.
Ришелье громко крикнул:
– Приведите ко мне эту женщину и не приставайте к ней.
Все смолкло; женщину проводили к министру.
– Зачем вы меня привели к военному? – сказала она, увидев кардинала.
Ей не ответили и оставили наедине с министром.
Кардинал подозрительно рассматривал ее.
– Что вы делаете в такое время в лагере, сударыня? И, если вы в здравом рассудке, почему вы босиком?
– Я дала обет. Это обет,– отвечала монахиня с раздражением и порывисто села возле него в кресло. – Я дала также обет ничего не есть до тех пор, пока не найду того, кого ищу.
– Сестра моя,– сказал удивленный кардинал, смягчившись и подойдя к ней, чтобы лучше ее разглядеть,– бог не требует от слабого существа столь суровых лишений и особенно в вашем возрасте, ибо вы, вероятно, еще совсем молоденькая.
– Молоденькая? Да, за несколько дней до этого я была очень молода, но с тех пор я прожила, по крайней мере, две жизни – так много я размышляла и так много выстрадала. Взгляните на меня.
Она откинула покрывало, и перед кардиналом явилось ее прекрасное лицо; его одухотворяли черные, безупречного разреза глаза; но не будь этих глаз, его можно было бы принять за лицо призрака – столь оно было бледно; губы ее посинели и подергивались, ее так знобило, что стучали зубы.
– Вы больны, сестра моя,– сказал растроганный министр; он взял девушку за руку и почувствовал, что она вся пылает. По привычке следить за собственным здоровьем и справляться о здоровье других, он нащупал пульс на ее исхудавшей руке; бурно бившийся пульс свидетельствовал о страшной лихорадке.
– Вы подорвали свое здоровье лишеньями, превосходящими человеческие силы,– продолжал он с большим сочувствием,– я всегда это осуждал, особенно в столь нежном возрасте. Кто же толкнул вас на такое самобичеванье? Может быть, вы пришли сюда, чтобы поведать мне об этом? Говорите спокойно и будьте уверены, что вам помогут.
– Довериться людям? – возразила девушка.– Нет, нет, ни за что! Все они меня обманули; я не доверюсь никому, даже господину де Сен-Мару, хоть ему и суждено вскоре умереть.
– Вот как? – молвил Ришелье, нахмурившись, и горько усмехнулся.– Вот как? Вы знакомы с этим юношей? Не он ли причина ваших бед?
– Нет, нет, он очень добрый и ненавидит дурных людей, это-то его и погубит. Впрочем,– сказал она, внезапно приняв жесткий, свирепый вид,– мужчины – существа слабые, и некоторые дела должны взять на себя женщины. Когда среди израильтян не нашлось доблестного мужчины, появилась Девора.
– Откуда вы знаете такие вещи? – продолжал кардинал, не выпуская ее руки.
– Вот этого я не могу вам сказать,– с трогательным простодушием отвечала молодая монахиня, и голос ее зазвучал особенно ласково,– вы не поймете; всему меня научил и погубил злой дух.
– Кому же и губить нас, как не ему, бедняжка; он подает нам дурные советы,– сказал Ришелье отечески покровительственно, все больше проникаясь к ней жалостью.– В чем же заключались ваши прегрешения? Признайтесь мне, у меня большая власть.
– Нет,– ответила она недоверчиво,– у вас большая власть над воинами, над людьми храбрыми и великодушными; под доспехами у вас, должно быть, бьется благородное сердце; вы старый полководец и поэтому не знаете хитростей, к каким прибегает преступник.
Ришелье улыбнулся; ее заблуждение льстило ему.
– Я слышал, что вы хотели видеть кардинала; чего же, в конце концов, вы ждете от него? Зачем вы пришли?
Монахиня задумалась и приложила руку ко лбу.
– Не помню,– сказала она,– вы слишком долго говорите со мной. Я забыла, а мысль у меня была очень, очень важная… Ради нее я и обрекла себя на голод, который подтачивает мои силы; я должна поскорее вспомнить, иначе я умру, не успев ничего сделать. Да, вот! – сказала она, вынимая что-то из-за пазухи.– Вот моя мысль…– Она вдруг покраснела, и глаза ее неестественно расширились; она продолжала, склонившись к самому уху кардинала:– Я ее вам доверю, слушайте: Урбен Грандье, мой возлюбленный Урбен, сказал мне нынешней ночью, что его погубил не кто иной, как Ришелье; я украла в харчевне нож и пришла сюда, чтобы убить его; скажите, где он.
Кардинал в недоумении и ужасе отпрянул. Он не решался позвать стражу, опасаясь крика и обвинений этой женщины; однако неистовство безумной могло оказаться для него роковым.
– Неужели эта страшная история будет всюду преследовать меня? – вскричал он, пристально смотря на несчастную и обдумывая, как ему поступить.
Они молча замерли друг перед другом, как два борца, которые присматриваются один к другому, прежде чем приступить к схватке, или как легавая и ее жертва, заворожившие друг друга взглядом.
Между тем Лобардемон и Жозеф, вместе ушедшие от кардинала, прежде чем расстаться, некоторое время поговорили возле кардинальской палатки, ибо каждый из них собирался обмануть другого; от последней ссоры их взаимная ненависть еще сильнее разгорелась, и каждый решил погубить другого в глазах хозяина. Когда они, словно в едином порыве, взяли друг друга под руку, оба уже подготовилась к разговору; первым заговорил судья:
– Как вы огорчили меня, достопочтенный отец, тем, что обиделись на невинные шутки, которые я позволил себе только что.
– Что вы, любезный друг, я и не думал обижаться. Надо быть милосердными, милосердие прежде всего! Просто у меня в словах иной раз прорывается святое негодование, когда речь идет о благе государства и преуспевании его высокопреосвященства, которому я предан безгранично.
– Кому же лучше, чем мне, знать об этом, достопочтенный отец, да и вам отлично известно, сколь я предан высокопреосвященнейшему кардиналу-герцогу, которому я всем обязан. Увы, видно, я чересчур поусердствовал, чтобы угодить ему, раз он упрекает меня за это.
– Не тревожьтесь, он не гневается на вас,– сказал Жозеф,– я его хорошо знаю, он понимает, что всякому хочется кое-что сделать для семьи; ведь и сам он превосходно относится к своей родне.
– Вот именно,– подхватил Лобардемон,– и это как раз касается меня; если бы Урбен восторжествовал, моя племянница погибла бы вместе со всем монастырем; вы это сознаете не хуже меня; тем более что она нас не послушалась и, когда ей пришлось говорить, повела себя как девочка.
– Да что вы? При всех, в суде? Душевно сочувствую вам! Как это, вероятно, было вам тяжело!
– Тяжелее, чем думаете! Она позабыла все, что ей внушали во время беснования, допустила в латыни множество ошибок, которые мы по возможности тут же исправляли; а в день судебного разбирательства из-за нее произошла пренеприятнейшая сцена, пренеприятнейшая и для меня и для судей: она стала кричать и упала в обморок. Я ее изрядно проучил бы, будьте уверены, если бы не был вынужден внезапно выехать из города. Но все же, поймите, она мне дорога – ближе нее у меня родных нет, ибо сын мой сбился с пути, и вот уже четыре года, как о нем ни слуху ни духу. Бедняжка Жанна де Бельфиель! Я отдал ее в монастырь, а потом хлопотал, чтобы ее назначили настоятельницей только для того, чтобы все мое состояние досталось этому шалопаю. Если бы я предвидел, по какой дорожке он пойдет, я ни за что не отдал бы ее в монастырь.
– Говорят, она на редкость хороша собой,– продолжал Жозеф,– эта дар, неоценимый для всей семьи; ее можно было бы представить ко двору, и, может быть, король… гм, гм… мадемуазель де Лафайет… кхе, кхе… мадемуазель д'Отфор… сами понимаете… Да и сейчас не поздно об этом подумать.
– Как это похоже на вас, монсеньер… Я называю вас так, ибо знаю, что вы представлены как кандидат в кардиналы; сколь вы добры, что не забываете вашего преданнейшего друга!
Лобардемон продолжал говорить в этом духе, когда они оказались в том месте лагеря, откуда шла дорога к палаткам добровольцев.
– Да хранят вас в мое отсутствие господь и пресвятая дева,– сказал Жозеф, остановившись,– завтра я отправляюсь в Париж, а так как мне придется не раз иметь дело с юнцом Сен-Маром – сейчас наведаюсь к нему и спрошу, как его рана.
– Если бы вы меня послушались, то были бы избавлены от этой заботы,– сказал Лобардемон.
– Увы, спорить не приходится,– ответил Жозеф, глубоко вздохнув и подняв взор к небесам,– но кардинал уже не тот, что прежде; он не ценит благих идей и, если так будет продолжаться – погубит нас.
С этими словами капуцин низко поклонился судье и направился к биваку добровольцев.
Лобардемон некоторое время смотрел ему вслед, а когда убедился, что Жозеф идет именно туда,– пошел, или, вернее, побежал обратно, к палатке министра.
«Кардинал удаляет его,– соображал судья,– значит, он ему опротивел; а я знаю тайны, которые могут и вовсе погубить его. Скажу вдобавок, что он хочет подольститься к будущему фавориту; теперь уж не монах, а я стану любимцем министра. Время самое подходящее – сейчас полночь, и кардинал еще час-полтора пробудет один. Надо спешить!»
Он подошел к палатке стражей, расположенной возле кардинальского шатра.
– Его высокопреосвященство с кем-то беседуют,– нерешительно сказал начальник охраны,– к нему нельзя.
– Пустяки! Вы же видели – я только что вышел оттуда; я должен сообщить его высокопреосвященству важные известия.
– Входите, Лобардемон,– крикнул министр,– входите поскорее, и один!
Судья вошел. Кардинал по-прежнему сидел в кресле; одной рукой он держал руки монахини, а другой сделал судье знак, чтобы тот молчал. Ошеломленный приспешник, еще не разглядев женщину, замер на месте; она же говорила, торопясь высказаться, и смысл тех странных фраз, которые вырвались у нее, отнюдь не соответствовал ее нежному голосу. Ришелье был заметно взволнован.
– Да, я его поражу этим ножом; нож дал мне в харчевне бес Бегерит, но это кол, от которого погиб Сисара. Посмотрите, у ножа черенок из слоновой кости; я пролила над ним много слез. Чудно это, добрый генерал! Я воткну его в горло того, кто убил моего друга, как он сам мне наказывал, а потом сожгу тело. Око за око! Так наказывать сам бог разрешил Адаму… Вы, добрый генерал, кажется, удивляетесь… но вы еще больше удивитесь, если я спою вам его песенку… ту, что он пел мне еще вчера вечером… он явился в тот же самый час, когда запылал костер… вы знаете. В тот час, когда лил дождь, а руки у меня стали горячими, как сейчас, он мне сказал: «Как я провел этих судей в красном… у меня под началом одиннадцать бесов, и я пришел к тебе в самый перезвон колоколов… под алый бархатный балдахин, с факелами, со смоляными факелами, которые светят нам. Ах, что за великолепие!» Вот так он мне поет.
И она затянула на напев De profundis:[15]
Я буду князем адской бездны. Мой скипетр – молоток железный, Горящая сосна – мой трон, Я в серный пламень облачен… И в брак мы вступим невозбранно: Приди и дай мне руку, Жанна.
Не чудно ли, добрый генерал? И я каждый вечер отвечаю ему. Вот послушайте, слушайте внимательно…
До ночи судьи говорили, И вот меня везут к могиле. Но все же я твоя жена. Приди же… Ночь так холодна! Но ты, ты будешь спать со мною, Я саваном тебя укрою.
Потом он начинает говорить и говорит, как пророки и духи: «Горе, горе тому, кто пролил кровь! Разве земные судьи – боги? Нет, они люди, они стареют и страдают, а все-таки они решаются повелевать: «Казните этого человека!» Смертная казнь! Смертная казнь! Что дало человеку право казнить другого человека? То, что судей двое? А если б он был один,– значит, это было бы просто убийство? А ты считай хорошенько: раз, два, три… И вот трое превращаются в мудрецов и праведников! Напыщенные негодяи, наемники! Какое злодеяние! Небеса содрогаются! Если бы ты видела их, Жанна, как вижу я, сверху, ты бы еще не так побледнела! Плоть истребляет плоть! Она живет кровью и сама же проливает кровь! Равнодушно, без злобы! Так же, как ее создал бог!»
Несчастная так кричала, скороговоркой произнося эти слова, что Ришелье и Лобардемон от ужаса долго не решались шевельнуться. Тем временем бред ее все усиливался.
– А судьи и не содрогнулись,– сказал мне Урбен Грандье. – Разве они содрогаются, разве боятся ошибиться? Решается вопрос о смерти невиновного. А пытка? Чтобы вырвать у него признания, ему веревками стягивают руки и ноги; кожа лопается, свисает лохмотьями, обнажаются жилы, багровые, лоснящиеся; кости вопиют, из них брызжет мозг… Но судьи дремлют. Им грезится весна и благоухающие цветы. «Как жарко в камере,– говорит один из них, очнувшись.– А обвиняемый так и не пожелал сознаться! Неужели пытка уже кончилась?» И, смилостившись наконец, он дарует обвиняемому смерть. Смерть! Единственное, чего боятся живущие! Смерть! Неведомое! И он ввергает в это неведомое бунтующую душу, которая будет его там ждать. О, неужели недостойному судье никогда не мерещилось отмщение? Как же он мог уснуть?
Кардинал, и без того обессиленный ознобом, усталостью и невзгодами, вскричал в порыве жалости и отвращения:
– Прекратим, ради бога, эту ужасную сцену! Уведите ее, она безумна!
Несчастная обернулась и, узнав Лобардемона, закричала:
– Это судья! Судья!
А Лобардемон, подобострастно сложив руки, в ужасе говорил:
– Простите, ваше высокопреосвященство, племянница лишилась рассудка; я не знал этого, а то она давно уже сидела бы за решеткой. Жанна, Жанна, скорее на колени! Проси прощения у кардинала-герцога…
– Так это Ришелье?– вскричала она. Несчастная девушка от изумления совсем окаменела; румянец на ее лице сменился смертельной бледностью, вопли – немотой, безумный взгляд, только что метавший молнии, впился в министра и стал жутко неподвижным.
– Уведите поскорее эту больную девушку,– сказал он вне себя,– она при смерти, и я тоже; после казни священника меня преследуют такие ужасы, что, видимо, весь ад обрушился на меня!
С этими словами он встал. Жанна де Бельфиель замерла, растерянная и окаменевшая, с безумным взглядом, приоткрытым ртом, и поникшей головой: эти две неожиданные встречи, по-видимому, исчерпали последние остатки ее разума и сил. Когда кардинал встал, она содрогнулась, заметив, что находится между ним и Лобардемоном, перевела взгляд с одного на другого, выронила из рук нож и медленно направилась к выходу, опустив покрывало; она оборачивалась, с ужасом взирая безумным взглядом на дядю, шедшего вслед за нею, и была похожа на загнанную овечку, которая уже чувствует над собою горячее дыхание волка, готового вот-вот схватить ее.
Они вместе вышли и едва только оказались на воздухе, как взбешенный судья схватил руки своей жертвы, связал их платком и без труда потащил ее за собою, ибо она не издала ни единого звука, ни единого вздоха, а покорно пошла за ним, склонив голову на грудь и как бы погрузившись в глубокое забытье.
Глава XIII ИСПАНЕЦ
Тот настоящий друг, кто с вами деликатен!
Он в вашем сердце все читает без труда.
Вас избавляя от стыда
Пред ним выкладывать все то, что вы скрывали.
Лафонтен
Тем временем совсем иные события происходили в палатке Сен-Мара; за словами короля,– первым бальзамом, пролившимся на его рану,– последовали тщательные заботы придворных лекарей; рана была причинена пулей на излете, которую без труда удалили; раненому было разрешено отправиться в дорогу, все приготовления к отъезду были завершены. До полуночи больного навещали дружески настроенные, сочувствующие ему товарищи; одними из первых пришли маленький Гонди и Де Фонтрай, которые также собирались в Париж; затем явился бывший паж кардинала Оливье д'Антрег,– ему хотелось поздравить счастливого добровольца, удостоившегося внимания короля; обычно монарх бывал с окружающими очень сдержан, поэтому, когда разнесся слух о нескольких похвальных словах, сказанных им Сен-Мару, все приняли это за непреложный знак высокого благоволения и стали приходить к молодому человеку, чтобы поздравить его.
Но вот он наконец остался один, на своей походной койке; господин де Ту сидел возле него и держал его руку, а Граншан, примостившись в ногах, ворчал, говоря, что посетители утомили раненого, которому еще предстоит далекий путь. А сам Сен-Мар мог наконец вкусить сладость покоя и предаться мечтам, которые равно освежают и душу и тело; свободной рукой он тайком сжимал золотой крестик, лежавший у него на груди,– в грезах об обожаемой ручке, которая подарила ему этот крестик и которую он надеялся вскоре пожать. Он только взглядом и улыбкой отвечал на советы молодого чиновника, а сам мечтал о цели своего путешествия, которая являлась в то же время и целью его жизни. Серьезный де Ту ласковым голосом говорил:
– Вскоре и я последую за вами в Париж. Я даже больше, чем вы сами, радуюсь тому, что король берет вас с собою; это начало дружбы, которую надо всячески оберегать, вы правы. Я много размышлял о тайных причинах ваших честолюбивых замыслов и, думается мне, разгадал ваше сердце. Да, любовь к отчизне, которой полнилось ваше сердце в годы отрочества, теперь, вероятно, стала еще сильнее; вы хотите приблизиться к королю, чтобы служить Франции, чтобы осуществить золотые мечты нашего детства. Что и говорить, мысль превосходная и достойная вас! Я восторгаюсь вами, я преклоняюсь. Плените монарха рыцарской преданностью, которая была свойственна нашим отцам, сердцем, преисполненным искренности и готовности на любые жертвы. Внимать признаниям его души, раскрывать перед ним затаенные мысли подданных, смягчать горести короля, говоря ему о доверим, которое питает к нему народ, врачевать раны народа, обнажая их перед его властелином, и, пользуясь положением избранника, восстановить между отцом и детьми отношения, согретые взаимной любовью, которые в течение восемнадцати лет нарушаются человеком с каменным сердцем; подставить себя ради этой благородной цели под грозные удары, которые этот человек из мести будет наносить вам; наконец, пренебрегать вероломной клеветой, ибо она будет преследовать фаворита вплоть до самого подножия престола – такова мечта, вполне достойная вас. Упорствуйте, друг мой, никогда не падайте духом; громко напоминайте королю о заслугах и несчастиях его самых прославленных друзей, которых всячески угнетают; безбоязненно скажите ему, что старинная знать никогда ничего не злоумышляла против него, что, начиная с юного Монморанси и кончая милейшим графом Суассонским, все боролись лишь с министром, а отнюдь не с монархом; напомните ему, что древние французские роды возникли одновременно с его родом, что удары, которые обрушиваются на них, отзываются на всей нации и что если он изведет их, то от этого пострадает и его род, ибо тогда он останется в одиночестве и будет подвержен всем опасностям, которые могут быть порождены временем и событиями, подобно тому как вековой дуб колеблется и шатается от порывов ветра, когда уничтожат лес, который окружал и защищал его. Да,– воскликнул де Ту, воодушевляясь,– это благороднейшая, прекрасная цель; идите неуклонно по этому пути, гоните ложный стыд, гоните щепетильность, которая терзает благородного человека, прежде чем он решится льстить, или, как говорится на придворном языке, угождать. Увы, монархи привыкли к постоянным изъявлениям напускного восторга перед их особами; считайте же лесть новым для вас языком, который необходимо усвоить, языком доселе вам чуждым, но, поверьте, и на этом языке можно говорить благородно, ему тоже дано выражать возвышенные, безупречные мысли.
Слушая пылкую речь друга, Сен-Мар поневоле залился румянцем и отвернулся к стенке, чтобы скрыть свое лицо. Де Ту умолк.
– Что с вами, Анри? Вы не отвечаете; неужели я ошибаюсь?
Сен-Мар глубоко вздохнул и продолжал молчать.
– Разве не эти идеи волнуют ваше сердце? Мне казалось, что я должен о них напомнить, чтобы воодушевить вас.
Раненый взглянул на друга и, преодолев смущение, ответил:
– Я думал, дорогой де Ту, что вы больше уже не станете меня расспрашивать и решили слепо доверять мне. Что за злой дух внушает вам желание так глубоко проникнуть в мою душу? Я отнюдь не чужд идей, которые владеют вами. Кто вам сказал, что они не живут в моей душе? Кто вам говорит, что у меня нет твердого намерения осуществить их на деле даже в большей степени, чем вы излагаете их на словах. Любовь к отчизне, справедливая ненависть к честолюбцу, который угнетает ее и при помощи палача уничтожает древние устои, твердая уверенность в том, что добродетель может быть столь же искусной, как и зло,– вот моя вера, так же, как и ваша. Но когда в храме вы видите коленопреклоненного человека, разве вы спрашиваете у него, какой угодник или ангел хранит его и внемлет его мольбе? Не все ли вам равно, лишь бы он молился у тех же алтарей, которым и сами вы поклоняетесь, лишь бы он готов был, если понадобится, принести себя в жертву ради них. Когда наши предки босиком, с посохом в руке, отправлялись ко гробу господню, разве у них спрашивали, в силу какого обета они собрались в далекий путь? Они бились, они умирали, и люди, а быть может, и сам господь не требовали от них большего; благочестивый предводитель не раздевал их, чтобы проверить, не скрыт ли под их красным крестом и власяницей какой-нибудь другой мистический знак, и на небесах их, конечно, не судили строже только потому, что свою земную решимость они подкрепляли той или иной дозволенной христианину надеждой, той или иной побочной и затаенной мыслью, более человечной и более близкой сердцу смертного.
Де Ту улыбнулся и слегка покраснел, потупившись.
– Друг мой,– возразил он проникновенно,– волнение может повредить вам; оставим этот разговор; не будем ссылаться на бога и небеса, ибо делать этого вообще не следует, и получше укройтесь, а то ночь сегодня холодная. Обещаю вам,– добавил он, с материнской заботливостью укрывая больного, – обещаю больше не гневить вас своими советами.
– Нет, – воскликнул Сен-Мар, невзирая на то что ему было предписано поменьше говорить,– клянусь вам на этом кресте, клянусь пресвятой девой Марией, что скорее умру, чем отступлюсь от плана, который вы сами же наметили сейчас; настанет день, когда вам, быть может, придется просить меня не следовать далее по этому пути. Но будет уже поздно.
– Хорошо, хорошо, усните,– повторил советник,– а если вы все-таки последуете далее, то и я пойду с вами, куда бы это меня ни привело.
Тут он вынул из кармана часослов и стал внимательно читать его; немного погодя он взглянул на Сен-Мара тот еще не спал; де Ту знаком велел Граншану переставить лампу на другое место, чтобы свет не мешал больному, но и это не помогло; Сен-Мар с открытыми глазами метался на койке.
– Что же вы никак не успокоитесь,– сказал де Ту, улыбнувшись,– хотите, я почитаю вам что-нибудь из жития святых, и это вернет вам душевный мир. Ах, друг мой, только здесь, только в этой книге, несущей нам утешение, и можно обрести покой, ибо откройте ее на любой странице, и перед вами неизменно предстанет, с одной стороны, человек в том состоянии, которое только и подобает ему, слабому существу: в молитве и в неведении грядущей судьбы; с другой же стороны – предстанет сам господь, беседующий с ним о его немощах. Что за дивное, небесное зрелище! Что за возвышенная связь между небом и землей! Тут и жизнь, и смерть, и вечность; разверните же книгу наугад.
– Охотно,– ответил Сен-Мар, снова приподнимаясь с какой-то детской живостью,– охотно послушаю, дайте мне открыть книгу. Помните старинное поверье, существующее в нашем родном краю: если развернешь молитвенник шпагой, то на первой странице слева прочтешь свою судьбу, а первый, кто войдет в комнату после чтения, окажет на твою будущность большое влияние.
– Какое ребячество! Ну что ж, давайте. Вот ваша шпага, возьмите… посмотрим…
– Дайте мне самому прочесть,– сказал Сен-Мар, взяв книгу.
Старик Граншан с сосредоточенным видом склонил над койкой загорелую седовласую голову и приготовился слушать. Сен-Мар стал читать; на первой же фразе он запнулся, однако с несколько натянутой улыбкой дочитал страницу до конца:
I. И привели их на суд в Медиолан.
II. И сказал им верховный жрец: станьте на колени и поклонитесь идолам.
III. А народ молчал и взирал на их лица, которые были, как лики ангелов.
IV. Тогда Гервасий взял Протасия за руку и воскликнул, воззрившись на небо и преисполнившись Духа Святого:
V. Брат мой, вижу Сына Человеческого, юн улыбается нам; позволь мне умереть первому.
VI. Ибо боюсь, что увидев кровь твою, не сдержу слез, а они не достойны Господа нашего Бога.
VII. И Протасий ответствовал ему:
VIII. Брат мой, справедливо, чтобы я пострадал после тебя, ибо я старше годами и у меня больше сил, чтобы быть свидетелем твоих мук.
IX. Но сенаторы и народ взирали на них, скрежеща зубами от ненависти.
X. И воины взмахнули мечами, и головы мучеников скатились одновременно на один и тот же камень.
XI. И блаженный святой Амвросий нашел на том месте их прах и силою его сделал слепого зрячим.
– Так как же? Что вы на это скажете?– промолвил Сен-Мар, кончив чтение и обратив взор на друга:
– Да исполнится воля господня; однако не будем ее предугадывать.
– Но не будем и отступаться от своих намерений из-за ребяческой игры, – возразил д'Эффиа нетерпеливо и закрылся накинутым на него плащом. – Вспомните стихи, которые мы с вами декламировали когда-то:
Justum et tenacem propositi virum…[16]
Эти мудрые слова врезались мне в память. Да, пусть вокруг меня распадается вселенная – ее обломки увлекут меня за собою все столь же непреклонным.
– Не будем смешивать человеческие помыслы с небесными и покоримся воле господней, – твердо сказал де Ту.




























