355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред де Виньи » Сен-Map, или Заговор во времена Людовика XIII » Текст книги (страница 4)
Сен-Map, или Заговор во времена Людовика XIII
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:39

Текст книги "Сен-Map, или Заговор во времена Людовика XIII"


Автор книги: Альфред де Виньи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Глава IV СУД

Oh vendetta di Dio, quaffto tu dei

Esser temuta da ciascun che legge

Cio, che fu manifesto agli occhi miei

Dante

О божья месть, как тяжко устрашен

Быть должен тот, кто прочитает ныне,

На что мой взгляд был въяве устремлен![7]

Данте

Несмотря на обычай, введенный кардиналом Ришелье, проводить закрытые судебные разбирательства, судьи луденского кюре решили открыть двери для народа; однако они вскоре в этом раскаялись. Они были уверены, что достаточно одурачили толпу своими ухищрениями, продолжавшимися около полугода; все они желали гибели Урбена Грандье, но им хотелось также чтобы смертный приговор, который они подготовили и который, как сказал добрый пастырь в беседе со своим воспитанником, им приказано было вынести, был как бы утвержден негодованием народа.

Лобардемон являлся своего рода хищной птицей, которую кардинал всегда направлял туда, где ему для осуществления мести требовался надежный и ловкий сподручный, и в данном случае Лобардемон вполне оправдал павший на него выбор. Только одна ошибка была допущена: он разрешил, противно установившемуся обычаю, гласный суд; он намеревался запугать и устрашить; он устрашил, но вызвал отвращение.

Толпа, которую мы оставили у входа в помещение суда, простояла там два часа, в то время как глухие удары молота возвещали о том, что в большом зале наспех делаются какие-то странные приготовления. Наконец стража распахнула тяжелые скрипящие двери, и жадный до зрелищ народ хлынул в зал. Юного Сен-Мара внесло туда со второй волной, и он занял место за пилоном, откуда мог за всем наблюдать, не будучи замеченным. Он с досадой увидел, что группа горожан в черном оказалась рядом с ним; но широкие двери снова затворились, и вся часть помещения, где стоял народ, оказалась в такой темноте, что никого невозможно было узнать. На дворе было еще светло, а в зале уже горели факелы; но все они были сосредоточены в том конце, где возвышался помост с очень длинным столом, за которым разместились судьи; кресла, столы, ступени были покрыты черным сукном и отбрасывали на лица мрачные отсветы. Скамья для подсудимого стояла справа; на черной ткани, которой она была застлана, выделялись вышитые золотом языки пламени, олицетворявшие суть предъявленного ему обвинения. Подсудимый сидел, окруженный стражниками, руки его были но-прежнему скованы цепями, концы которых держали с показным ужасом два монаха; они нарочито шарахались от подсудимого при малейшем его движении, словно держали на поводке бешеного тигра или волка, или боялись, что их рясы вот-вот займутся пламенем. В то же время они тщательно старались заслонить обвиняемого от взоров толпы.

Бесстрастное лицо господина де Лобардемона как бы господствовало над судьями, которых он сам выбрал; ростом он был на целую голову выше остальных, да к тому же сидел в кресле, стоявшем на возвышении; в каждом его взгляде, тусклом и тревожном, содержался приказ. На нем была длинная, широкая красная мантия, на голове – черная скуфейка; казалось, он всецело погружен в разбор бумаг, которые он затем передавал судьям, а те по очереди рассматривали их. Обвинители – все лица духовные – помещались справа от судей; они были облачены в белые стихари и епитрахили; отец Лактанс выделялся среди них простотой своей капуцинской рясы, тонзурой и резкими чертами лица. В одной из лож сидел, желая быть незамеченным, епископ Пуатьевский; остальные ложи были заняты женщинами, скрытыми под вуалями. Перед помостом сновали отвратительные существа – подонки городских улиц; шесть молодых монахинь-урсулинок – то были свидетельницы – брезгливо сторонились их.

Остальную часть зала заполнила огромная, темная, молчаливая толпа; люди цеплялись за карнизы, балки; все они были полны ужаса, который передавался и судьям, ибо ужас этот объяснялся сочувствием обвиняемому. Многочисленные стражники с длинными пиками служили обрамлением зловещей картине этого людского сборища.

По знаку председателя свидетелям предложили удалиться; пристав растворил перед ними узкую дверь. Многие заметили, как настоятельница урсулинок, проходя мимо господина де Лобардемона, на мгновенье задержалась и сказала ему довольно громко:

– Вы обманули меня, сударь.

Но он остался по-прежнему невозмутим. Настоятельница удалилась.

В зале царило глубокое безмолвие.

Один из судей, по имени Умэн – орлеанский судья тайных дел, – важно, но с явным смущением, поднялся с места и стал оглашать нечто вроде обвинительного заключения таким тихим и хриплым голосом, что нельзя было разобрать ни слова. Однако речь его становилась внятной всякий раз, когда он произносил что-либо, что могло поразить простонародные умы. Он разделил улики на две группы; одни основывались на показаниях семидесяти двух свидетелей; другие – и наиболее достоверные – на заклинаниях досточтимых отцов, здесь присутствующих, – как воскликнул он, перекрестившись.

Отцы Лактанс, Барре и Миньон глубоко поклонились и тоже осенили себя крестом.

– Да, господа, – сказал он, обращаясь к судьям, сии белые розы собраны и представлены нам, равно как и рукопись, подписанная кровью колдуна и являющаяся списком с договора, который он заключил с Люцифером: оный список он вынужден был постоянно носить при себе, дабы удержать свое могущество. И сейчас еще можно, к великому ужасу, различить слова, начертанные в углу пергамента: «Подлинник хранится в преисподней, в кабинете Люцифера».

В толпе послышался раскатистый хохот, вырвавшийся из чьей-то могучей груди. Председатель покраснел и дал знак стражникам; те пытались обнаружить нарушителя порядка, но тщетно.

Судья-докладчик продолжал:

– Бесов заставили устами их жертв назвать свои имена. Имена бесов, а также их злодеяния записаны в документах, лежащих на этом столе: их зовут Астарот из чина Серафимов; Эазас, Сельсий, Акаос, Седрон, Асмодей из чина Престолов; Алекс, Забулон, Хам, Уриэль и Ахас из чина Властей и т. д., ибо несть им числа. А что касается до их козней – кто из нас сам не был им свидетелем?

По залу пронесся протяжный гул; председатель призвал толпу к порядку, несколько алебардщиков выступило вперед, все умолкло.

– Мы с прискорбием видели, как молодая уважаемая настоятельница урсулинок собственными руками терзала себе грудь и каталась по земле, в пыли; другие монахини – Аньеса, Клер и прочие, – нарушив скромность, приличествующую их полу, допускали похотливые телодвижения и непотребно смеялись. Когда кое-кто из нечестивцев высказал сомнение насчет присутствия бесов и когда сами мы почувствовали, что уверенность наша колеблется, ибо бесы отказывались назвать себя в присутствии посторонних – будь то на греческом или арабском языке, – тогда достопочтенные отцы укрепили нашу уверенность, соблаговолив разъяснить, что бесы крайне хитры, а посему нет ничего удивительного в том, что они притворяются невеждами, дабы им поменьше задавали вопросов; что бесы даже умышленно допускают в своих ответах варваризмы, солецизмы и прочие погрешности с тайным расчетом, что тем они вызовут к себе презрение и у праведных отцов пропадет желание досаждать им; ненависть же их столь люта, что, собираясь совершить однуиз своих козней, они внушили кому-то подвесить к потолку веревку, дабы дать повод для обвинения почтенных людей в подлоге, между тем как достойные уважения свидетели под присягой подтвердили, что в этом месте никакой веревки не было.

Но, господа, помимо того, что небо чудесным образом изъявило свою волю устами благих истолкователей, мы только что явились свидетелями другого знамения: в то время как судьи были погружены в глубокие размышления, неподалеку от зала суда раздался громкий крик; мы направились в то место и нашли там тело девицы знатного происхождения; она на улице испустила последний вздох на руках досточтимого каноника отца Миньона; а от досточтимого отца, здесь присутствующего, и нескольких других уважаемых особ, мы узнали, что имелись подозрения – не одержима ли и эта девица, ибо давно уже ходили слухи о том, что Урбен Грандье весьма ею очарован; поэтому отца Миньона осенила праведная мысль испытать девицу, и с этой целью он подошел к ней и неожиданно сказал: «Урбена казнили»; в ответ на это девица издала громкий вопль и упала мертвой; таким образом, по коварству беса, она не успела прибегнуть к помощи святой матери нашей, католической церкви.

В толпе поднялся ропот негодования, а кое-где раздалось слово «убийцы»; судебные пристава зычным голосом приказали соблюдать тишину; но тишина восстановилась только потому, что судья-докладчик снова заговорил, а еще вернее – потому, что любопытство взяло верх над другими чувствами.

– Позорное, сеньоры, дело! – продолжал он, стараясь такого рода восклицаниями подбодрить себя. – При ней нашли сочинение, написанное рукой Урбена Грандье!

И он вынул из стопки документов книгу в пергаментном переплете.

– Боже! – вскричал Урбен.

– Берегитесь! – вскричали судьи, обращаясь к окружавшим его стражникам.

– Сейчас бес даст себя знать, – изрек отец Лактанс зловещим голосом. – Подтяните цепи!

Цепи подтянули.

Судья продолжал:

– Звали ее Мадлена де Бру; ей было девятнадцать лет.

– Боже мой! Боже! Это свыше моих сил! – вскричал обвиняемый и замертво рухнул на пол.

Присутствующие заволновались; некоторое время царило всеобщее возбуждение.

– Бедняга! Он любил ее! – говорили одни.

– Такая хорошая девушка! – говорили другие.

Многих охватывало чувство жалости. Грандье опрыскали холодной водой, но он не приходил в себя; пришлось привязать его к скамье. Судья-докладчик продолжал:

Нам предписано огласить в суде надпись на этой книге. И он прочитал:

– Ради тебя, прекрасная, кроткая Мадлена, ради успокоения твоей встревоженной совести я выразил в этой книге мысль, которая безраздельно владеет моей душой. Все мои мысли принадлежат тебе, небесная дева, ибо все они обращены к тебе, как к единственной цели моего существования. Но та, которую я п'осылаю тебе сейчас как цветок, исходит от тебя, существует только благодаря тебе и возвращается к тебе одной.

Не печалься, что любишь меня; не скорби, что я тебя боготворю. Разве ангелы небесные не ведают любви? Разве не в любви награда блаженных душ? Разве мы не так же чисты, как ангелы? Разве наши души не столь же отрешены от земли, как это бывает после смерти? О Мадлена, чем же могли мы оскорбить взор господа? Неужели тем, что молимся вместе и, склонившись ниц перед алтарем, просим скорой кончины, которая застала бы нас в пору юности и любви? Или тем, что, мечтая вдвоем под сенью деревьев на погосте, мы подыскивали двойную могилу, улыбаясь смерти и оплакивая нашу жизнь? Или тем, что ты склоняешься передо мной в исповедальне и, говоря в присутствии бога, не ведаешь, в чем дурном тебе исповедаться, – так чисты небесные сферы, в которые я вознес твою душу? Что же могло бы оскорбить творца? Пожалуй, да, пожалуй, одно только: мне думается, что кто-нибудь из духов небесных мог позавидовать моему блаженству, когда в праздник пасхи я увидел тебя, коленопреклоненную передо мною и очищенную долгим подвижничеством от тех следов скверны, которые мог оставить на тебе – первородный грех. Как ты была прекрасна! Взгляд твой искал в небе господа, и я дрожащей рукой низвел его на твои чистые уста, которых не осмелились коснуться уста ни одного смертного. Небесное создание! Я один был в тот миг свидетелем господних тайн или, вернее, одной-единственной тайны: непорочности твоей души; я приобщил тебя к нашему Создателю, который сошел и в мою душу. Несказанный брак, где венчающим был сам предвечный! Только такой брак и дозволен между девственницей и пастырем; единственным наслаждением для каждого из нас было сознавать, что для другого начинается вечность блаженства, вместе вдыхать благоухание неба, прислушиваться к горним созвучиям и быть уверенным, что наши души, обнаженные только перед господом и одна перед другой, достойны вместе поклоняться ему.

Что же за сомнение еще тяготит твою душу, сестра моя? Может быть, тебя смущает мысль, что я чересчур боготворю твою добродетель? Или ты боишься, что мое чистое поклонение отвлечет меня от поклонения создателю?…

Когда Умэн дошел до этих слов, дверь, через которую удалились свидетели, внезапно распахнулась. Судьи с беспокойством стали перешептываться. Лобардемон недоумевал и знаком спросил у монахов, не делается ли это по их распоряжению; но те находились довольно далеко и, сами удивленные, не могли дать ему знать, что происходящее ими не предусмотрено. Впрочем, едва они успели обменяться взглядами, как, к великому изумлению присутствующих, на середину подмостков вышли три женщины в рубахах, босые, с веревками вокруг Шеи и со свечами в руках. То была настоятельница в сопровождении сестер Аньесы и Клер. Обе они плакали; настоятельница была очень бледна, но держалась уверенно, й взгляд ее был решителен и смел; она опустилась на колени; монахини последовали ее примеру; все так растерялись, что никому и в голову не пришло задержать ее, и она ясным, твердым голосом произнесла слова, отозвавшиеся во всех уголках зала:

– Во имя пресвятой троицы, я, Жанна де Бельфиель, дочь барона де Коза; я, недостойная настоятельница Луденского монастыря урсулинок, прошу у господа бога и у людей простить мне грех, что я оклеветала невинного Урбена Грандье. Я не была одержима; то, что я говорила, было мне подсказано другими, совесть не дает мне покоя…

– Отлично! – послышалось на трибунах, в толпе раздались рукоплескания.

Судьи вскочили со своих мест; стражники растерянно смотрели на председателя: он был в ярости, но продолжал сидеть.

– Всем молчать! – крикнул он в бешенстве, – Стражники, исполняйте свой долг!

Человек этот чувствовал за собою столь могущественную поддержку, что не ведал страха, а мысль о небесной каре никогда не приходила ему в голову.

– Достопочтенные отцы, каково ваше мнение? – обратился он к монахам, сделав им знак.

– Наше мнение, что дьявол старается спасти своего друга… Obmutesce, Satanas,[8] – вскричал отец Лактанс страшным голосом, как бы вновь изгоняя беса.

Огонь, поднесенный к пороху, не оказывает столь мгновенного действия, какое оказали эти слова. Жанна де Бельфиель порывисто встала; встала во всей красе своей юности, которая производила еще большее впечатление, благодаря ее необычной одежде; казалось, это душа, вырвавшаяся из ада, предстала перед своим соблазнителем; настоятельница обратила на монахов взгляд своих черных глаз, и Лактанс потупился; она босыми ногами ступила два шага, гулко отдавшиеся в подмостках; свеча, которую она держала в руке, казалась мечом ангела.

– Молчите, обманщик! – сказала она решительно. – Дьявол, обладавший мною, это вы; вы обманули меня, его не за что судить; только сегодня я узнала, что его судят; сегодня я поняла, что ему грозит смерть, и я буду говорить.

– Женщина, тебя совращает дьявол!

– Скажите лучше, что меня вразумляет раскаяние; девушки, такие же несчастные, как и я, встаньте; подтвердите, что он не виновен.

– Клянемся! – ответили юные послушницы, все еще стоявшие на коленях; тут они залились слезами, потому что не обладали таким непреклонным мужеством, как их настоятельница.

Аньеса, произнеся эти слова, до того испугалась, что вскричала, обращаясь к народу:

– Помогите! Они меня накажут, они меня убьют!

И она бросилась в гущу толпы, увлекая за собою подругу; народ принял их с готовностью; тысячи голосов обещали им покровительство; со всех сторон послышались проклятия; мужчины стучали палками по полу; никто не осмелился воспрепятствовать тем, кто передавал девушек из рук в руки, помогая им выбраться на улицу.

Во время этой сцены ошеломленные судьи перешептывались. Лобардемон смотрел на стражников и указывал им те места зала, за которыми сугубо надлежало наблюдать; не раз он пальцем указывал на группу горожан в черном. Обвинители обратили взоры на ложу епископа Пуатьевского, но им ничего не удалось прочитать на его равнодушном лице. То был один из тех старцев, которыми смерть завладевает еще лет за десять до того, как совсем угаснет в них жизнь; глаза его, казалось, заволокла дрема: раскрытые губы непрерывно шептали какие-то привычные, невнятные слова молитвы; у него еще сохранилось достаточно разума, чтобы отличить среди людей наиболее могущественного и подчиняться ему, не заботясь о последствиях. Поэтому он подписал заключение, вынесенное сорбонскими богословами, где утверждалось, будто монахини одержимы дьяволом, и даже не подумал о том, что это повлечет за собою казнь Урбена; последующее представлялось ему одной из тех более или менее длительных церемоний, к которым он относился совершенно равнодушно, ибо уже давно привык к ним, привык быть не только свидетелем, но и участником, даже необходимой принадлежностью сопровождающих их торжеств. И в данном случае он не выказал никакого отношения к событиям и лишь хранил безупречно благородный и ничего не говорящий вид.

Между тем отец Лактанс, придя в себя после неожиданного обличения настоятельницы, повернулся к председателю и сказал:

– Вот еще одно убедительное доказательство бесноватости, ниспосланное нам небесами; ибо до сего времени мать-настоятельница никогда не нарушала скромности и суровости, присущих ее ордену.

– Пусть вся вселенная видит меня сейчас! – все так же твердо сказала Жанна де Бельфиель. – Нет унижения, которое я не заслужила бы на земле, а небо отвергнет меня, потому что я была вашей соучастницей!

По лбу Лобардемона струился пот. Стараясь успокоиться, он сказал:

– Что за нелепые выдумки! Кто же вас принуждал, сестра?

Голос девушки стал совсем потусторонним; она собралась с последними силами прижала руку к сердцу, словно хотела вырвать его, и, смотря на Урбена Грандье, ответила:

– Любовь.

Весь зал вздрогнул: Урбен, сидевший после обморока с опущенной головой, словно мертвый, медленно обратил на нее взор и окончательно пришел в себя, чтобы испытать новую муку. Кающаяся продолжала:

– Да, любовь; он отверг ее, он так и не познал ее до конца, я вдыхала любовь в его речах, глаза мои черпали ее в его небесном взоре, его наставления только разжигали ее во мне. Да, Урбен чист, как ангел, но добр, как человек, который любит; я не знала, что он любит. Ни кто иной, как вы, – воскликнула она, указывая на Лактанса, Барре и Миньона, и скорбь в ее голосе сменилась негодованием,– ни кто иной, как вы, открыли мне, что он любил, вы. которые сегодня утром уж чересчур жестоко отомстили за меня, одним-единственным словом убив мою соперницу. Увы! Я хотела только разлучить их. Это было преступно; но по матери я итальянка, неистовая ревность пожирала меня; вы позволяли мне видеться с Урбеном, быть его другом, видеть его каждый день…

Она умолкла, затем воскликнула:

– Люди, он неповинен! Прости меня, страдалец! Лобзаю стопы твои! – Она упала к ногам Урбена и только теперь разразилась потоком слез.

Урбен поднял скованные руки, благословил ее и сказал ласково, еле слышным голосом:

– Ступайте, сестра. Я прощаю вас во имя того, пред кем вскоре предстану; я говорил вам когда-то, а теперь вы и сами убедились, что страсти всегда пагубны, если человек не стремится обратить их к небесам!

Лицо Лобардемона вновь покраснело.

– Несчастный! – сказал он. – Ты прибегаешь к словам церкви!

– Я не покидал ее лона! – возразил Урбен.

– Уберите эту женщину! – распорядился председатель.

Когда стражники подошли к настоятельнице, чтобы исполнить приказание, они увидели, что она так туго затянула веревку, обвивавшую ее шею, что вся побагровела и была почти без сознания. Присутствующие в зале женщины бросились к выходу, многих вынесли без чувства; но зал все еще был полон, ряды сомкнулись, а люди, толпившиеся на улице, хлынули в помещение.

Судьи в ужасе поднялись со своих мест; председатель приказал было очистить помещение от публики, но люди, хоть и надели опять шапки, стояли в зловещей неподвижности; стражников было недостаточно, поэтому пришлось уступить, и Лобардемон дрогнувшим голосом объявил, что суд удаляется на полчаса. Заседание было прервано; присутствующие не сходили с мест, храня мрачное молчание.

Глава V МУЧЕНИК

Пытка вопрошает – боль отвечает

Ренуар. «Тамплиеры»

Напряженный интерес к этому подобию суда, сопутствующие ему приготовления, обстоятельства, приведшие к перерыву, – все это настолько приковывало к себе всеобщее внимание, что нигде не слышно было посторонних разговоров. В толпе, правда, раздалось несколько возгласов, но вырвались они одновременно, и никто из зрителей не задумывался над впечатлениями соседей, никто даже не пытался вникнуть в них или поделиться собственными. Но едва только народ оказался предоставленным самому себе, последовал как бы взрыв, все громко заговорили. Среди этого гама слышалось несколько голосов, которые покрывали общий шум, подобно тому как звуки трубы выделяются на фоне оркестра.

В те времена в народе было еще достаточно простаков, готовых верить несусветным россказням тех, кто их сбивал с толку; многие не смели составить себе собственное суждение даже относительно того, что видели воочию; поэтому большинство присутствовавших с трепетом ожидало возвращения судей; то тут, то там люди вполголоса говорили с таинственным и важным видом, свойственным трусливой глупости:

– Прямо-таки не знаешь, сударь, что и думать на этот счет.

– Вот уж действительно диковинные вещи творятся, сударыня!

– В странное мы живем время!

– Кое-что я и раньше готов был подозревать, но, право, от какого-либо суждения я бы воздержался да и теперь воздержусь.

– Поживем – увидим, – и т. п.

Дурацкие рассуждения толпы, которые доказывают лишь одно: она готова поддаться первому же, кто крепко за нее возьмется.

Таков был основной тон; зато в группе горожан в черном слышались иные речи:

– Неужели мы это так оставим? Дойти до того, чтобы сжечь наше обращение к королю! Если бы король узнал об этом! Варвары! Обманщики! Как ловко они все подстроили! Неужели на наших глазах совершится убийство? Неужели мы побоимся стражников?

Нет, нет, нет!

То были словно звуки трубы, покрывавшие оглушительный оркестр.

Все обратили внимание на молодого адвоката, который взобрался на скамью и рвал на мелкие клочки какую-то тетрадь; затем он громким голосом заговорил:

– Да, я рву и бросаю на ветер защитительную речь, которую приготовил; прения отменены; мне запрещено его защищать; я могу обратиться только к тебе, народ, и радуюсь этому; ты видел этих гнусных судей; кто из них может внять голосу истины? Кто из них достоин внимать словам честного человека? Кто из них выдержит его взгляд? Да что я говорю? Они отлично знают истину, истина притаилась в их преступных душах; она, как змея, жалит их сердце; они трепещут в своем логове, где терзают попавшуюся им жертву; они трепещут, потому что слышали вопли трех обманутых женщин. Да и зачем я собирался говорить! Я хотел защитить Урбена Грандье. Но может ли чье-либо красноречие равняться с красноречием этих несчастных? Чьи слова лучше, чем их вопли, убедили бы вас в его невиновности? Само небо заступилось за него, когда призвало этих женщин к раскаянию и самопожертвованию, и небо завершит свое благодеяние!

– Vade retro, Satanas,[9] – послышалось несколько голосов из окна сверху.

Фурнье на минуту умолк.

– Слышите, – продолжал он, – эти пособники дьявола святотатственно произносят слова Евангелия! Видно, они замышляют какое-то новое злодеяние.

– Так скажите, как нам быть? – воскликнули в один голос окружающие. – Что нам предпринять? Что они сделали с ним?

– Стойте здесь, никуда не уходите, стойте молча, – ответил молодой адвокат, – бездействующий народ всесилен, в бездействии – его мудрость, его могущество. Смотрите молча, и они затрепещут.

– Но они не посмеют войти сюда, – сказал граф дю Люд.

– Хотел бы я еще раз взглянуть на того длинного красного мерзавца, – сказал внимательно за всем наблюдавший Гран-Фере.

– Да и на славного господина кюре не худо бы посмотреть, – пробормотал старик Гийом Леру, взглянув на своих молодцов, которые тихо переговаривались, следя за стражниками и примериваясь к ним. Парни издевались над их мундирами и показывали на них пальцами.

Сен-Мар по-прежнему стоял, прислонившись к столбу, за которым он сначала притаился, и по-прежнему кутался в черный плащ; он, не спуская глаз, наблюдал за всем, что происходило, не пропускал ни одного сказанного слова, и сердце его омрачилось ненавистью и скорбью; помимо воли его обуревало острое желание покарать, убить, какая-то смутная потребность отмщения; зло вызывает в душе молодого человека прежде всего именно такое чувство, потом на смену гнева приходит печаль, затем наступает безразличие и презрение, еще позже – холодное восхищение великими негодяями, достигшими своей цели, но это случается уже тогда, когда из двух начал, составляющих природу человека – души и тела, – берет верх последнее.

Между тем в правой части зала, неподалеку от помоста для судей, несколько женщин внимательно следили за мальчуганом лет восьми, примостившимся на карнизе; ему помогла залезть туда его сестра Мартина – та самая девушка, которую столь безжалостно поддел солдат Гран-Фере. После того как суд удалился, мальчишке уже не на что было смотреть, и он вскарабкался наверх, к слуховому окошку пропускавшему еле заметный свет; мальчик думал, что найдет там ласточкино гнездо или какое-нибудь другое подобное сокровище; но стоило ему стать на карниз и ухватиться за решетки древней раки св. Жермона, как он пожалел о своей затее и закричал:

– Сестрица, сестрица, дай скорее руку, я слезу.

– А что ты там увидел? – удивилась Мартина.

– Я боюсь сказать. Я хочу слезть.

И мальчик расплакался.

– Не слезай, не слезай – закричали женщины. – Не бойся, голубчик, не слезай и скажи, что ты там видишь.

– Господина кюре положили между двумя досками, и они сжимают ему ноги, а доски обвязаны канатами.

– Ну, значит, пытка, – разъяснил какой-то горожанин. – Посмотри, малыш, что там еще видно?

Ободренный мальчик снова заглянул в окошко и продолжал уже спокойнее:

– Теперь господина кюре не видать, потому что все судьи его обступили и смотрят на него, а за их мантиями я ничего не вижу. А капуцины склонились к нему и что-то ему шепчут.

Вокруг мальчика собиралось все больше любопытных, и все молчали, с тревогой ожидая, что он еще скажет, словно от этого зависела их жизнь.

– Вижу… – продолжал мальчик. – Капуцины благословили молот и гвозди, и палач вбивает между канатами четыре клина… Господи! Как они сердятся на него, сестрица, что он молчит… Мама, мама, дай мне руку, я хочу вниз.

Но, обернувшись, мальчик увидел вместо матери множество мужчин, которые смотрели на него с какой-то мрачной сосредоточенностью; все знаками показывали ему, чтобы он продолжал рассказывать. Он не посмел спуститься и, весь дрожа, вновь прильнул к окошку.

– Теперь отец Лактанс и отец Барре сами вбивают клинья, чтобы стиснуть ему ноги. Какой он бледный! Он, кажется, молится богу. А сейчас голова у него запрокинулась; верно, он помирает. Ой, ой! Возьмите меня отсюда!

И он свалился на руки молодого адвоката, господина дю Люда и Сен-Мара, которые подошли, чтобы подхватить его.

Deus stetit in synagoga deorum: in medio autem Deus difudicat…[10] – донеслось из-за окошка пение сильных, гнусавых голосов; они долго пели псалмы, и звуки их напевов перемежались с ударами молотов, – чьи-то дьявольские руки словно отбивали такт небесных песнопений. Казалось, что стоишь возле кузнечного горна; но удары раздавались глухо, и сразу чувствовалось, что наковальней тут служит человеческое тело.

– Тише! – сказал Фурнье, – Он заговорил; пение и удары затихли.

И действительно, слабый голос медленно произнес:

– Почтенные отцы! Умерьте пытки, а не то вы повергнете душу мою в отчаяние, и я наложу на себя руки.

Тут раздался и взметнулся до самого свода взрыв разноголосых криков; разъяренные люди бросились на помост и смели изумленных, растерявшихся стражников; безоружная толпа теснила их, мяла, прижимала к стене и не давала им двинуться; людской поток устремился к двери, ведущей в камеру пыток; дверь затрещала под его напором и вот-вот готова была податься; тысячи грозных голосов изрыгали проклятия; судей объял ужас.

– Они убежали! Они его унесли, – крикнул какой-то мужчина.

Все замерли; затем толпа кинулась прочь от этого мерзкого места и наводнила прилегающие улицы. Там царила невообразимая сумятица.

Пока тянулось заседание суда, уже успело стемнеть; шел проливной дождь. Стояла кромешная тьма; крики женщин, спотыкавшихся на мостовой или сбитых с ног конными стражниками, глухие, непрерывные возгласы взбешенных мужчин, то тут, то там собиравшихся группами, беспрерывный звон колоколов, возвещавший о предстоящей казни, отдаленные раскаты грома – все это усугубляло страшный беспорядок. Для глаз было не меньше диковинного, чем для слуха: несколько погребальных факелов, зажженных на перекрестках, бросали причудливые отсветы на вооруженных всадников, которые проносились галопом, давя толпу; они направлялись на площадь св. Петра – место их сбора; не раз вдогонку им летели черепицы, но не угодив в промчавшегося виновного, падали на стоявшего рядом невиновного. Смятение, казалось, достигло крайних пределов, но оно еще более усилилось, когда народ, отовсюду сбегавшийся на небольшую базарную площадь, увидел, что она со всех сторон забаррикадирована и полна конных стражников и стрелков. К придорожным тумбам были привязаны тележки, которые преграждали доступ на площадь, а возле них расставили часовых с пищалями. Посреди площади высилось сооружение из огромных бревен, уложенных таким образом, что получился правильный куб; поверх бревен лежали дрова полегче и побелее; в середине торчал громадный столб. Возле этой своеобразной мачты, видневшейся издалека, стоял человек в красном, с опущенным факелом в руке. У ног его помещалась огромная жаровня, защищенная от дождя листом железа.

Зрелище это наводило такой ужас, что снова воцарилась мертвая тишина; некоторое время слышался только шум дождя, который потоками низвергался с небес, да приближающиеся раскаты грома.

Сен-Map с господами дю Люд и Фурнье и все наиболее значительные лица укрылись от грозы под колоннадой храма св. Креста, к которой вели двадцать каменных ступеней. Костер разложили прямо перед храмом, и отсюда вся площадь видна была как на ладони. Она была совершенно пустынна, по ней текли дождевые потоки; но мало-помалу во всех домах стали зажигаться огни, которые освещали мужчин и женщин, теснившихся на балконах. Юный д'Эффиа печально смотрел на эти зловещие приготовления; воспитанный в духе высокой чести и далекий от низменных помыслов, которые зарождаются в человеческом сердце под влиянием вражды и честолюбия, он не понимал, как может твориться столько зла без какого-либо важного, сокровенного повода; дерзость.такого приговора представлялась ему столь невероятной, что сама жестокость кары как бы оправдывала ее в глазах юноши; в душу его закрался тайный ужас – тот ужас, под влиянием которого народ молчал; он почти забыл о сочувствии, которое внушал ему несчастный Урбен, и стал думать о том, что, быть может, эта крайняя жестокость справедлива и вызвана тайной связью осужденного с адом; и публичные разоблачения монахинь, и рассказы его достойнейшего воспитателя померкли в его памяти – так всемогущ успех, даже в глазах незаурядных людей, такое уважение внушает всем сила, даже вопреки голосу совести. Юный путник уже думал о том, не вырвала ли у осужденного пытка какого-нибудь чудовищного признания, а в это время храм, погруженный в темноту, вновь осветился; двери его распахнулись, и при свете бесчисленных факелов в сопровождении стражников появились все судьи и священники; среди них шел Урбен, которого поддерживали, вернее, несли шесть одетых в черное «кающихся», ибо ноги у него, связанные и обмотанные окровавленными тряпками, были, по-видимому, переломаны, и он не мог стоять. Прошло не более двух часов с тех пор, как Сен-Мар видел его, и тем не менее он еле его узнал: с его лица исчезли малейшие следы румянца, и оно страшно осунулось; кожа, желтая и блестящая, как слоновая кость, покрылась смертельной бледностью; из жил, казалось, вытекла вся кровь; только в черных глазах, ставших чуть ли не вдвое больше, еще теплилась жизнь, и умирающий их взгляд блуждал по сторонам; темные волосы разметались по плечам и по белой рубахе, спускавшейся до самых ног; этот своеобразный наряд с широкими рукавами отливал желтизной и распространял запах серы; длинная толстая веревка охватывала шею несчастного и спускалась на грудь. Он был похож на призрак, но на призрак мученика.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю