Текст книги "Сен-Map, или Заговор во времена Людовика XIII"
Автор книги: Альфред де Виньи
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава XI ОШИБКИ
А Сен-Гилен, тот в свой черед
На стол швырнул три кости разом.
Взглянул на черта хитрым глазом
И молвил: «Кто ж из нас вперед
Владеть его душою будет?»
Старинная легенда
Чтобы предстать перед королем, Сен-Мару пришлось сесть на коня одного из кавалеристов, раненых в стычке, ибо своего он лишился у подножья крепостной стены. Выход двух отрядов через брешь потребовал довольно много времени, и они все еще шли и шли, когда Сен-Мар почувствовал, что кто-то коснулся его плеча; обернувшись, он увидел старика Граншана, который держал под уздцы прекрасную пегую лошадь.
– Соблаговолите, ваше сиятельство, сесть на собственного коня,– сказал он.– Я надел на него седло и бархатный чепрак, расшитый золотом, которые подобрал во рву. Подумать только – ведь их мог захватить какой-нибудь испанец или даже француз: в наши дни развелось немало людей, которые хватают все, что попадется под руку, как свою собственность, да и недаром говорят: «Что с возу упало – то солдату в руки попало». Они могли бы утащить и четыреста золотых экю, которые ваше сиятельство,– не в укор будь сказано,– забыли в седельных кобурах. А пистолеты-то, да еще какие пистолеты! Я их купил давным-давно в Германии, а они все такие же исправные, и спуск работает не хуже, чем в день покупки. Хватит и того, что убили бедного вороного, который был родом из Англии,– это также верно, как то, что я родом из Тура в Турени; зачем же было бросать такие ценные вещи, ведь они могли достаться неприятелю.
Причитая таким образом, Граншан сам тем временем кончал седлать пегого коня; отряды выходили медленно, и слуга, пользуясь этим, тщательно проверял шпеньки на каждой пряжке седла и длину подпруг, что не мешало ему продолжать свои рассуждения.
– Простите, сударь, я немножко замешкался, да дело в том, что я чуточку попортил себе руку, когда поднимал господина де Ту, а господин де Ту поднимал ваше сиятельство после того, как вы все свалились.
– Как? Ты и там был, старый дурак! – сказал Сен-Мар.– Это не твоя забота; я тебе приказывал оставаться в лагере.
– Ну, насчет того, чтобы оставаться в лагере, так это не в моих правилах; когда раздается выстрел, мне во что бы то ни стало надо видеть его вспышку, иначе я захвораю. А что касается моих забот, сударь, то в том они и заключаются, чтобы позаботиться о ваших конях, а вы сейчас на своем коне и сидите. Неужели вы думаете, что, если бы только можно было, я не спас бы того бедного вороного, который лежит сейчас во рву? Как я любил его, сударь! Ведь этот конь три раза выходил победителем на скачках. Всякий, кто любил его, как я, скажет, что мало ему no-жилось на свете. Он не принимал овес ни от кого другого, кроме как от своего друга Граншана, и каждый раз ласкался ко мне,– в доказательство этому кончика левого уха у меня не хватает,– это он, бедняга, откусил мне его однажды; но он не хотел причинить мне зла, – наоборот. Слышали бы вы только, как сердито он ржал, когда к нему подходил кто-нибудь другой; он, милое создание, Жану ногу из-за этого переломил; как я любил его! А когда он упал, я старался одной рукой поддержать его, а другой – господина де Локмариа. Сначала я было подумал, что и он и всадник поднимутся; но, к несчастью, из них только один очнулся, и как раз тот, которого я меньше знал. Вы, кажется, посмеиваетесь над тем, что я говорю о вашем коне, сударь; но вы забываете, что на войне лошадь – душа всадника, да, сударь, душа; ибо что особенно устрашает пехоту? Конница! И, уж конечно, не человек, которого сбрось только – и он все равно что сноп сена. Кто действует так, что все любуются? Опять-таки конь! И хоть иной раз хозяину и хотелось бы быть где-нибудь подальше, а все же, благодаря коню, он оказывается победителем и награду получает, а бедной скотине одни только удары достаются. Кто берет призы на скачках? Опять-таки конь, хоть он после этого даже и не поест получше, зато хозяин его кладет себе золото в карман, да все друзья ему завидуют, и важные господа уважают, как будто он сам скакал. Кто гонится за косулей и не получает ни кусочка ее мяса? Опять-таки лошадь. А случается, что и ее самое, беднягу, съедят. Однажды в походе с господином маршалом и мне случилось… Но что это с вами, ваше сиятельство? Вы побледнели…
– Стяни мне ногу чем-нибудь потуже – платком, что ли, или ремнем, словом, чем хочешь. Очень болит что-то!
– У вас, сударь, сапог продырявлен. И пожалуй, что нулей; ну, не беда, свинец – друг человека.
– Однако мне от него очень больно.
– Кого любит, того и бьет, сударь. Свинец! О свинце дурно отзываться не следует; однажды…
Занявшись перевязкой ноги Сен-Мара повыше колена, чудак собрался было произнести столь же нелепое похвальное слово свинцу, какое он только что произнес в честь лошади, но тут его внимание, как и внимание Сен-Мара, привлекла шумная, ожесточенная перебранка между швейцарцами, которые после ухода остальных воинских частей оказались поблизости от них; швейцарских солдат было человек тридцать, и все они кричали и размахивали руками, а речь шла, по-видимому, о двух испанцах, которых они окружили кольцом.
Д'Эффиа прислонился к седлу и протянул ногу слуге, а сам внимательно прислушивался и старался уловить, что они говорят; но он совсем не знал немецкого и поэтому не мог понять их спора. Граншан, не выпуская его сапога, тоже сосредоточенно вслушивался и вдруг от души расхохотался и даже схватился за бока, чего с ним никогода не случалось.
– Ха-ха-ха! Два сержанта, сударь, спорят о том, которого из двух испанцев, что там стоят, надо повесить, потому что ваши приятели в красном не потрудились толком распорядиться; одни швейцарец говорит, что повесить надо офицера, а другой уверяет, что солдата. Но вот третий, кажется, примирил их.
– Что же он сказал?
– Что надо повесить обоих.
– Осторожно! Осторожно! – вскрикнул Сен-Мар, пытаясь стать на ноги.
Но стоять он не мог.
– Подсади меня на лошадь, Граншан.
– Как же можно, сударь, ведь рана…
– Исполняй, что тебе приказывают, и сам садись верхом.
Старый слуга, ворча, подчинился и по приказанию хозяина помчался, чтобы задержать швейцарцев, которые уже спустились в долину и готовились повесить пленников или, вернее, предоставили им самим привязать себя к ветке дерева; офицер, с хладнокровием, свойственным его мужественной нации, уже надел себе на шею петлю и собирался, не дожидаясь приказания, подняться на лесенку, приставленную к дереву, и привязать к ветке другой конец веревки. А солдат с тем же беззаботным спокойствием поддерживал лесенку и наблюдал, как спорят швейцарцы.
Сен-Map подоспел как раз вовремя, чтобы спасти их; он назвал себя сержантом и, воспользовавшись Граншаном как переводчиком, сказал, что двое пленников принадлежат ему и что он отведет их в свою палатку; он капитан королевских гвардейцев и ответственность берет на себя. Немец, как человек дисциплинированный, не осмелился возражать; сопротивление оказал только сам пленный офицер. Еще стоя на лесенке, он обернулся и точно с кафедры сказал с язвительной усмешкой:
– Хотел бы я знать, чего тебе тут надо? Откуда ты взял, что я дорожу жизнью?
– Я об этом и не спрашиваю,– ответил Сен-Мар,– мне совершенно безразлично, что с вами станется потом, но сейчас я хочу воспрепятствовать делу, которое мне представляется несправедливым и жестоким. А потом вы можете лишить себя жизни, если пожелаете.
– Недурно сказано, продолжал свирепый испанец,– ты мне нравишься. Поначалу я подумал, что ты намерен проявить великодушие в расчете, что мне придется благодарить тебя, а этого я терпеть не могу. Ну что ж, я согласен слезть отсюда: но я все-таки буду по-прежнему ненавидеть тебя, ибо ты француз,– предупреждаю тебя об этом и благодарить тебя не стану, потому что мы всего лишь квиты: я сегодня утром помешал этому солдату убить тебя; ведь он уже прицелился, а еще не было случая, чтобы он промахнулся, охотясь на серн в горах Леоне.
– Пусть так,– сказал Сен-Мар,– слезайте.
Он давно взял себе за правило относиться к людям так же, как сами они ведут себя по отношению к нему, и резкость испанца вызвала в нем ответную суровость.
– Ну и отчаянный же молодчик, ваше сиятельство,– заметил Граншан,– на вашем месте господин маршал не позволил бы ему спуститься с лесенки. Эй, Луи, Этьен,
Жермен, возьмите под стражу пленных его сиятельства и ведите их. Нечего сказать, хороша находка. Весьма удивлюсь, если от нее будет прок.
Каждый шаг лошади причинял Сен-Мару сильную боль; он ехал медленно, чтобы не обогнать пленных, которые шли пешком; вдали он видел колонну королевских гвардейцев, следовавших за королем, и старался предугадать, что именно хочет сказать ему монарх. Луч надежды осветил в его воображении далекий образ Марии Мантуанской, и на время в его душе воцарился мир. Но вся его будущность заключалась в словах: понравиться королю,– и он стал размышлять о том, как много горечи заключено в этой истине.
Тут он увидел приближающегося к нему господина де Ту; его друг беспокоился, узнав, что он отстал, принялся искать его в долине и поспешил, чтобы в случае надобности помочь ему.
– Уже поздно, друг мой, смеркается; вы очень задержались, я тревожился за вас. Кого это вы ведете? Почему вы так замешкались? Скоро король потребует вас к себе.
Таковы были вопросы, которые задавал молодой советник, так как беспокойство за судьбу товарища по оружию вывело его из привычного равновесия, которое он не терял даже в бою.
– Меня слегка ранило; я веду пленного, а сейчас думал о короле. Зачем я ему нужен? Как поступить, если он пожелает приблизить меня к трону? Придется угождать. При этой мысли, признаюсь, мне хочется бежать без оглядки, но я надеюсь, что на мою долю не выпадет роковая честь жить возле него. Угождать! Какое унизительное слово. Повиноваться – не так оскорбительно. Солдат всегда готов отдать свою жизнь, и этим все сказано. Но сколько угодничества, сколько притворства, сколько сделок с собственной совестью, какое унижение ума связано с судьбою придворного! Ах, де Ту, дорогой мой де Ту, я не создан для двора, чувствую это, хоть и видел двор всего лишь мгновение; в глубине души во мне таится дикарь, и воспитание придало мне только внешний лоск. Издали мне казалось, что я смогу жить в этом мире, среди всемогущих людей, я даже желал этого, ибо мною руководила мысль, очень дорогая моему сердцу; и вот с первого же шага я отступаю; вид кардинала привел меня в трепет; воспоминание о его последнем преступлении, совершенном у меня на глазах, помешало мне говорить с ним; он мне отвратителен, и я никогда не смогу обратиться к нему хоть с единым словом. В благосклонности короля тоже есть что-то устрашающее, словно его благоволение несет мне гибель.
– Я счастлив, что вижу вас в таком настроении; быть может, оно окажется для вас спасительным,– ответил де Ту, ехавший рядом.– Вы встретитесь с людьми, облеченными властью; вы не почувствуете ее на себе, но соприкоснетесь с нею; вы поймете, что она собою представляет, и узнаете, чья рука мечет молнии. Да будет угодно небесам, чтобы молния не поразила и вас! Вам придется, быть может, присутствовать на совещаниях, где решаются судьбы народов; вы увидите, вы сами дадите толчок тем прихотям, плодом которых бывают кровопролитные войны, завоевания и союзы; вы будете держать на ладони каплю воды, которая может переполнить чашу. Именно сверху, друг мой, легче всего понять человеческие дела; только поднявшись на вершину, можно убедиться в ничтожности того, что представляется нам величественным.
– Ах, если бы все сложилось так, как вы предсказываете, я, друг мой, по крайне мере, обогатился бы знаниями, о которых вы говорите; но кардинал, человек, которому я должен быть обязан, человек, которого я уже слишком хорошо знаю по его делам,– кем станет он для меня?
– Другом, покровителем, конечно,– ответил де Ту.
– Лучше тысячу раз смерть, чем его дружба! Все его существо и даже имя мне ненавистны; он проливает кровь, вооружившись крестом искупителя.
– Какие страшные слова, дорогой мой! Вы себя погубите, если король узнает о ваших чувствах к кардиналу.
– Пусть. Среди извилистых тропинок я хочу избрать другой путь – прямой. Мои мысли, мысли человека справедливого, откроются перед королем, если он меня спросит,– хотя бы это и стоило мне жизни. Я наконец увидел короля, которого мне рисовали таким слабым; я увидел его, и сердце мое невольно растрогалось; он, конечно, глубоко несчастен, но он не может быть жестоким, он выслушает истину.
– Выслушает, но не решится дать ей восторжествовать,– сказал осторожный де Ту.– Берегитесь душевных порывов, внезапных и опасных порывов, которые так часто обуревают вас. Не нападайте на такого колосса, как Ришелье, не рассчитав своих сил.
– Вы совсем как мой наставник, аббат Кийе, дорогой мой, благоразумный друг! Вы оба не знаете меня; вы не представляете себе, как я устал от самого себя и как высоко мечу. Мне нужно либо возвыситься, либо умереть.
– Как! Уже тщеславие! – воскликнул де Ту с крайним удивлением.
– Его друг отпустил поводья, закрыл лицо руками и промолчал.
– Неужели эта себялюбивая страсть, свойственная зрелому возрасту, уже завладела вами в двадцать лет, Анри? Тщеславие – самое жалкое из человеческих заблуждений.
– И все же оно теперь овладело мной безраздельно, ибо я живу только ради него, им полнится мое сердце.
– Ах, Сен-Мар, я вас не узнаю! Прежде вы были совсем другим! Не скрою от вас: как вы низко пали! Помните, во времена наших юношеских прогулок, рассказы о жизни и особенно о смерти Сократа исторгали у нас слезы восторга и зависти; возносясь мечтой к идеалу высочайшей добродетели, мы жаждали для себя тех прославляющих человека невзгод, тех возвышенных страданий, которые придают ему величие; мы придумывали возможные случаи самопожертвования и преданности… Если бы тогда чей-нибудь голос вдруг произнес в нашем присутствии одно только слово «тщеславие», нам показалось бы, что мы коснулись змеи…
Де Ту говорил с жаром, и в словах его слышался упрек. Сен-Мар ехал по-прежнему молча, закрыв лицо руками; когда он опустил их, глаза его были полны благородных слез; он крепко пожал руку другу и сказал проникновенно:
– Господин де Ту, вы оживили во мне прекраснейшие мечты моей юности; поверьте, я не пал низко, но я во власти тайной надежды, которую не могу открыть даже вам; я не меньше вас ненавижу тщеславие, которое мне, вероятно, припишут; весь мир так будет считать, но что мне мир? Что же касается вас, мой благородный друг, то обещайте мне, что не перестанете меня уважать, как бы я ни поступил. Клянусь всем святым, мои намерения чисты, как небеса.
– И я тем же клянусь, что слепо вам верю,– сказал де Ту,– вы возвращаете меня к жизни.
Они еще раз в сердечном порыве пожали друг другу руки – и только тут заметили, что находятся почти у самой палатки короля.
Приближалась ночь, но можно было подумать, что занимается какой-то другой день с более мягким светом, ибо из-за моря во всем своем великолепии всходила луна; на прозрачном южном небе не было ни единого облачка, и оно казалось голубым покрывалом, усеянным серебряными блестками; еще раскаленный воздух только изредка трепетал от дуновенья средиземноморского ветерка, а на земле замерли все звуки. Уставшие воины спали под сенью палаток, линия которых обозначалась кострами; осажденный город был, по-видимому, тоже скован сном; на крепостной стене остались только часовые и видны были лишь стволы их ружей, поблескивавшие в лунном свете, да факелы ночных дозоров; среди тишины время от времени слышались протяжные глухие возгласы стражников, дававших друг другу знать, что они бодрствуют.
Только в свите короля никто не спад, но люди находились вдалеке от него. Король отослал от себя всех приближенных; он в одиночестве прогуливался возле палатки, порой останавливался, чтобы полюбоваться красотой неба, и был, по-видимому, погружен в печальные раздумья. Никто не решался нарушить его уединение, зато все придворные из королевской свиты собрались возле кардинала; он сидел шагах в двадцати от короля на небольшом возвышении, сложенном солдатами из дерна, и утирал платком свое бледное чело; устав от дневных забот и от непривычной тяжести доспехов, он несколькими краткими, но неизменно внимательными и вежливыми словами отпускал тех, кто подходил к нему, чтобы пожелать спокойной ночи; теперь при нем находился только Жозеф, беседовавший с Лобардемоном. Кардинал смотрел в сторону короля, ожидая, не пожелает ли монарх сказать ему что-либо перед сном, и в это время до слуха его донесся топот коней Сен-Мара и его спутников; часовые кардинала опросили его и пропустили вместе с де Ту, но без сопровождающих.
– Вы слишком поздно приехали, молодой человек, чтобы беседовать с королем,– сказал кардинал-герцог недовольным голосом,– нельзя заставлять ждать его величество.
Друзья собирались удалиться, как вдруг послышался голос самого Людовика XIII. Король находился тогда в одном из тех ложных положений, которые преследовали его всю жизнь. Он был весьма недоволен своим министром, но вместе с тем сознавал, что именно ему обязан успехом, одержанным в тот день; вдобавок он желал объявить ему о своем намерении уехать из армии и снять осаду Перпиньяна; поэтому в душе его боролись два чувства: желание переговорить с министром и боязнь, что беседа умерит его гнев. А министр, со своей стороны, не решался первым заговорить с королем, ибо не знал в точности его намерений и боялся предпринять что-либо некстати, но в то же время не решался удалиться; оба они находились в положении, точь-в-точь напоминающем двух любовников, которым очень хотелось бы объясниться. Поэтому король с радостью воспользовался первым же предлогом, чтобы выйти из затруднения. Но на этот раз случай оказался для министра роковым; вот от таких-то случайностей и зависят так называемые великие судьбы.
Тут, кажется, господин де Сен-Мар,– громко спросил король,– пусть подойдет, я его жду.
Анри д'Эффиа подъехал к палатке короля верхом, а в нескольких шагах от монарха спешился, но едва он ступил ногой на траву, как упал на колени.
– Простите, ваше величество, я, кажется, ранен.
Из его сапога хлынула кровь.
Де Ту видел, что он упал, и приблизился, чтобы поддержать его; Ришелье воспользовался случаем и подошел к ним с нарочитой поспешностью.
– Избавьте его величество от этого зрелища! – воскликнул он.– Разве вы не видите, что молодой человек при смерти.
– Вовсе нет,– ответил Людовик, поддерживая юношу,– король Франции не боится видеть умирающих и не страшится крови, когда она пролита за него. Этот молодой человек вызывает у меня сочувствие; пусть его перенесут в мою палатку и вызовут моих врачей; если рана не опасна, он поедет со мной в Париж, ибо осада, господин кардинал, отменена; я вполне удовлетворен тем, что видел. Меня призывают в столицу другие дела; оставляю вас здесь командующим в мое отсутствие; именно это я и хотел сказать вам.
С этими словами король порывисто направился к своей палатке, предшествуемый пажами и офицерами с факелами в руках.
Королевская палатка закрылась, де Ту и солдаты унесли Сен-Мара, а Ришелье, ошеломленный и застывший, все еще смотрел на место, где разыгралась эта сцена; его словно громом поразило, и он, казалось, не видел и не слышал окружающих, которые пристально наблюдали за ним.
Лобардемон, все еще испуганный враждебным приемом, оказанным ему накануне, не решался сказать кардиналу ни слова, а Жозеф едва узнавал своего прежнего хозяина; он даже пожалел, что стал его сподручным, и подумал, не закатывается ли звезда министра, но, вспомнив, что к нему, Жозефу, все питают только ненависть и что нет у него другого заступника, кроме Ришелье, он взял его за руку и, сильно встряхнув, сказал шепотом, но резко:
– Что это, монсеньер! Вы как мокрая курица. Пойдемте с нами.
Делая вид, будто он поддерживает кардинала под руку, он на самом деле с помощью Лобардемона силой потащил его в палатку – подобно тому как учитель заставляет школяра лечь спать, чтобы он не простудился от вечернего тумана. Не по годам состарившийся кардинал не спеша подчинился воле своих приспешников, и вскоре пурпурная завеса палатки скрыла его от окружающих.
Глава XII ВЕЧЕР
O coward conscience, how dost thou afflict me!
– The lighis burn blue – It is now dead midnight,
Cold fearful drops stand on mu trembling flesh.
– What do I fear? Myself?…
– I love myself
Shakespeare
О совесть робкая, как мучишь ты!
Огни синеют. Мертв полночный час.
В поту холодном трепетное тело.
Боюсь себя? Ведь никого здесь нет…
Бежать? Но от себя? И от чего?…
Шекспир. «Ричард III». Перевод А. Радловой.
Едва войдя в палатку, не сняв оружия и лат, кардинал опустился в широкое кресло, поднес к губам платок и замер, глядя в одну точку, предоставив своим зловещим доверенным догадываться, причина ли тому раздумье или упадок сил. Он был смертельно бледен, по лбу его струился холодный пот. Наконец он резким движением утер лицо, отбросил прочь красную скуфейку – единственный остававшийся на нем знак духовного сана, и опустил голову на руку. На него молча взирали с одной стороны капуцин в коричневой рясе, с другой – мрачный чиновник в черном платье, и их можно было принять за священника и нотариуса возле умирающего.
Первым заговорил монах; утробным голосом, скорее подходившим для заупокойной службы, чем для утешения, он произнес:
– Если вашему высокопреосвященству угодно будет припомнить советы, поданные мною в Нарбонне, то вы признаете, что я так и предчувствовал: в один прекрасный день этот молодой человек причинит вам неприятности.
Чиновник подхватил:
– Глухой старик аббат, который присутствовал на обеде у маркизы д'Эффиа и все отлично слышал, говорил мне, что молодой Сен-Мар выказал больше решительности, чем можно было бы от него ожидать, и попытался освободить маршала де Басомпьера. У меня есть подробный отчет глухого, он превосходно сыграл свою роль; ваше высокопреосвященство должны быть им вполне удовлетворены.
– Я уже докладывал вашему высокопреосвященству,– продолжал отец Жозеф (ибо эти двое свирепых приспешника кардинала говорили по очереди, как Вергилиевы пастухи),– я докладывал, что следовало бы избавиться от этого мальчика и что я берусь за это, если такова будет воля вашего высокопреосвященства; его нетрудно очернить перед королем.
– А еще вернее – предоставить ему умереть от раны,– возразил Лобардемон,– если ваше высокопреосвященство соблаговолит дать мне соответствующее приказание, то я могу обратиться к лекарскому помощнику, который вылечил меня от раны на лбу, а теперь лечит д'Эффиа. Я его хорошо знаю, он человек осторожный, всецело преданный вашему высокопреосвященству, а в настоящее время его дела несколько расстроены вследствие увлечения бреланом.
– Мне кажется,– вставил Жозеф скромно и вместе с тем не без язвительности,– что если его высокопреосвященству понадобится поручить кому-нибудь это полезное дело, то лучше всего прибегнуть к обычному доверенному, который небезуспешно исполнил уже не одно такое поручение.
– Я тоже могу перечислить несколько довольно значительных и необычных дел, представлявших большие затруднения,– возразил Лобардемон.
– Слов нет,– согласился монах, слегка поклонившись с вежливым и почтительным видом,– самым смелым и ловким вашим делом был суд над колдуном Грандье. Но с божьей помощью можно совершить не менее полезные и трудные подвиги. Нельзя отказать в некоторых заслугах и тому, например,– сказал он, потупившись, как девушка,– кто мощной дланью с корнем вырвал одну из ветвей Бурбонского королевского древа.
– Выбрать среди солдат такого, который взялся бы убить графа Суассонского, было не так уж трудно,– с неприязнью возразил чиновник,– а вот руководить следствием, судом…
– И самому казнить… – прервал его раздраженный капуцин.– Все это, однако, легче, чем с детских лет воспитать человека в сознании, что ему предстоит втайне совершить великие деяния, вытерпеть, если понадобится, всевозможные пытки во имя неба и все же не выдать имен тех, чью праведную волю он выполнял, или доблестно умереть на трупе того, кого сам же убил,– так поступил мой агент; он даже не вскрикнул, когда Рикмон заколол его шпагой; он кончил дни свои, как святой; и это был мой ученик.
– Одно дело – приказывать, другое – подвергаться опасности.
– А разве я не подвергался опасности при осаде Ларошели?
– Вы могли утонуть в сточной канаве? – спросил Лобардемон.
– А вы хотите сказать, что вам грозила опасность самому попасть рукой в тиски для пыток? – возразил Жозеф.– Притом из-за того, что настоятельница урсулинок доводится вам племянницей?
– В тиски могли попасть ваши братья-францисканцы, потому что они держали орудия пытки, а меня ранил в лоб не кто иной, как Сен-Мар, возглавивший оголтелую чернь.
– Вы уверены в этом?! – воскликнул Жозеф в восторге.– Неужели он решился до такой степени пренебречь королевским распоряжением?
Он так обрадовался этому открытию, что даже позабыл свой гнев.
– Наглецы! – вдруг вскричал кардинал, отняв от губ платок, запятнанный кровью.– Я изрядно наказал бы вас за эту мерзкую перебранку, но она обнажила передо мной ваши подлые действия. Вы превысили мои распоряжения, я не хотел пыток, Лобардемон; это уже второй ваш промах; вы зря внушаете людям ненависть ко мне; не следовало этого делать. Однако, Жозеф, не пренебрегайте никакими подробностями бунта, в котором участвовал Сен-Мар; впоследствии они могут пригодиться.
– У меня записаны все имена и приметы участников,– угодливо ответил судья тайных дел, склонив до самого кресла свою высокую фигуру и худое, темное лицо, искривившееся в подобострастной усмешке.
– Хорошо, хорошо,– сказал министр, отталкивая его, – об этом пока что речи нет. Вы, Жозеф, будете в Париже раньше, чем там появится этот молодой гордец; я уверен, он станет фаворитом; подружитесь с ним, постарайтесь привлечь его на мою сторону, а не то погубите его; пусть он либо служит мне, либо падет. А главное – присылайте ко мне надежных людей, и притом ежедневно, для устных докладов; в дальнейшем – никаких письменных донесений! Я очень недоволен вами, Жозеф; какого ничтожного курьера прислали вы мне из Кёльна! Он не в силах был понять меня; к королю он явился раньше, чем следовало, и теперь нам приходится снова преодолевать неудовольствие монарха. Вы чуть было окончательно не погубили меня. Теперь увидите, что будет в Париже; там не замедлят составить против меня заговор; но он будет последним. Я остаюсь здесь, чтобы предоставить им свободу действий. Уходите оба и пришлите ко мне камердинера, но не раньше как через два часа; я хочу побыть один.
Пока не стихли шаги его доверенных, Ришелье не спускал глаз со входа в палатку, словно провожая их своим гневным взглядом.
– Ничтожества! – вскричал он, оставшись один.– Ступайте, исполните еще несколько тайных поручений, а там я вас самих уничтожу, грязные орудия моей власти! Скоро король умрет от недуга, который его снедает; тогда я стану регентом, сам сделаюсь королем, и мне уже нечего будет опасаться причуд его безволия; я с корнем уничтожу всю эту надменную знать; я проведу повсюду тростью Тарквиния, я уравняю всех, я буду один над всеми, Европа затрепещет, я…
Но тут он снова почувствовал во рту привкус крови и поднес к губам платок.
– Ах, что я говорю! Горе мне! Я смертельно болен, я разлагаюсь, истекаю кровью, а ум все еще жаждет деятельности! Зачем? Для кого? Для славы? – так это пустой звук. Для людей? – я их презираю. Для кого же, если года через два-три я умру? Для бога? Какое слово! Я шел не по его стезе, он это видит…
Тут кардинал склонил голову, и взгляд его упал на большой золотой крест, который он носил на груди; при виде его кардинал невольно откинулся в глубь кресла; но крест последовал за ним; тогда он взял его в руки и, пристально, жадно смотря на него, прошептал:
– Грозный символ! Ты преследуешь меня! Бог и крестная мука… неужели я встречусь с вами и в ином мире? Кто я такой? Что я сделал?
Впервые в жизни его обуял непреодолимый смертный ужас; он дрожал, его бросало то в жар, то в холод; он не решался поднять взора, боясь оказаться перед какимнибудь жутким видением; он не решался позвать на помощь, страшась звука собственного голоса; нестерпимая мысль о вечности, столь для него грозной, поглотила его; он стал шептать нечто похожее на молитву:
– Боже всемогущий, если меня слышишь,– суди меня, но не выделяй из прочих смертных. Взирай на меня в окружении современников, посмотри на огромный труд, предпринятый мной; чтобы сдвинуть с места эти глыбы, нужен был мощный рычаг, и так ли велика моя вина,.если рычаг, падая, раздавил несколько ничтожеств, не приносивших никакой пользы? Среди людей я буду слыть бессердечным, но ты, небесный судия, узришь во мне другое. Да, тебе ведомо, что только безграничная власть делает одно существо виновным перед другим; не Арман де Ришелье губит людей, а первый министр. И не за личные обиды, а потому, что того требует его замысел. А что такое замысел?… Дозволено ли так играть людьми и пользоваться ими для достижения определенной цели, да еще ошибочной, быть может? Я повергаю в прах всех придворных. А вдруг, сам того не ведая, я подрываю устои трона и готовлю его падение? Да, присвоенная мной власть совратила меня. О, безысходный тупик! О, ничтожество человеческой мысли!… Простодушная вера, зачем сошел я с указанной тобою стези?! Зачем не стал скромным пастырем? Если бы я решился порвать с людьми и посвятить себя богу, во сне ко мне, как к Иакову, спустилась бы с небес лестница.
В это время до слуха кардинала донесся сильный шум: солдатский хохот, грубые насмешки, ругань и одновременно слышался чей-то слабый, чистый голос; это походило на ангельское пение, прерываемое смехом адских сил. Кардинал встал и отворил своего рода окно, устроенное в его квадратной холщовой палатке. Взору его предстало странное зрелище; он некоторое время наблюдал его, внимательно прислушиваясь к тому, что говорили солдаты.
– Слушай, Лавалер, слушай,– говорил один из них, обращаясь к товарищу,– она опять заговорила и начинает петь; поставь ее в серединку, между нами и костром.
– Ты ничего не смыслишь; Гран-Фере говорит, что знает ее,– кипятился другой.
– Да, я сказал, что знаю ее, и готов поклясться святым Петром Луденским, что видел ее у себя на родине, когда приезжал на побывку, и было это в дни жаркого дела, о котором теперь лучше помалкивать, особенно когда говоришь с кардиналистом вроде тебя.
– А почему лучше помалкивать, дурень ты этакий? – возразил пожилой солдат, покручивая ус.