Текст книги "Сен-Map, или Заговор во времена Людовика XIII"
Автор книги: Альфред де Виньи
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
В десять часов вечера старый маршал в сопровождении камердинера направился в северную башню, расположенную возле ворот и наиболее удаленную от реки. Было невыносимо жарко; старик распахнул окно, накинул на себя просторный шелковый халат, поставил на стол увесистый светильник и пожелал остаться в одиночестве. Окно выходило на долину, освещенную неверным светом молодого месяца; по небу тянулись тяжелые облака, и все располагало к грусти. Хотя Басомпьер по характеру своему отнюдь не был мечтателем, все же ему вспомнился разговор за обедом, и он мысленно стал перебирать свою жизнь и те печальные перемены, которые внесло в нее новое царствование, царствование, словно дохнувшее на него дыханием невзгод: смерть любимой сестры, дурное поведение наследника, утрата поместий и благоволения двора, недавняя кончина друга, маршала д'Эффиа, в комнате которого он сейчас находился, – все эти мысли исторгли у него невольный вздох; он подошел к окну, чтобы подышать свежим воздухом.
В эту минуту ему почудилось, будто со стороны леса слышится топот кавалькады, но тут пронесся порыв ветра, и маршал решил, что топот ему только померещился; потом все сразу затихло, и он тут же забыл об этом. Он еще некоторое время наблюдал за тем, как огоньки светильников мелькали в окнах лестниц и блуждали по дворам и конюшням и, наконец, гасли один за другим. Затем он снова опустился в большое, обитое штофом кресло, облокотился на стол и погрузился в размышления; вскоре он вынул из-за пазухи медальон на черной ленточке и прошептал:
– Приди, мой добрый старый государь! Приди! Побеседуй со мной, как часто беседовал когда-то; приди, великий монарх, и забудь возле меня свой двор, посмейся в обществе истинного друга; приди, великий муж, и посоветуйся со мной относительно властолюбивой Австрии; приди, непостоянный поклонник, и расскажи о искренних своих увлечениях и простодушных изменах; приди, бесстрашный воин, – крикни мне снова, чтобы я заслонил тебя в бою! Ах, почему не мог я сделать этого в Париже! Почему не принял на себя поразивший тебя удар! Пролилась твоя кровь, и мир лишился всех благ твоего царствования…
Слезы, капавшие из глаз маршала, затуманили стекло медальона; он стал стирать их благоговейными поцелуями, но тут дверь порывисто распахнулась, и маршал схватился за шпагу.
– Кто там? – воскликнул он в недоумении.
Но он еще более изумился, когда увидел перед собою господина де Лоне; тот подошел к нему, держа шляпу в руке, и не без смущения проговорил:
– Господин маршал, сердце мое преисполнено скорби, но я вынужден объявить вам, что король мне приказал вас арестовать. У ворот вас ожидает карета и тридцать мушкетеров монсеньера кардинала-герцога.
Басмопьер не встал с кресла; в левой руке он еще держал медальон, в другой – шпагу; он с презрением протянул ее вошедшему и сказал:
– Сударь, я знаю, что зажился на свете; об этом-то я сейчас и размышлял; во имя великого Генриха я покорно вручаю эту шпагу его сыну. Следуйте за мной.
Когда он произносил эти слова, взгляд его был так тверд, что привел де Лоне в полное замешательство; он пошел вслед за маршалом, понурив голову, словно сам был арестован этим благородным старцем, а тот, схватив факел, спустился во двор и увидел, что ворота отворены конными гвардейцами; они перепугали всех обитателей замка, но именем короля приказали соблюдать полнейшую тишину. Карета стояла наготове и помчалась, окруженная многочисленными всадниками. Маршал, сидевший рядом с господином де Лоне, задремал, убаюкиваемый покачиванием экипажа, как вдруг чей-то мощный голос крикнул кучеру: «Стой!» Но тот продолжал гнать лошадей; тогда раздался пистолетный выстрел… Карета остановилась…
– Заявляю вам, сударь, что это делается без моего участия, – сказал Басомпьер.
Он высунулся в окошко и увидел, что находится в лесу, на такой узкой дороге, что конной страже не объехать кареты, – для нападающих это было огромным преимуществом, ибо мушкетеры не могли выступить против них; маршал старался разобраться, что происходит, а в это время какой-то всадник, отражая длинной шпагой удары, которые пытался нанести ему один из мушкетеров, подъехал к карете, крича:
– Выходите, выходите, господин маршал!
– Что такое! Это вы, Анри, вертопрах, так проказничаете! Господа, господа, оставьте его, это ребенок.
Тут де Лоне приказал мушкетерам отступить, и все получили возможность разглядеть друг друга.
– Что за нелегкая занесла вас сюда, – продолжал Басомпьер, – я думал, что вы в Туре, а то и дальше, и исполняете свой долг, а вы вернулись, чтобы совершить такое безрассудство!
– Я вернулся сюда один не ради вас, а по секретному делу, – ответил Сен-Map, понизив голос, – но вас везут, по-видимому, в Бастилию, следовательно, я могу быть уверен, что вы об этом никому не скажете; Бастилия – храм молчания. Однако, если бы вы захотели, – продолжал он, – я освободил бы вас из рук этих господ; кругом такой густой лес, что никакой лошади не пройти. Я узнал от одного крестьянина, что вас схватили в доме моего отца, и это – оскорбление, нанесенное нашей семье даже в большей степени, чем вам.
– Это сделано по приказу короля, дитя мое, а его волю мы должны уважать; приберегите свой пыл для служения ему, тем не менее я благодарю вас от всего сердца. Дайте руку и предоставьте мне продолжать сие милое путешествие.
Де Лоне добавил:
– Да будет мне позволено сказать вам, господин де Сен-Map: король лично уполномочил меня заверить господина маршала, что он огорчен этой необходимостью и просит господина маршала провести несколько дней в Бастилии только из опасений, как бы его не вовлекли в какое-нибудь неправое дело.
Басомпьер ответил, громко рассмеявшись:
– Видите, друг мой, как теперь опекают молодых людей; берегитесь!
– Ну, что ж, поезжайте, – сказал Анри, – не стану разыгрывать из себя странствующего рыцаря ради тех, кому это нежелательно.
Карета помчалась дальше, а Сен-Map тем временем углубился в чащу и глухими тропками направился в замок.
У подножья западной башни юноша остановился. Он был один – Граншан и остальные сопровождавшие его остались позади; не слезая с коня, он вплотную приблизился к стене и приподнял подъемистую решетку на одном из окон нижнего этажа; такие решетки еще можно встретить в некоторых старинных зданиях.
Было за полночь, луна скрылась в тучах. Только хозяин и мог найти дорогу в такой тьме. Башни и кровли слились в одну черную громаду, которая еле выделялась на чуть более светлом небе; в заснувшем замке не было видно ни единого огонька. Сен-Map надвинул на лоб широкополую шляпу, закутался в просторный плащ и стал тревожно ждать.
Чего он ждал? Зачем вернулся? Из-за окна послышался еле внятный шепот:
– Это вы, господин де Сен-Мер?
– Увы, кто же еще может тут быть? Кто, словно злоумышленник, подъедет к отчему дому, но не войдет в него и не попрощается еще раз с матерью? Кто, кроме меня, вернется, чтобы пожаловаться на настоящее, без надежды на будущее?
Нежный голос за окном задрожал, в нем ясно послышались слезы:
– Анри, Анри! На что вам жаловаться? Разве я не сделала больше, гораздо больше, чем было в моих силах? Разве я виновата в том, что, себе на несчастье, родилась дочерью монарха? Разве может человек выбрать себе колыбель, разве может сказать: я хочу родиться пастушкой? Вам хорошо известно, как тягостна судьба принцесс: сердце у них похищают при рождении, всему миру известен их возраст, их уступают по договору, словно город, и им никогда не дозволяется плакать. С той поры как я знакома с вами, чего только я не делала, чтобы приблизиться к счастью и удалиться от трона. Два года я тщетно боролась против неумолимой судьбы, которая отделяет меня от вас, и против вас, который отвлекает меня от долга. Вы сами знаете, я хотела, чтобы меня сочли умершей; да что говорить – я почти желала восстания! Быть может, я благословила бы удар, который лишил бы меня титула, как я благодарила бота, когда мой отец был свергнут с престола; но двор удивляется, королева требует меня; наши мечты развеяны, Анри; мы слишком долго грезили, пора обрести мужество и очнуться. Не вспоминайте больше эти два прекрасные года. Забудьте обо всем и помышляйте только о вашем великом намерении; живите одной-единственной мыслью, будьте честолюбивым… честолюбивым ради меня…
– Неужели все надо забыть, Мария? – ласково проговорил Сен-Мар.
Она ответила не сразу.
– Да, все, как забыла я сама. – Потом она добавила горячо: – Да, забудьте наши счастливые дни, наши долгие вечера и даже наши прогулки в лесу и у пруда, но помните о будущем; поезжайте. Ваш отец был маршалом, – станьте чем-то еще большим, коннетаблем, первым человеком при дворе. Поезжайте, вы молоды, благородны, богаты, отважны, любимы…
– Навеки? – спросил Анри.
– На всю жизнь и на веки вечные.
Сен-Мар встрепенулся и, протянув руку, воскликнул:
– Хорошо же! Клянусь пресвятой девой, имя которой вы носите, вы будете моей, Мария, или же голова моя скатится на эшафоте.
– О небо! Что вы говорите! – воскликнула она, высунув из окна белую ручку, чтобы пожать его руку. – Нет, вы не сделаете ничего предосудительного, поклянитесь мне в этом; вы всегда будете помнить, что король Франции – ваш властелин; любите его больше всего на свете – после той, которая пожертвует ради вас всем и будет томиться, дожидаясь вас. Возьмите этот золотой крестик; держите его у сердца, на него пролилось много моих слез. Помните, что если вы когда-либо окажетесь виноватым перед королем – я буду плакать еще горше. Дайте мне кольцо, которое блестит у вас на пальце. О боже, и моя и ваша рука в крови!
– Пустяки! Это кровь пролилась не ради вас; вы ничего не слышали час тому назад?
– Ничего; а сейчас – вы ничего не слышите?
– Нет, Мария, – только шорох ночной птицы на башне.
– Говорили о нас, я в этом уверена. Но откуда же кровь? Скажите скорей и уезжайте.
– Да, уезжаю; вот облако – оно снова дарит нам темноту. Прощайте, ангел небесный, я буду постоянно взывать к вам. Любовь влила в мое сердце честолюбие словно жгучий яд; да, я впервые чувствую, что возвышенная цель может облагородить честолюбивые помыслы. Прощайте, я еду, чтобы выполнить предначертание судьбы!
– Прощайте! Но думайте и о моей судьбе!
– Наши судьбы ничто не разъединит.
– Ничто, – воскликнула Мария, – разве что смерть!
– Больше смерти я боюсь разлуки, – сказал Сен-Мар.
– Прощайте, я трепещу, прощайте,– прозвучал нежный голос.
И над двумя еще соединенными руками стала медленно опускаться железная решетка.
Тем временем вороной конь не переставая бил копытами о землю и беспокойно ржал; взволнованный всадник пустил его в галоп и вскоре прибыл в Тур, Сен-Гасьенскую колокольню которого он увидел еще издали.
Старик Граншан встретил своего молодого господина не без воркотни, а узнав, что тот не намерен остановиться на ночлег, и вовсе разошелся. Отряд сразу же отправился дальше, а пять дней спустя спокойно, без всяких приключений вошел в Луден, древний город провинции Пуату.
Глава II УЛИЦА
Я брел тяжелым, неуверенным шагом к цели этого трагического шествия.
Ш. Нодье. «Смарра»
Царствование, несколько лет которого мы хотим изобразить, немощное царствование, представлявшее собою как бы закат монархии по сравнению с великолепием правлений Генриха IV и Людовика Великого, запятнано несколькими кровавыми событиями, которые огорчают всякого, кто обращает на них взор. Это не было делом рук одного человека, в этих прискорбных событиях приняли участие крупные общественные силы. Тяжело видеть, что в тот смутный век и в духовенстве, как то бывает в каждой большой нации, имелась, наряду С благородной верхушкой, также и своя чернь, наряду с учеными и добродетельными иерархами – свои невежды и преступники. С тех пор остатки варварства в этой среде были стерты долгим царствованием Людовика XIV, а пороки были смыты кровью мучеников, которых духовенство принесло в жертву революции 1793 года. Итак, благодаря превратностям судьбы, улучшенное монархией и республикой, облагороженное королевской властью и жестоко наказанное революцией, общество дошло до нас таким, каким мы его теперь видим, – суровым и лишь в редких случаях порочным.
Нам хотелось остановиться на этой мысли, прежде чем приступить к рассказу о событиях, которые предлагает нашему вниманию история того времени, но, несмотря на это утешительное наблюдение, нам все же пришлось отвергнуть некоторые чересчур отталкивающие подробности, – да и без них остается достаточно прискорбных деяний, о которых нельзя не сокрушаться; так, повествуя о жизни добродетельного старца, оплакивают порывы его необузданной юности или предосудительные наклонности зрелой поры.
Когда кавалькада въехала в Луден, в нем царило какое-то смятение, его узкие улицы были запружены огромной толпой; церковные и монастырские колокола звонили, словно где-то вспыхнул пожар, а обыватели, нe обращая ни малейшего внимания на незнакомых всадников, устремлялись к большому строению, примыкавшему к церкви. На лицах горожан можно было прочесть разное, нередко противоположное отношение к происходящему. Едва только где-нибудь собиралась толпа, шум голосов внезапно прекращался, и тогда слышался лишь один голос, то ли читавший что-то, то ли произносивший заклинания; потом со всех сторон неслись злобные выкрики вперемешку с благочестивыми восклицаниями; вскоре толпа расходилась, и тогда оказывалось, что речь произносил капуцин или францисканец; держа в руках деревянное распятие, он указывал толпе на большое здание, к которому она и направлялась.
– Господи Иисусе! Пресвятая богородица! – воскликнула какая-то старуха. – Кто бы поверил, что лукавому приглянется наш почтенный город!
– И что почтенные урсулинки окажутся одержимыми, – добавила другая.
– Беса, который вселился в настоятельницу, как слышно, зовут Легионом, говорила третья.
– Да что вы, дорогая! – прервала старуху монахиня. – В ее бедном теле их целых семеро, а все оттого, что она слишком холила его; уж больно она красивая. И вот теперь она стала прибежищем адских сил. Вчера во время заклинаний настоятель кармелитов изгнал из нее беса Эазаса, он вышел из нее через рот, а достопочтенный отец Лактанс изгнал из нее, кроме того, беса Беберита. А остальные пять не пожелали выйти; когда святые заклинатели – да поможет им бог! – приказали им, по-латыни, удалиться, те ответили, что не выйдут до тех пор, пока не докажут свою силу, в которой гугеноты и прочие еретики, как видно, сомневаются. А бес Элими – из всех, как известно, самый свирепый, – заявил, что сегодня он снимет с господина де Лобардемона скуфью и будет держать ее в воздухе во время пения Miserere[4].
– Пресвятая богородица! – опять заговорила первая. – Я заранее вся дрожу. И подумать только, что я этому чернокнижнику Урбену несколько раз заказывала мессу!
– А я,– сказала, крестясь, стоявшая тут же девушка, – я-то десять месяцев тому назад ему исповедовалась! Уж наверное, вселился бы в меня бес, не будь у меня, к счастью, за пазухой ладанки святой Женевьевы…
– Тем более что,– не в обиду тебе будет сказано, Мартина, – прервала ее толстая торговка, – ты с этим красавцем колдуном провела с глазу на глаз не мало времени.
– Ну, красотка, ты, значит, уж месяц тому назад разродилась бесом,– вставил подошедший к ним молодой солдат с трубкой в зубах.
Девушка вспыхнула и прикрыла хорошенькое личико капюшоном своей черной накидки. Старухи бросили на солдата презрительный взгляд и принялись судачить с еще большим увлечением, ибо они находились у самых ворот, еще запертых, и были уверены, что войдут первыми. Они присаживались на каменные скамьи и тумбы и россказнями подзадоривали себя, предвкушая наслаждение, которое сулит им зрелище чего-то диковинного, какого-нибудь чудесного явления или, по крайней мере, пытки.
– Правда ли, тетушки, что вы слышали, как разговаривают бесы? – обратилась молоденькая Мартина к самой древней старухе.
– Истинная правда, племянница; спроси у любого, кто там был. Я привела тебя сегодня в назидание, – добавила она, – чтобы ты сама убедилась, до чего силен лукавый.
– А какой у него голос? – продолжала девушка, очень довольная тем, что завела разговор, который отвлек от нее внимание окружающих.
– Тот же самый, что и у настоятельницы, да помилует ее господь! Вчера я долго ее слушала – жалость было смотреть, как она раздирала себе грудь, как выворачивала ноги и руки, а потом вдруг сплетала их за спиной. Когда святой отец Лактанс подошел к ней и произнес имя Урбена Грандье, изо рта у нее потекла пена и она заговорила по-латыни, да так гладко, словно читала Библию. Поэтому я ничего как следует не поняла, а только запомнила Urbanus magicus rosas diabolica, а это значит, что колдун Урбен заворожил ее при помощи роз, которые получил от лукавого. И правда, в ушах у нее и на шее показались розы огненного цвета, и так от них несло серой, что судья закричал, чтобы все заткнули носы и зажмурились, потому что вот-вот бесы вылезут.
– Вот видите! Видите! – торжествующе завопили женщины, обращаясь к толпе, а главным образом к нескольким мужчинам в черном, среди которых находился и тот солдат, что мимоходом бросил шутку.
– Старухи, кажется, воображают, что собрались на шабаш, – сказал он. – Шумят, словно съехались сюда верхом на помеле.
– Молодой человек, молодой человек, – с грустью остановил его какой-то горожанин, – напрасно вы так шутите под открытым небом; как бы ветер в наше время не обратился для вас пламенем.
– А мне наплевать на всех этих заклинателей, – возразил солдат. – Зовусь я Гран-Фере, и вряд ли еще у кого-нибудь найдется кропило вроде моего.
Он взялся за эфес сабли, а другой рукой стал покручивать белокурый ус и исподлобья посмотрел по сторонам; не найдя поблизости никого, кто бросил бы ему вызов, он не спеша стал бродить по узким, темным улочкам, преисполненный беспечности, свойственной молодым военным, и глубокого презрения ко всему, что не облачено в военный мундир.
Между тем человек восемь – десять степенных горожан молча прогуливались среди взбудораженной толпы; они, казалось, были обеспокоены этим необычным возбуждением и при каждом новом проявлении безумства молча обменивались удивленными взглядами.
Их молчаливое неодобрение смущало простолюдинов и многочисленных деревенских жителей, съехавшихся со всей округи; не зная, что думать о происходящем, крестьяне пытались по глазам определить мнение дворян, которые в большинстве случаев были их хозяевами. Они видели, что готовится нечто прискорбное, и прибегали к единственному, что остается у невежественного, обманутого люда, – к смиренному созерцанию.
Однако французскому крестьянину свойственна некая простодушная насмешливость, к которой он часто прибегает, общаясь с равными, и пользуется всегда при общении с вышестоящими. Своими вопросами он ставит в затруднительное положение власть имущих, подобно тому как дети своими вопросами смущают взрослых. Он бесконечно умаляет себя, чтобы тот, к кому он обращается, почувствовал неловкость от собственного величия; он усугубляет свою неуклюжесть и прибегает к нарочито грубым выражениям, чтобы скрыть свою тайную мысль; однако такое поведение принимает, вопреки его воле, оттенок чего-то коварного и устрашающего, и это выдает его истинную сущность. Язвительная улыбка и нарочитая неуклюжесть, с какой он опирается на длинный посох, слишком ясно выражают его затаенные помыслы и обнаруживают, на что именно возлагает он надежды.
Какой-то крестьянин пришел в сопровождении десяти – двенадцати сыновей или племянников; на всех были широкополые шляпы и синие блузы – то древнее одеяние галлов, которое французский народ и по сие время носит поверх всякой другой одежды, как наиболее подходящее и для дождливого климата Франции, и для повседневного труда земледельцев. Приблизившись к людям в черном, о которых мы сейчас говорили, старик снял шляпу – и все родственники последовали его примеру; у старика было загорелое лицо, морщинистый лоб и большая лысина, обрамленная длинными седыми прядями; плечи его сгорбились от трудов и старости. Весьма степенный человек из группы господ, одетых в черное, заметил старика, и на лице его отразилась благожелательность, почти уважение; не снимая шляпы, он протянул крестьянину руку.
– Вот как, папаша Гийом Леру, – сказал он, – вы тоже оставили хозяйство и приехали в город, хоть нынче и не базарный день. Это все равно как если бы ваши славные волы скинули с себя ярмо, решив поохотиться на скворцов, и бросили бы пашню, чтобы потешиться травлей какого-то несчастного зайца.
– Что ж, ваше сиятельство, – начал фермер, – случается, что заяц и сам бежит на вола. Думается мне, нас собираются обдурить – вот и захотелось взглянуть, как за это примутся.
– Оставим это, друг мой, – ответил граф дю Люд. – Смотрите, вот господин Фурнье, адвокат. Он-то не обманет, ибо он вчера вечером сложил с себя обязанности королевского прокурора, и отныне его красноречие будет служить лишь благородным делам. Вы услышите его, возможно, сегодня. Его выступление может быть очень полезным для обвиняемого, но я опасаюсь последствий для самого защитника.
– Ничего не поделаешь, сударь, для меня истина – превыше всего, – сказал Фурнье.
Это был молодой человек, худой, с чрезвычайно бледным, но благородным и выразительным лицом; у него были белокурые волосы, голубые, очень ясные и живые глаза и тонкая талия – поэтому он казался моложе своих лет; но задумчивое, вдохновенное лицо свидетельствовало о незаурядности этого человека и о той ранней духовной зрелости, которая является плодом усиленных занятий и врожденной нравственной силы. На нем было по моде того времени черное, довольно короткое платье и такой же черный короткий плащ; слева под мышкой он держал свиток бумаг и во время разговора то и дело брал его и судорожно сжимал другой рукой, подобно тому как разгневанный воин хватается– за эфес своей шпаги. Казалось, он хочет развернуть свиток и метнуть из него молнию на тех, кого он преследовал негодующим взором, – это были три капуцина и францисканец, находившиеся в толпе.
– Папаша Гийом, – продолжал господин дю Люд, – почему вы взяли с собою только детей мужского пола и для какой надобности у них палки?
– А потому, сударь, что мне вовсе не желательно, чтобы мои дочери научились плясать, как монахини. К тому же, по нашим временам, парни егозистее женщин.
– Поверьте, старина, в наше время благоразумнее совсем не егозить – ответил граф. – Займите-ка лучше место, чтобы видеть шествие, – оно приближается сюда. Да не забывайте, что вам за семьдесят.
– Ну-ну, – возразил старик, выстраивая дюжину своих молодцов, словно солдат, – я воевал под. командой покойного короля Генриха и умею играть пистолетом не хуже, чем играли им сторонники Лиги. – Он покачал головой и уселся на тумбу, зажав между коленями узловатую палку, на нее он положил руки и уперся в них седой бородой. Затем он прикрыл глаза, словно погрузился в воспоминания детских лет.
Люди смотрели на его полосатую одежду, напоминавшую времена короля-беарнца, и удивлялись тому, как похож старик на покойного монарха в последние годы его жизни, хотя кинжал и не дал королю поседеть, как с годами поседел крестьянин. Но тут удары колокола привлекли всеобщее внимание к противоположному концу главной луденской улицы.
Вдали показалось длинное шествие, над которым возвышались хоругвь и пики; толпа молча расступалась, чтобы лучше видеть это зрелище, одновременно и нелепое и зловещее.
Впереди медленно выступали в два ряда стрелки в широких шляпах с перьями и с длинными алебардами в руках; немного далее стрелки разделялись на две цепи, которые двигались по сторонам улицы, а посредине шли два ряда «кающихся»; под этим именем, известным в некоторых южных провинциях Франции, мы разумеем людей, облаченных в длинные серые одеяния; головы их совершенно скрыты под капюшонами; на лицах у них маски из той же материи, оканчивающиеся под подбородком острым клинышком наподобие бороды; на масках – три отверстия, для глаз и носа. В наши дни иной раз еще можно наблюдать похороны с провожающими в таких нарядах – особенно в Пиренеях. Луденские «кающиеся» держали в руках огромные свечи; медленная поступь и глаза, казалось, пылавшие под маской, придавали им сходство с призраками, и весь облик их производил гнетущее впечатление.
Из толпы раздавались различные возгласы.
– Тут под масками прячется немало мошенников, – сказал какой-то горожанин.
– А рожи-то у них похуже масок, – подхватил молодой человек.
– Мне страшно! – воскликнула молодая женщина.
– Мне боязно только за мошну, – бросил какой-то прохожий.
– Господи Иисусе! Вот наши святые отцы из братства кающихся, – говорила пожилая женщина, откинув черный платок. – Видите, какую они несут хоругвь? Вот благодать-то, что она с нами! В ней наше спасение! Смотрите-ка: на ней дьявол в языках пламени, а монах надевает ему на шею цепь! А вот и судьи! Достойные люди! Посмотрите, до чего благолепны их красные мантии. Пресвятая дева, как хорошо их подобрали!
– Это личные недруги кюре, – прошептал граф дю Люд адвокату Фурнье, и тот что-то записал на бумажку.
– Всех узнаете? – продолжала старуха, при этом она кулаком дубасила соседок и до крови щипала соседей, чтобы привлечь их внимание. – Вот добрый господин Миньон шепотом говорит что-то господам советникам; эти судьи приехали из Пуатье. Да осенит их господь своей благодатью!
– Это Роатен, Ришар и Шевалье, которые в прошлом году добивались его отрешения от сана, – говорил вполголоса господин дю Люд, а молодой адвокат, которого заслонила группа горожан в черном, продолжал под плащом записывать его слова.
– Глядите-ка, глядите! Да расступитесь же! Вот господин Барре, кюре церкви святого Якова из Шинона, – восклицала старуха.
– Он праведник, – сказал кто-то.
– Ханжа, – ответил мужской голос.
– Смотрите-ка, как он исхудал от поста!
– Как побледнел от угрызений совести.
– Это он изгоняет бесов.
– Он их скликает.
Диалог был прерван всеобщим возгласом:
– Какая красавица!
Настоятельница урсулинок шла в сопровождении всех монахинь; ее белое покрывало было откинуто назад. Так было велено ей и шести другим монахиням, чтобы народ видел лица одержимых. Ее одежда ничем не выделялась, если не считать огромных черных четок, которые доходили до колен и завершались золотым крестом; но ослепительная белизна ее лица, подчеркнутая коричневым цветом капюшона, сразу же приковала все взоры; в ее черных глазах, казалось, горел отблеск глубокой, неутолимой страсти; глаза были осенены безупречными дугами бровей, очерченных природою с той же тщательностью, с какой черкешенки выводят их кисточкой; но легкая складка между бровями выдавала бурное и беспрестанное брожение чувств. Однако жесты и все ее существо, казалось, свидетельствовали о полной безмятежности; шаг ее был медлителен и размерен, прекрасные руки сложены; они были белы и неподвижны, как руки мраморных статуй, застывших в вечной молитве на могилах.
– Заметили, тетушка, – спросила Мартина, – сестра Аньеса и сестра Клер идут рядом с ней и плачут?
– Они сокрушаются, племянница, что стали добычей дьявола.
– Либо каются, что обманывают небо, – заметил все тот же мужской голос.
Тем временем воцарилась глубокая тишина, народ замер в неподвижности; казалось, он внезапно остолбенел под действием какого-то колдовства. Вслед за монахинями показался кюре церкви святого Креста, в пастырском облачении; он шел в окружении четырех «кающихся», которые держали его на цепи; черты его отличались редкостным благородством, и трудно было представить себе лицо, которое светилось бы большей добротой; он не напускал на себя оскорбительного безразличия, а смотрел ласково и словно искал по сторонам, не встретит ли сочувственного дружеского взгляда; он заметил такие взгляды и распознал их – ему не было отказано в этой последней радости, доступной человеку, который знает, что близится его смертный час; до его слуха даже донеслись приглушенные рыдания; он увидел протянутые к нему руки, и в некоторых из них сверкнуло оружие; но он не ответил ни на один взгляд; он потупился, чтобы не погубить тех, кто его любит, чтобы не навлечь на них такие же бедствия. Это был Урбен Грандье.
Внезапно процессия остановилась по знаку человека, который замыкал шествие и, видимо, всеми руководил. Человек этот был высокий, сухопарый, бледный, в длинном черном одеянии, с черной скуфьей на голове; у него было лицо дона Базилио и взгляд Нерона. Он знаком приказал стражникам подойти к нему поближе, так как с ужасом заметил группу в черном, о которой мы говорили, и увидел, что крестьяне со всех сторон обступают его, чтобы послушать, что он скажет; каноники и капуцины расположились возле него, и он визгливым голосом стал читать следующее чудовищное постановление:
– Мы, сьер де Лобардемон, рекетмейстер, будучи посланы, уполномочены и облечены неограниченной властью касательно дела колдуна Урбена Грандье, дабы судить его по совокупности всех взведенных на него обвинений, при участии преподобных отцов: каноника Миньона; Барре, кюре церкви святого Якова, что в Шиноне; отца Лактанса и судей, назначенных для рассмотрения дела означенного колдуна, – вынесли следующее предварительное решение:
Во-первых. Так называемая ассамблея землевладельцев-дворян, городских обывателей и жителей окрестных селений распускается как сборище, угрожающее народным бунтом; все принятые ею решения объявляются недействительными, а ее так называемое обращение к королю, направленное против нас, судей, каковое обращение было перехвачено и сожжено на городской площади, считать клеветой на благочестивых урсулинок и преподобных отцов и судей.
Во-вторых. Запрещается оспаривать публично или в частной беседе, что означенные урсулинки одержимы злым духом, а также сомневаться в могуществе заклинателей, под страхом штрафа в двадцать тысяч франков и телесного наказания.
Судьям и старостам вменяется в обязанность строго выполнять настоящее постановление.
От рождества Христова год 1639, июня 18 дня.
Едва закончил он чтение, как раздались нестройные звуки рожков и почти совсем заглушили поднявшийся в толпе ропот; читавший велел процессии продолжать путь, и она поспешно вошла в большое строение, примыкавшее к церкви. Когда-то это был монастырь, но все его потолки и перегородки рухнули от ветхости, и теперь оно представляло собою один-единственный огромный зал, вполне пригодный для того, что в нем собирались устроить. Лобардемон почувствовал себя в безопасности, лишь когда вошел в это здание и услышал, как двойные тяжелые двери со скрипом затворились перед горланящей толпой.