Текст книги "Я из огненной деревни…"
Автор книги: Алесь Адамович
Соавторы: Владимир Колесник,Янка Брыль
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Люба, вот теперь уже наша смерть будет, ведет уже немцев.
Они подходят, постояли, да и говорят один другому:
– Вот, говорит, валяются бедные люди! Где ни глянь – лежат.
Ну, мы все равно не отозвались. Мы так лежали, ну, мы им не объяснились.
Ну, немцы стали уезжать. И как доедут уже сюда, до кладбища, дак уже выскажутся и в ладоши пошлепают. Что уже сожгли партизан, – довольные. А тогда наезжают уже другие, те отъезжают, а эти наезжают и все: выскажутся и в ладоши этак. Они уезжали до обеда. Так их было много.
Ну, а потом они уже выехали, дак мы встали, дак я, може, три раза упала. Известно, всю ночь сидели, наверно ж, ноги и позатекали, дак я упала три раза, пока отошла от этого места. Собрались мы и пошли. Потихоньку опять на ту Смугу, где и были. Мы не знали, куда идти. Ну, и пошли. А они ехали вокруг и не забирали нас, хоть и видели, что мы шли. Ну, они тоже думали: „Идите, вы опять попадетесь. В этот самый огонь“. Ну, мы и пошли.
Приходим мы в ту Смугу, там был мой батька. Ну, все спрашивают, мы им рассказали, что людей уже сожгли, уже утекайте все. Ну, дак никто ж не смог: всюду Ж1ут… Подожгли Ковали. На этом моменте. И мужчины эти позалезают на крышу, смотрят и видят, как ловят детей и бросают в огонь… Ну, мы еще там одну ночь переночевали с Любою, этой самою… Она теперь женщина, а тогда мы были девки. И батька мой с нами. Ну, ночь переночевали… Потом утром встали, и я говорю:
– Знаешь что, батька… Пойду я опять погляжу, где мать сгорела.
Он говорит:
– Не иди, ты вчера пошла, дак в такую беду попала.
– Не, говорю, пойду. Пойду, не буду тут… Что-то в моей душе чувствуется, что не хочу я быть тут. Ну, дак он говорит:
– И я пойду.
– Не идите, тата, вы слабые, вы не утечете, а я все равно утеку.
Всю войну жила и чувствовала в сердце, что я утеку от немцев. Ну, и пошла. Говорю этой девке, Любе:
– Пойдем снова с тобою, может, уцелеем или нас поубивают, а все ж пойдем снова.
Только мы приходим в Курин, на это селище – тут и батька жил, и мой, на краю жили – не прошло и пятнадцати минут, как эти немцы снова окружили Смугу и сожгли в тот же момент.
Идут партизаны. Мы стали: думали сначала – немцы глянули – узнали, что это идут партизаны. Вот этот мельник Парфим, он и теперь живой, он за лесника. И подбегает к нам и спрашивает: как, что, как утекли? Он вскочил тут на лестницу, глянул и говорит:
– Девки, не идите: там горит Смуга с людьми, а идите в такое и такое место, в лес. Идите, говорит, вон за тем мужчиной, он вас заведет, где наши семьи.
Мы только выбежали с нею на эту вот гору и видим: батька мой бежит из лесу, из Смуги. Ну, и вместе побежали мы…»
Хвойня, Курин, Смуга, Октябрь, Ковали… В Ковалях по два, по три человека берут из хаты, около хлева: «Раздевайся!», затем: «Ложись!» – и все чтоб рядочками, чтоб головы людей лежали на спинах убитых… Огонь, смерть, ужас катится по деревням все дальше…
Часть людей в лесу, другие, не зная, как лучше, куда им кинуться с детьми – потому что всюду, кажется, то же, по всему свету, – держатся хаты, соседей. Спокон веку так надежней было. Однако тут началось, обринулось на мир, на людей что-то такое, с чем нормальный человеческий опыт уже не вяжется…
«…Они из Курина приехали к нам, – вспоминает Ганна Сергеевна Падута, жительница Лавстык. – Ну, мы дома сидели, гадали, а потом партизаны нам сообщили, что жгут, что в Курине сожгли всех людей живьем. Ну, мы поубегали в лес. Постояли в лесу. А потом уже… Дымы из печек, из труб идут всюду – в Октябре, у нас. Ну, дак мы вернулись назад, потому что страшно ж в лесу: поймают, да и холодно. Только мы домой – и немцы сюда, разведка ихняя. Ну, у нас мужчины были, такие пожиловатые, дак они:
– Вынести стол, то, другое. Може, уже покаяние будет.
Ну, наши бабы, известно, как бабы. Вынесли стол, а они говорят:
– Матки, вон еще войско идет. А это разведка была.
Приехали потом – тьма-тьмущая, и расположились у нас. А часть поехала в Октябрь. И в Ковалях расположились. Как раз нас захватили в селе тут с женщиной одной (она уже умерла). Нам один возчик подсказал, что с нами будет тут. Мы стоим на улице у стола, дак некоторые ничего не говорят, а он подошел да говорит:
– Дайте, теточки, молока. Мы говорим:
– Пожалуйста. Дак он говорит:
– Ох, теточки милые, все равно вас, говорит, всех живьем спалят. В сарай загонят…»
Во время войны фашисты демонстрировали в Германии и в других странах «документальную» кинохронику: советские «партизаны», много «партизан» стоят на коленях перед немецкими солдатами. А кинокадры эти инсценировались просто. В деревне Великая Воля, Дятловского района на Гродненщине, нам рассказывал об этом Алексей Ломака [15]15
См. главу «Свыше десяти».
[Закрыть]. Толпу сельчан окружили пулеметами, заставили людей встать на колени и запустили сначала кинокамеру…
Имели фашисты и другие «кинодокументы»: как «радостно», с хлебом-солью встречают на востоке крестьяне «немецкого солдата-освободителя»… Не здесь ли работали те «кинодокументалисты», не в Лавстыках ли?.. Все, как видите, есть: и стол среди улицы, и «хлеб-соль». А они идут, и идут, и идут – «освобождать» восточные территории – от людей освобождать.
«…А они идут, гады эти. Как шли, так и кричат:
– Убирай!
Столы, значит. В белых халатах в этих, с этими черепами, ну, эти немцы.
Ну, мы и разбежались, кто куда, по хатам, как возчик нам сказал про то. Я к соседке прибежала, говорю:
– Что ж мы будем делать?
Дак она говорит:
– Выйди погляди на улицу, есть немцы или нема.
Тот край деревни занятый, а наш еще свободный. Мы пошли на поселок, что у самого леса. Потом в ольшаничек. И тут нас, може, баб пятнадцать лежало, в этом ольшанике. Уже упали и лежали. Не видели, как они жгли, как убивали, только слышно – сильно кричали, народ кричал. Не слышно, что она там одна говорит, только: „А-а-а!“ Только голос идет, идет голос. А потом и все – онемели…
Вопрос:– А тот возчик, что сказал вам, он откуда?
– Это просто крестьянин. Полицай не сказал бы. Один полицай к нам пришел хлеба взять, дак мы спрашиваем, что немец с народом делает. А он нам (мы ему полбуханки отрезали): „Давай всю буханку!“ – и ничего не сказал. А этот вот – такая душа нашлась, что сказал. Дак еще вот хоть немного, хоть кто-то остался. Он на ходу – держит стакан и сказал…
Тут фронтовые были немцы, може, они и больше бы жгли, но партизаны нажали, и они ушли.
До войны у нас, може, сто двадцать дворов было. Много у нас было, и семьи большие, детей много. Всех побили. Всех, всех побили. Они говорили: „У вас и курица партизан, не то что дитенок“. Пощады не давали, гады эти…»
Ну как же, столько «партизан» уничтожили! В одной Рудне – восемьсот. Да в Курине – почти столько же. В Лавстыках. В Смуге. В Ковалях… По всему району огонь прокатился. Постреляли, пожгли детей, женщин, мужчин деревенских и в ладоши – хлоп, хлоп! Сами себе похлопали, как у того куринского кладбища. Что-то же и говорили в тех речах – понятно, копируя своих берлинских фюреров. Хлоп, хлоп, хлоп! – выполнили свою задачу, свой план. А там, выше – свой план, пошире, общий, и своя арифметика – уже на миллионы жизней подсчет ведется. На десятки миллионов, если не на сотни. Замахнулись же на весь мир! Там свои митинги, свои Речи, «праздники» готовили – когда будут уничтожены, наконец, вместе с жителями Москва, Ленинград и другие города, которые берлинскому маньяку казались «лишними». «Чтоб не кормить их южным хлебом». Потому что они уже считали своим тот, разбоем взятый, украденный хлеб.
А пока что – как частичка все того же сумасшествия и того же «плана» – убивают деревню Карпиловку. Все на той же Октябрьщине.
Это видел, об этом рассказывает Павел Леонтьевич Пальцев, который помнит все с иными, чем обычно женщины запоминают, подробностями. Он по-партизански мстительно держит в памяти дела, лица, фамилии также и подручных немецких фашистов – местных и неместных «бобиков» – полицаев.
«…В апреле сорок второго года они приехали сюда. Партизаны ушли. Осталось мирное население. Ну, и собрали людей в клуб, и стали спрашивать про партизан. Никто не выявил, народ не сказал.
– Нет у нас партизан, и все. Партизаны были бывшие пленные, окруженцы, они ушли, а наш народ весь дома.
Потом один полицейский, он из Бобруйского был гарнизона, ну, значит, он сказал:
– Если так, партизан нет, дак вы – партизанские, бандитские морды!
А я также в клубе стоял. Женщин по одну сторону поставили, а мужчин – по другую. Там человек шестьдесят мужчин было, разного возраста: и старые и помоложе. Ну, он список держит, а там фамилии в списке. Вот он и спросил:
– Ковалевич Гриша? А женщины говорят:
– Ковалевич Гриша в армии.
А у нас был Ковалевич, который партизанам хлеб молол. Он инвалид был. Дак женщины:
– Он в армии. А полицай:
– Какой… он в армии, когда он хлеб партизанам мелет!
Дак женщины смолкли, видят, что знает… Дак он – за этот список, в карман и пошел к коменданту, поговорил там. И тот, наверно, дал приказ стрелять. Ну, тогда выходит и сразу начинает по-немецки считать: „Драй, фир…“
Отсчитал десять человек и повел на улицу. Полицай отсчитал, но по-немецки. Откуда он, не знаю, фамилия Шубин. Золотой зуб у него был… Отсчитал этих десять человек и повел. Ну, куда повел, думали, може, куда так, допрос или что. А потом слышим, что стреляют в конюшне. Ну, а потом во вторую партию уже я попадаю. А он только сдает: выводит на двор десять человек, сдал немцам – и те повели. Жена моя в клубе также была, а дети – одному четыре года было – на печке спрятались дома. Ну, а я и попал в другую десятку. И десять немцев идут за нами, с винтовками. Десять немцев ведут десятерых. Ну, привели в конюшню и командуют:
– Становись к стенке головами.
Ну, мы постали, наклонились. У меня полушубок был, дак я так воротник наставил, глянул, дак они уже в канал патроны загнали и на изготовку взяли. А я или с испугу, или кто его знает – ноги подкашиваются… И так выстрелили. Десять винтовок залпом да в помещении – дак гул глушит, как из пушки. У меня зазвенело в ушах, я упал и не помню: или я убитый, или живой. Ну, и лежу. Потом в ушах стало отлегать, отлегают уши, стал чувствовать и сам себе не верю: жив я или нет. Сам себе не верю, однако глаза посматривают. Потом слышу разговоры. Полицаи, два, стоят и разговаривают по-русски. Немцы – гер-гель, постреляют и ушли. А эти… Тишина, дак слыхать, что по-русски кто-то разговаривает. Ага, дак я лежу. Не помню, сколько я лежал – час, два. Просто уже и заснул, сердце, наверно, слабеет, я просто заснул. Потом слышу: еще ведут партию, еще партий пять расстреляли мужчин. Потом уже женщин. Там и моя жена голосит, кричит:
– Пан, у меня дети!..
Ну, и привели женщин тоже, наверно, уже беспорядочно стреляли, как попало, потому что эти женщины – они бегут. Ну, потом это так уже перестреляли – часа Два, три прошло. Тишина – хоть бы тебе что на конюшне. Я так лежал, лежал и в чувство уже настоящее пришел, в чувство, что я уже жив. Целый, не раненный ничего. Ага, а дальше слышу, кто-то по мне ерзает по спине. Убитый, а ерзает по мне, видимо, раненный. Только я подумал, что немец будет его стрелять и в меня попадет, только я подумал, а немец, наверно, шел и увидел. Добивал его, и мне пуля вот сюда попала, в стегно. Правда, не в кость, по мякоти. Жиганула, а я как лежал – лежу. А чувствую – кровь так побежала… И тот перестал ерзать… Ну, а потом я послушал, встал – никого… А деревня была от конюшни метров пятьдесят, ну, шестьдесят. На деревне немцев полно – полная улица. А тут нема никого. Думаю, выбегу я – кругом же немцы, стрелять будут. Подождать, пока запалят, чтобы по дыму бежать. Была не была! Я, значит, по канавке, вот железный мост, он и теперь на речке. Я под этот мост, сбросил свой полушубок и – драпака!.. Бегу, никто не стреляет в меня. Тогда я подбежал к речке – вот речка Неретовка, воды напился и гляжу: не бежит никто. Я уже думаю так: если за мной будут гнаться лыжники или кавалеристы, скину все с себя, голый, но удеру. Быть же не может! А там недалеко кусты уже. Ну, правда, никто не гнался.
Женщина одна видела, как я бежал. Она и теперь живая. Рулега Марья.
Ну, и пошел я в лес…
Сначала оружия у нас не было, а после этого погрома оружие мы стали доставать, кто уцелел, и пошли все в лес.
В основном немцы были тут, когда убивали, но и полицаи были, даже местные были. Из Рудни были полицаи. Один полицай был из Смыкович, по фамилии Лось. Я знаю, вместе с ним работал до войны.
Ну, вот простили его, он даже приезжал в шляпе. Смыковские хотели его убить, так догадался, удрал. И теперь живет. Я не знаю, может, на пенсии он живет теперь. Из Зазерья Говоровский тоже был. Вот он председателем колхоза до войны был. Я сам видел их на свои глаза.
Этот Лось дак ест сало на возу и улыбается, в окно я видел. Ему даже родня там была. Просят:
– Максимка, спасай!
Матруна такая была, его родня. У-у, он даже внимания не обращает… Он теперь работает в Коми АССР, в Смыковичах его мачеха, так добивалась даже какой-то справки на пенсию для него. Он уже там здоровье потерял или что, я не знаю, только справку брала… Теперь он приезжал, но я его не видел, а видел сразу после войны, когда из армии пришел я. С ведрами он шел: печки там делал, что ли. Я ему говорю…
– Сволочь ты… Так и так…
Он голову вниз опустил, ни слова просто. Ему же некрасиво, понимаете. Вот какое дело…»
Видите, уже «некрасиво» им, этим, среди наших людей. И, понятно, боязно людских глаз. Но живут, и нет, чтоб осину искать, а про пенсию у него мысли…
А уже те соучастники злодеяний, выродки из выродков, что считали себя даже «идеологами» этих, а теперь спрятались за спину западных разведок, те даже голов, глаз не опускают. Вон как громко кричат (чтобы перекричать, быть может, тот неумолчный, жуткий крик детей и женщин!..), кричат, что они хоть и служили у фашистов, однако были «третьей силой» и даже «народ спасали»…
Как же им не хотелось бы все это видеть в зеркале народной памяти! И там, рядом со звериным оскалом приблуды-фашиста, видеть и свою физиономию. Такую вот, такие вот! И еще пострашнее, еще более омерзительные…
Мы забежали вперед, даже в послевоенное, в наше время…
А Вольга Миничсреди тех ужасов, в пекле том все еще хочет спасти беспомощного, дорогого ей человека – тянет свои саночки через всю Октябрыцину.
Сожгли деревни, теснят людей уже и в лесу. Партизаны, где могут, как могут, спасают население от того самого «плана», однако мала еще сила, не хватает оружия, боеприпасов. А против них и против женщин, стариков, детей – фронтовые дивизии… Это потом, в конце 1942 года и в 1943 году Октябрьщина станет недосягаемой для эсэсовцев и «бобиков».
А пока что продолжаются отчаянные метания Вольги Минич в кольце огня – одной из тысяч женщин с подобной судьбой.
«…Поехали партизаны, а за партизанами немцы тропинок) этой, а я сзади еду. Утро придет – будет видно, куда я выеду.
И вот я выехала на путь, на железную дорогу. Солнышко всходит. Я остановилась: путёю дорожка идет, и по одну сторону пути дорожка идет, и по другую сторону. Но я думаю: „Поеду путёю: и выше, и видно“. Проехала я метров пятьсот от переезда – человек десять у костра, женщины сидят. Я напротив них села отдыхать.
– Мои теточки дорогие, – говорю я, – может, у вас есть что поесть. Я уже третий день так, уже не могу, даже воды во рту не держала:
Они говорят:
– Наши мужики пошли в Затишье, может, что там достанут, а при нас ничего нема. Будь с нами.
Двое детей и девять было женщин.
Я подумала: „Они пошли, а достанут ли, а когда придет?..“ А мой, вижу, уже все, уже и не кидается, уже и рот не закрылся, и на зубах такое… Я возьму рукавицей и сотру. Почти что уже неживой.
У меня сестра в Деменке была. Думаю: „Поеду путёю туда“. Я не решилась около них отдохнуть.
Проехала я метров, может, пятьсот. Вижу: ах, боже ж мой, немцы мне навстречу едут. Те, что ехали на засаду…
Если б я бросила его на пути, дак я не ранена была б, а то я с санками – в сторону. Вижу, что немец один кинулся за мной. И я санки бросила. Бегу, бегу, путаюсь, а по мне они не могли стрелять, потому что они заметили тех, около огня. И если б они по мне выстрелили, дак те утекли б все. Пока они тех не оцепили, дак по мне не стреляли. А потом немец выстрелил несколько раз, увидел, что я побежала и кровь за мною по снегу. И не чувствовала, что пуля вот прорезала руку – ни боли, ничего… Если б не увидела, что кровь, не почувствовала б, что и ранена… Немец прошел за мною следом и вернулся. Пошел к санкам моим…
Что они уже там делали, дак кто их знает: он почти что мертвый был…
Ну, я уже шла в этот лес, шла, шла, и нашла всех тех, тот отряд, что сидел в гумне. Ну, рассказала, как было, что не их тогда приждала, а немцев. Все, как было, рассказала. А командир мне не верит… Дал команду двум хлопцам:
– Посадите ее и отвезите в Затишье!..
Привезли они меня в Затишье, оставили среди села. Зашла я в несколько хат: пусто, вода позамерзала в ведрах, ничего не найду. „Ну, гибель, думаю, господи! Где эта смерть? Где мне ее встретить, эту смерть?..“ Уже и людей не могу найти, никого нету.
Я шла, шла, прошла Затишье, пришла в Бубновку В Бубновке одна баба несет молоко. Подоила коровку, несет в лес молоко. Я попросила, она мне стаканчик налила, выпила стаканчик, но меня тут же сорвало. Кто его знает отчего, три дня уже не ела. Я спросила, цела ли Деменка.
– Сказали, – говорит она, – что партизаны были вчера и сказали, что два двора только немцы спалили. Партизанских. А то вся деревня цела. Собрали людей, подержали и отпустили.
Ну, и мне так хочется уже отдохнуть. Сесть мне на дороге, дак я чувствую, что не знаю, через какое время я подымусь… Я сошла в поле, под хвою села, посидела, а подняться не могу. Уже как ни подымалась, никак не могу подняться. Силы нема, руку уже не могу поднять. Я и заснула там. И знаете, что еще мне это жить была судьба. Шли партизаны из пашей деревни, этой Деменки. Узнали меня, будили и не разбудили. Пошли в деревню, взяли санки и завезли меня сестре. Завезли меня сестре, снесли, стали будить, дак рассказывали, что я говорила что-то без памяти.
Я сутки спала. А проспалась, опомнилась, рвала все на себе!.. Потом попросила уже партизан, завезли меня на то место, где я кинула его. Подошли мы. Санки там, где я кинула их. А тех всех, всех около огня, побили! Говорили люди, что деткам головы позавернули. Две девочки, дак им позавернули, как петухам, головы, показнили их… Закапывал их всех какой-то Гарбуз из Курина. Он и теперь живой. И еще люди были. И моего закопали там где-то. Я там и могилки своего не знаю…»
Вольга Андреевна, рассказав о той ужасной предвесенней поре 1942 года, не может успокоиться. Потому что страдания ее на этом не окончились. Память ее, ее рассказ переносит нас на два года вперед, в не менее страшные дни последней под оккупацией зимы.
«…Ну, живем уже в Деменке, и опять тут стала блокировка. Такая блокировка, что нельзя было ни в лесу, нигде спрятаться. Попались мы в куренях, нас половили. А потом мы поутекали, все спалили у нас, все – до грамма, ничего не осталось. Мы другой сделали уже курень.
А потом однажды такая стрельба далеко появилась.
Собрались: куда ж нам всем с острова? Уже люди советуются: стоим на гати – куда ж мы пойдем?.. И вот только мы понадевали сумочки, у кого что было, как на нас:
– Стой, русская…
И по матушке. Кто мог – побежал. А у меня тогда дитя уже было на руках, мальчик полтора года. В Деменке, у сестры первое свое и родила. И сестры моей мальчик остался со мной.
Демян хотел с конем утечь, а немец коня застрелил, а Демяна за воротник и сюда.
В очередь поставили нас, сорок человек в очередь, и давай стрелять.
Этого самого человека, Демяна, хлопчик стоял впереди на очереди. Мать его, хозяйка с дочкою, стояла сзади за людьми. Как стали стрелять, дак Демяна первого. В затылок – он и упал, ни словечка не сказал, ни словечка. А хлопчик уже идет, бедный, идет да все: „Ой, боюсь, ой, боюсь!“ А как выстрелили, дак он еще крикнул: „Ой, не боюсь!“ – и упал.
Вопрос:– Так и крикнул?
– Крикнул. Сначала: „Ой, боюсь!“, а потом: „Ой, не боюсь!“ Ему годков двенадцать было.
Ну, как застрелили хлопчика, дак она, мать, что в самом конце стояла:
– Ой, подождите, паночки, нехай уже семейка за семейкой. И я приду.
Пришла уже мать эта да на дочку:
– Иди, Вольга, и ты.
Девочку застрелили, тогда мать подошла:
– Я сама.
Да так вот взялась за голову, да подшилась под убитого мужа. Дак немец в шею – как даст, она головой как мотанет, да ногой… Три раза он стрелял в нее, и три раза она так…
Мы стоим все, а у меня сестрин хлопчик, годов, может, семь, и моему полтора года. Вот все тут горит, кажется, разрывается – что мне делать?.. Или, это, детей вперед, или самой?..
И пришел такой, в очках, и прекратил расстрел. Прекратили расстреливать. Поговорил он по-русски, обыскал нас по карманам.
А они, это, въехали в такую топь, – они коньми, верхом ехали, – что кони лед не могут поломать, потому что ноги порежут. Дак они – нас. Мы идем, руками лед ломаем, а они за нами коньми едут, верхом. Дак я своего пацана на льду подвину, да и ломлю тот лед. Да доломали всю лощину руками, да пообрезали руки. Выбрались мы из этой лощины, то у кого какая сумочка была, к переобулся. А соседкина мать, она старая была, вышла, бедная, из воды, а у нее никакого узелка. Она не переобулась и так околела, так околела, на колени так и упала. А он подошел, немец, коленом в плечи – она так и заткнулась. Он еще и выстрелил в нее.
Ну, а нас уже гонят, гонят… А хлопчик один… И штанишки упали, голенький. Идет голыми ножками, уже не может идти, замерзли ноги так. Дак немец из разрывной пули… Кишечки вымотало, он стонет, стонет, а нам оглядываться не дают на того хлопчика. Пошли, а оно слышно, как хлопчик стонет тот.
Чувствую я, что вот-вот партизанские курени. А немцы ж не знают, где это…
И вот партизаны увидели из куреней, что это… А они нас впереди гнали. Едут немцы на конях, а нас впереди – женщин двадцать было, еще осталось, а человек двадцать застрелили. И эти партизаны стали стрелять по немцам. Дак мы попадали да ползем к куреням. А немцы тоже попадали, и их двоих тогда убили, немцев, на Рудницком болоте.
Приползли мы уже к партизанским куреням, и так уже остались мы живые.
Вопрос:– А как ваш мальчик, тот, маленький?..
– Мальчик мой помер, бедный, не выдержал…
Вопрос:– А семья у вас какая теперь?
– Теперешний мой муж перед войной пошел в кадровую, оставил жену, мать и сына, а пришел – уже не застал ничего. И мы с ним побрались, поженились, сиротами. И заимели шестеро своих детей. Дети уже наши выучились, самому меньшему вот уже тринадцать годков. Все дети уже, слава богу, живы: три дочки и три сына. Двое в Бобруйске, одна работает экономистом по связи, а один, это, кончил лесотехникум в Бобруйске, а одна Девка в Пинске, на третьем курсе педучилища. А парень в армии один. Кончил одиннадцать классов. Одна в десятом классе, а самый меньший – в пятом.
Вопрос:– А первый муж был тоже местный?
– Местный. Зайцев. Это теперь я Минич. Его брат бригадиром у нас. Дружили мы, я три года с ним дружила. Я согласна была вместе, я ведь просила того партизанского врача, чтоб он нас с мужем отравил, чтобы нам вместе… И вообще я такая душевная: гибнуть, так вместе гибнуть…»
Полотенце все еще лежит на коленях. Но слез уже нет…
Закончив свою повесть, Вольга Андреевна молчит. И мы молчим.
И в этом молчанье она спохватилась:
«…Боже, боже, еще ж одно забыла я!.. Такое происшествие было, что я прямо на себя вину беру. Это тогда еще, з первую блокировку, в сорок втором. Ей-богу, и сколько я жить буду, столько и вину буду на себе иметь!.. Одна женщина, у нее племянник был в партизанах, а младшие хлопчики, его братики, дома. Когда они стали, немцы, гранаты кидать в хаты, дак эта женщина и своих девочек и этих хлопчиков… Выскочила из хаты и кричит:
– Детки, бегите куда глаза глядят!..
Эти девочки, большенькие они, дак они побежали за матерью, а те мальчики вдвоем – по сколько им было годиков, не представляю, – дак они побежали немного с теткой, да уже и не знают, куда она пошла…
Я тащила мужа, уже вечером это, и знаете, вот так, метрах в тридцати от меня шли они назад, за руки побрались хлопчики и шли назад в село. И почему у меня ума не хватило, ей-богу, ну, прямо непростительно! Почему мне было не сказать: „Детки, вернитесь назад!“ Мне как-то на ум… Просто я растеряна была. А потом уже, назавтра, я опомнилась. И вот и сегодня, где увижу двое деток таких, дак обязательно я вспомню тех детей. И я вот на себя вину беру: почему я их не вернула, тех деток?.. И пошли они, и так никто не знает, куда они делись. Или они их так же, немцы, в огонь покидали?..»
Это правда, душевный вы, Вольга Андреевна, человек! И как ни хорошо, как ни ладно живется вам сегодня, не забыть никогда о том, что было. И те мальчики маленькие, взявшиеся за руки, будут идти по снегу… Кровавому снегу вашей памяти.
Теперь – уже не только вашей.