Текст книги "Я из огненной деревни…"
Автор книги: Алесь Адамович
Соавторы: Владимир Колесник,Янка Брыль
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
2
Жаволки – деревня в северной части Копыльского района, ближе к той лесной да луговой красе, где начинается Неман.
Деда и бабку Кузьмичей, Ивана Трофимовичаи Агату Германовну, застали мы в хате. Старик отдыхал, пригнав с утренней пастьбы коров, а старуха управлялась в кухне.
Как водится, начали мы с хозяина. Иван Трофимович исподволь расшевелился, начал рассказывать, немного сбился, немного расплакался, а потом махнул рукой: «Нехай лучше она расскажет!..» Тем более что она и порывалась несколько раз помочь ему.
И вот бабуля Агата села к магнитофону.
«…Его я отправила, мужа, с сыном. Говорю:
– Езжайте, где-нибудь спрячьтесь в Кудиновичах, а я уже буду тут стеречь.
Потому что так было, что кто утек, дак всё позабирали у тех, а кто не утекал, дак у того ничего не брали. Полиция, немцы и какие-то мадьяры были. Дак я уже решилась:
– Вы идите, а я пожила уже, хоть меня и убьют, буду я уже дома. А если не убьют, дак заберут все, и мы ни с чем останемся.
Он пошел с малым хлопчиком в Кудиновичи, а потом немцы эти как поехали, дак они и вернулись назад. Дак я говорю:
– Господи, чего ты вернулся? Уходи ты опять с этим дитем.
Он тогда взял и зашел к моему брату двоюродному Они – не партизанские семьи. Сказали, что будут семьи партизанские убивать, а остальных – не будут.
– Вы, дети, разойдитесь по этим семьям, что не партизанские, дак, може, останетесь живыми. Никто ж не выдаст.
Ага. Меня застали в хате. Говорит:
– Партизан, партизан Кузьмич, у тебя сын в партизанах.
Вынули такую во бумагу, а там написаны семьи партизанские. Кто-то же написал! И говорит:
– Вот, Кузьмич Михаил в партизанах, три дня как забран мобилизацией.
– Что я вам, пан, скажу… (Надо же как-то спасаться.) К оружию мы все применяемся: с оружием придет партизан, с оружием придет и немец… А мы – ни при чем, не виноватые мы.
– А-а, – говорит, – сволочь ты партизанская! Партизанская мать!..
Да мне левольвером в грудь. Не стрелял, а стукнул. Так болело!..
– Подвесить ее! Идите веревку ищите!
А у меня сидит в хате много так этих полицаев, в халатах в белых, офицеры с погонами, кокарды высокие, а говорят и по-русски, и по-немецки. И кричат они на меня:
– Признавайся! А я говорю:
– Пан, я неграмотная, я испуганная. Спрашивайте, може, мужчины вам что скажут.
Они меня мучили, мучили, а я ничего не сказала. Так он писал, писал что-то все, а потом убежал, начальство это. Остальные сидят в кухне. А у меня так пересохло, хоть бы мне воды каплю выпить. Не могу уже, как одеревенелая вся. Про детей я уже и забыла, что они у меня есть. Ну, что деревянная. Я думаю: пойду воды напьюсь.
А они на меня:
– Куда?
А я говорю:
– Дети, разве ж я от вас куда убегу? Вас столько, такая масса сидит, а я одна, да вы думаете, что я убегу. Данте мне воды.
Они меня пропустили, я воды глотнула и опять на этом месте села пошла. Сижу, жду смерти…
Тут один человек из нашей деревни прибежал и говорит:
– Иди на собрание. Вызывают отдельно партизанские семьи.
Я скорей это на себя полушубочек – да в двери. Так и бежит этот навстречу – этот, что был, начальник.
– А куда? – говорит.
А другой ему бормотнул по-немецки, что „в группу“. Как он меня отпустил, дак я пошла к этой соседке – хоть с девочкой своей попрощаюсь пойду. Да говорю:
– Надька, дочушка моя! Меня убьют, а ты хоронись куда… (Плачет.)
Я выхожу из ихней хаты. Как меня тут толкнуло, – я зашла в каморку, и там лестничка вверх, дак я туда Думаю: „Не хочется ж попадаться в руки, чтоб меня убили, да дитя мое будет видеть меня…“ Залезла я наверх, в уголок да сижу согнувшись. Холодно, я почти голая…
Уже меня ищут: спрашивают у того хозяина, где это Кузьмич Агата… А он сказал, что она пошла по деревне.
А потом влезает эта хозяйка:
– Иди отсюда, а то через тебя и нам будет… Я прошу:
– Сестрица, голубка родная, дай мне посидеть, пока они отъедут… Ты скажи, что не видела, нема меня нигде…
Слезла она, смирилась. Я думаю: зароюсь в сусек овса, что там стоял. Залезла в овес, леща, на себя нагребла… Холодно мне, берет… Все равно замерзну… Нехай лучше убьют. Вылезла и снова сижу. Пришла она и снова…
Ну, и решилась я выйти и пойти среди улицы в тот конец. Думаю: меня ж эти немцы не знают.
Пошла я туда, где моя дочка замужем была, у нее маленький родился, два месяца… Не, две недели. И муж ее был в партизанах, а она пряталась. В чужой хате пряталась. Я попросилась к ним в гумно, дак хозяйка говорит:
– Иди себе, прячься. Я ж не жалею вам. Убьют – то я не виновата буду, а не убьют – то ваше счастье.
Тут она меня пустила в этот сарай, моя дочка дала мне одеяло, в том сарае соломы много было, там складывали многие люди, – я залезла, повыдергала от дверей задних, залезла в самую середину, в яму, и сижу вот так.
Бежит ко мне моей дочери золовка.
– Теточка, я к вам!
– Иди, говорю, вдвоех веселей будет, и теплей. Она взъехала там на меня, в ту самую яму, и мы вдвоех сидели. И этот день, и ночь, и снова день…
Пришла хозяйка этого сарая, принесла окорок. Мы говорим:
– Что там слышно? Принеси нам хоть по капле воды! Мы тут сохнем от жажды.
Дак она говорит:
– Ой, мои голубки, я вот печь растоплю, дак я вам принесу чего-нибудь теплого.
– А что там слышно? А она говорит:
– Ходят по хатам, военной одежи ищут. Дак у меня, если будут искать, заберут это мясо, а что я есть буду.
Она вдова была. И вот принесла прятать это стегно. Это тетка той девушки, что сидела вместе со мной. И не приходит она… А девушка говорит:
– Пойду я, дак разорву ее там. Уже воды каплю пожалела. Сгорим от жажды…
А я говорю:
– Не ходи. Може, там что случилось. Подождем, уже тогда мы, може, как-нибудь…
И все стреляют из пулемета: та-та-тах! та-та-тах!.. Уже и видно, уже и солнышко. А мы ничего не знаем. Я говорю:
– Разгребем эту солому да через щель поглядим, что делается на свете.
Продрали – дак уже горит! Коров гонят, коровы ревут… Я говорю:
– Все уже! Нема уже моих ни детей, ни хозяина – никого… (Плачет.)Осталась я одна. Что мне делать? – говорю.
А после что?.. Там, в этом гумне, кобыла стояла Дак она не пила, не ела. Ржет!.. Как начнет бить копытами! Чувствует, что на свете делается… И они пришли, услышали. Много их. Гер-гер, гер-гер… Отвязали эту кобылу, подпалили в середине солому и пошли. Туп-туп, туп-туп: кобыла пошла, и они пошли…
А уже в этом сарае – ж-ж-ж-ж! – солома эта аж гудит. Я говорю:
– Что ж нам делать? Давай вставать да как-нибудь выбираться.
А тут впереди горит. Сзади еще не горит. И мы там, сзади сидим. Она говорит:
– Мы будем гореть. Пока мы кончимся, будет очень больно. Давайте вылезать!
Вылезла она. А там – щит. Я говорю:
– Бей ногой, може, доску отобьешь.
Она бьет, а страшно, как бы не услышали. Никак не отобьешь ногою.
– Ничего мы не сделаем, – говорит она. – Давайте через огонь!..
Она молодая да, известно, еще здоровая… (Плачет.)И никого нема у нее, известно, девушка. Как пустилась она через огонь, занялось все на ней. И платок, и все, а она вкатилась в снег – погасила!.. А я говорю.
– Господи, пронеси хоть меня! И мне ж не хочется погибать!..
Я взяла, полушубочком накрылась, побежала! Поопекала руки… (Плачет.)Утекла через огонь. Скорей тоже в снег…
Полежали мы там, полежали… Чувствуем, что еще живые. Глядим – еще они тут, злодеи эти, все равно Убьют…
Лежали мы аж до вечера А ночь ясная, мороз. Начали мы ползти. Она вперед, а я за ней… А тут у нас клуб стоял. Дак они пулеметы еще с клуба не сняли. Как заметили нас, что мы ползем, дак с пулемета по нас: тэ-тэ-тэ!.. А пули свищут! Перестанет стрелять, мы опять ползем, как те солдаты. А они снова по нас. С коленей кровь идет, с рук кровь идет. Замерзли. Без рукавиц. Зима. Снегу тогда много было…
– Господи, хоть бы какой-нибудь куст!.. Конец нам скоро… Выползли мы в конец села.
– Давай, говорю я, стоя пойдем.
Встали, взялись за руки и пошли. И кровь идет, и мерзнет эта боль…Пошли мы на поселок, зашли в одну хату. Где ж моя семья? Ни детей нема, ничего – погорело все!.. Я назад в огонь, а они меня не пускают. И зачем же я жить буду одна!..
Вот меня не пустили. Я сижу на печи. Боль невыносимая. Плачу.
А потом – мой идет! Слава богу милому, что хоть он остался!..
Жалко ж детей всех: а где ж Фаня с дитем, а где ж Надька? (Плачет.)А Толик где мой?.. Убили хлопца, убили девушку, семнадцать лет, такую красавицу… (Плачет.)Не могу рассказать вам… На жизню я выбралась. Нехай бы лучше я погибла!..»
Рассказывая, бабуля Агата то и дело нервно стукала то кулаками, то ладонями по столу. Когда мы попросили не портить таким образом магнитофонную запись рассказа, она послушалась и потом уже стучала руками по подолу, раздельно, а то и сложив их, как на молитву.
Дед слушал ее, время от времени согласно кивал головою, а слезы то вытирал, то забывал о них…
Когда же бабуля дошла до того момента, где ей надо было броситься через пламя, она заломила руки над головой и с выдохом «Господи!» разрыдалась. Иван Трофимович также затрясся от плача, уже не только беспомощный, но и почти по-детски беззащитный.
«…А дочка моя с дитем в лес утекла, – сказала бабуля, кое как успокаиваясь. – Один сынок остался… Вернулся раненый тогда. Лечила я ему ту ногу, купала в зельях и целовала ее от радости, что осталось в хате хоть одно дитя…»
МУЖЧИНЫ
1
В мозырской деревне Костюковичи, где мирных, беззащитных людей уничтожали «технически» – душегубками, мужчин отделили на улице от женщин, детей оставив с женщинами. Один мальчик от матери бросился к отцу… Каратель схватил малыша за руку и хотел его бросить в колодец. И вот отец, Софрон Каменский – от забора, где стояли мужчины, – рванулся к карателю, успел ударить его и даже самого в колодец бросить.
Односельчан, что сами видели этот случай, никого не осталось. Об этом после войны на суде рассказывал разоблаченный полицай. По окрестностям пошла легенда об отцовском горьком мужестве…
Продавщица одного из слуцких магазинов Зоня Михайловна Богданович, рассказывая о трагедии своей родной деревеньки Гандарево, вспомнила, между прочим, н такое:
«…Яник Алиновский с сыном несли цыбарку, коню сечку давать, а шли эти немцы… И немец сына застрелил, а Яник выхватил из-за пояса топор и убил этого немца.
Как убил он этого немца топором, так и пошли они остальных убивать. Все!.. Всех поубивали, подожгли и ушли…
Алиновский – Ян, но его и до пятидесяти годов называли Яником. А сыну Людвисю было годов семнадцать. У Яника топор был за поясом, и он – немцу по голове. Убил этого немца, а другой немец его убил.
Вопрос: – Вы сами это видели?
– Мы все видели. Мы ж на улице стояли. Он так с сыном, как шел, дак немец сына – трах! А этот, топор выхвативши, – да его! Немец упал. А его сразу тогда в кожух, в разные постилки, – забирали ж тогда у нас, – завернули, завернули, на воз положили и повезли с собою, этого немца…»
«Мы все видели», – говорит Зоня Михайловна. Однако, кроме нее, никто уже не засвидетельствует этого, потому что всех жителей маленького Гандарева в то утро убили (ради того ведь и приезжали каратели), а из тех девчат, что отобрали для отправки в Германию, сегодня живет одна она. Удалось убежать от расстрела и одному из ее младших братьев, двенадцатилетнему Миколаю, однако случая с Алиновским он не видел: был уже за сараями. (Рассказ его – в очерке «Свыше десяти».)
Дальше рассказывают сами мужчины.
Иван Карпович Саковец.
Нашли мы его в одном из переулков городского поселка Крупки Минской области, где у человека гряды под окнами деревянного домика. На грядах мы Ивана Карповича и увидели. После дождливо-пасмурного дня ясно заходило солнце, а человек, который уже на пенсии, оказался общительным, – повел нас в квартиру и рассказал о том, что происходило в его родной деревне Узнаж осенью 1942 года.
«…Я был женатый, у меня жена и трое детей было. Немцы когда оцепили Узнаж, то я остался дома. Переночевали. И немцы у нас ночевали. А я к отцу перешел. Моя хата с самого конца была, но я боялся. Потому что партизаны стояли у меня перед этим. Тогда не утечешь. Все в лес уйдут, а я с детьми… Дак я к отцу перешел. Он в середине деревни жил.
Переночевали, а рано собрали нас посреди деревни – всех, и старых, и малых, и больные которые – вынесли. Вынесли и поставили. И – допрос. Бургомистр из Выдрицы, – Карань его фамилия, Рыгор Васильевич, – он знал меня еще с детства: моя мать из Выдрицы была, я там у деда все был, когда был маленький. Ну, вот, он захотел Узнаж выбить. У нас партизаны стояли, а у них там, в Выдрице, доты были. Партизаны наступали и доты эти разбили. И эти полицаи… Там несколько французов было. Все поутекали в Крупку. Несколько полицейских убили они, а этот бургомистр удрал. А жену его – убили. И хату его спалили. Ну, у него было шестеро детей, кажется, но детей его не трогали.
А потом уже, когда они в Крупку утекли, отряд больший выехал к нам, и к нам эти немцы, этот карательный отряд приехал.
Допрос шел. Там следователь какой-то был, русский. По-русски чисто говорил, но в немецкой одежде. И меня вызвали там по списку. Бургомистр меня привел. Один немец с палкой стоит, сбоку, в хате. И вот он привел меня и говорит:
– Почему ты заготовку не сдаешь?
– Гумна у меня своего нема. А он говорит:
– А партизанам почему даешь? Я говорю:
– Партизаны с оружием, сами зайдут, возьмут, а что я им могу сделать.
Что мне говорить? А бургомистр говорит:
– У него два брата в партизанах. На меня.
А я говорю:
– Спросите у крестьянства. Мои братья взяты в кадровые.
Ага. Ну, он так и пишет. Записал, а потом бургомистр говорит:
– Он имеет связь с партизанами. – Обо мне: – Мы, говорит, партизанку поймали в Выдрице, и она говорила, что он связь имеет.
Записал он и: „Веди!“
Меня привел. Партизанские семьи там. Поставил. Около ворот как раз. Человек семь стояло, я так восьмой был. Я стал с краю так, у калитки. Калитка была открыта. Партизанская семья с нами стоит. И меня сюда поставили. Ну, я знаю, что братья в партизанах – меня убьют все равно. Я тогда думаю: на ходу убьют, дак убьют. Я не думал, что мою семью выбьют. Дак я как стоял у ворот, а калитка открыта, а немец нас отдельно охраняет уже, с автоматом… Если б он напротив меня стоял, дак я, конечно, и не удрал бы, а то он прохаживался – шага четыре туда и сюда. Он как пошел, а я тут же около калитки стоял, он не повернулся, а я – раз в калитку! Двор огорожен был. А метров семьдесят – кусты там, болото. Ну, я молодой был, годов тридцати двух. Я только так шапку подхватил, думаю: ну, убьют на ходу. Через забор! Ни выстрелов, ничего. Он не заметил, повернулся и не заметил меня. А там не было заставы, а застава была кругом, а около болота – тут не было.
Так я и утек.
А всех поубивали.
Я пришел тогда, посмотрел – никого нет. Где мой отец жил, на том огороде яма выкопана, и в эту яму – всех… И малых, и старых – всех…
Триста шестьдесят человек…»
2
Деревня Раховичи на юге Солигорского района Минской области.
На горизонте, вокруг, бывшие партизанские леса, а вместо когдатошнего болота – урожайная полесская равнина, культурные поля и сенокосы. Хаты, если смотреть с высокой улицы-гравийки, прямо тонут со всеми заборами да пристройками в зеленом паводке картофеля.
Миколай Павлович Брановицкийрассказывает.
«…Мы были в лесу – все наше сродство. Разведку слали мы, из наших, поглядеть, спокойно ли дома.
значит, доложили, что спокойно. Мы и поехали домой. Знаете, дети малые, надо их обогреть, обсушить…
Только я затопил плиту – тут явились немцы на пороге. А куда ты деваться будешь? Значит, обшарили все. Полиция немецкая. Один немец только крикнул: „Раус!“ Что такое „раус“, дак я немного понимаю: выходи или удирай, что-то такое. Погнали нас – и жену, и детей…
Как только вышли мы на двор, один молодой полицай кричит:
– Хозяин, давай вернись и давай нам мэду!
Не меду, а мэду. Ага, думаю, стой: раз „мэду“, значит, украинцы. Я говорю:
– Меду у меня нет.
– Выдирай пчел!
Стал я выдирать сам пчел своих, а тут уже некогда, гонят. Гонят уже всех. И они за меня и – туда. Все мое сродство. Это нас собрали двадцать шесть душ: стариков, детей…
Загнали в сарай и приказали:
– Молитесь богу! Кто молится, кто что…
– Прощайтесь!
Ну, стали прощаться. Знаете, там и плач, там и беда… Ну, а потом говорят:
– Становитесь на коленки, отворачивайтесь к стене!
Я, правда, поднялся и говорю так:
– Вы люди или какие-то… или какие-то звери, или кто вы такие? За что вы нас стреляете? Ну, вы стреляйте партизан. Ну, я – партизан, меня стреляйте. Но зачем вы грудного ребенка будете расстреливать? Зачем старика, который едва ходит? Кто вы такие?..
Правда, они ничего не ответили на этот мне вопрос. Они начали из автоматов стрелять. Я упал. А жена уцепилась за мою шею и упала на меня. И попадали еще трупы, с близкого расстояния из автомата не проходила пуля, чтоб через трупы и меня достать. Только правая сторона у меня, как лежала, вот такое положение, дак три пули попало, и еще две сюда, и одна… Шесть пуль.
Стреляли долго. Одной женщине попало, она упала на ребенка, он сильно плакал…
Средняя дочка моя, ей пять годов, стала плакать. Говорит:
– Папка, папочка, сильно больно!.. Я говорю:
– Тихо, дочечка, не плачь.
– Ой, папочка, я не могу терпеть!..
Как стала она плакать, дак в нее из автомата очередь как запустили, дак череп слетел и мозги брызнули на стену, и она кончилась. Я это своими глазами…
А жену убили сразу.
Ну, я и лежу под трупами. Стало тихо. Потом что-то гудит. Что такое гудит? Самолет? Потом из-под трупов я подымаюсь. О-о-о! Крыша палает уже, горит! Люди горят синим огнем. Или они облили, или оно разгорелось уже так. Знаете, все-таки жир, тело людское. Что ни говори. Горит прямо синим огнем, как бензин! Я на горящую стену карабкаюсь, на сено хочу. Когда карабкался, валенки с ног съехали, и я остался босиком. Потом поднялись еще две женщины – моя сестра двоюродная и соседка. Некуда деваться, горим – полностью уже крыша палает. Я, значит, сел и говорю тихонечко:
– Одно средство – бежать в двери.
Они закрыли двери. Мы в этом углу были, и бежать нам через трупы надо. Дак я как бросился!.. Эти трупы горят, корчатся – я перепрыгнул и ударился руками в двери. Дышать уже нечем. Я ударился так сильно, что обе половинки раскрылись. Я упал и потянул сырого воздуха. Дым клубится. Сарай большой, горит крыша и сено… И я бежал в этом дыму. И добежал я – немцы!.. Стоят немцы. Обоз немецкий. Я развернулся и опять в дым. А там была братова истопка и яма – он обсыпал истопку. В эту яму я и вскочил.
Весь я в крови: трупы ж на мне лежали…
Пеплом следы мои занесло на снегу. И я сидел примерно до полуночи. Потом поднялся. Что ж делать? Рук я не чувствовал: у меня ожоги сильные, повсхватывались банки, пузыри такие на руках. И босиком. Надо на ноги что-то. У брата висело белье на заборе, постирано. Я взял. Позавязывал рукава в белье в этом, натянул на ноги и потихоньку потопал до своего дома. Было это метров сто пятьдесят.
Правда, раньше я подошел к трупам. Женщины, что за мною бежали, лежат обгорелые на пороге… Може, в трупах, в одёже запутались? А може, их немцы втолкнули назад?..
Зашел я в свою квартиру, взял одеяло, взял веревочки такие хорошие, взял простыни, взял полотенец штуки две, чтоб в случае, если я найду человека где своего, чтоб ему перевязку сделать. В кустах разорвал одеяло, накрутил на ноги, позавязывал и потихоньку подался…»
Миколай Брановицкий вернулся в родные Раховичи инвалидом войны. Ходит на костылях. Рассказывает сдержанно, а глаза все-таки полные слез.
«…Дочек убитых вспоминаю часто. Надо ж так, чтоб одна родилась Восьмого марта, а другая Первого мая, а третья – на Октябрьские. Хорошо было бы дни рождения отмечать!..»
А у человека сегодня и новая семья, и дом, и трудовой достаток.
Память…
3
Михаил Андреевич Козел. Деревня Красное в Щучинском районе Гродненской области.
Крыл хату шифером. Пригласил нас в чистую комнату, заставленную вазонами, и рассказал, как не однажды уже, видать, за тридцать лет рассказывал, – и без прикрас, и с новым волнением.
«…Теперь я живу в Красном, а тогда жил в Ляховцах.
Батька по утрам молотил, а я сапожную работу делал. У батьки живот заболел что-то, дак он приходит, будит меня:
– Подымись, иди молотить.
Я поднялся, обулся, взялся за ручку дверей, а тут меня – назад!.. Погнали туда, где со всей деревни народ собранный был.
Согнали все Ляховцы. Сначала люди стояли безо всякого порядку, а потом они поставили в три шеренги. А через какое-то время вышел ихний комиссар и зачитал, что убили лесника, значит, все тут – „помощники бандитов“. Вот за это сегодня и будут расстреляны двадцать пять человек. Тогда он достал список и начал по списку зачитывать: такой, такой, такой… Вызвали нас а сразу окружили пулеметами.
Все они были в серой немецкой форме, говорили по-немецки между собой, а с нами – по-польски. Через переводчика. А амтскомиссар сам немного по-польски говорил.
В хату нас Воробьеву загнали, а потом приходили и не вызывали, а прямо брали, кто попадется – по пять человек.
Когда мы в хате сидели – я сел за стол, и вот мы все, отобранные, друзья и подруги, попрощались меж собой… Когда повели первую пятерку, нам в хате было слыхать, как там затрещали автоматы… И как только затрещали автоматы, минут через пять снова пришли немцы, снова пятерку взяли – повели.
Я, конечно, мог бы пойти и в последнюю очередь, они брали первых от дверей. А если б вы знали, что в этой хате творилось! Хаос целый! Я не плакал, ничего… Посидел я, подумал. Расстреляли одну пятерку, повели другую пятерку расстреливать. Мог бы я в последнюю очередь пойти, но думаю: „Сколько ни сиди, от пули не убежать“. Я тогда выхожу и говорю:
– Кто еще идет?
Каждый жмется в угол…
Немец остальных четырех вытолкнул в двери за мной.
Вышел я – сразу комиссар стоит. Спрашиваю я у него по-польски, за что меня расстреливать будут. А он:
– Лёус [21]21
Лёус (искаж. нем. Los!) – пошел вон.
[Закрыть], бандите!
О побеге я не думал, куда тут убежишь? С одной стороны забор высокий, кладбище, а с левой стороны улицы – фельдшеров высокий забор, штакетник. Куда тут убежишь? Потом прошел я метров двадцать, и толкануло меня что-то: „Удирай!“ Но куда удирать? На забор прыгну – сразу убьют, быстро не перепрыгнешь. Тогда я шел, шел… Направо улица. Думаю: сюда. Прямо – убьют. Вижу, расстрелянных в яму бросают. Осталось мне метров двадцать – тридцать. А у Миколая были ворота приоткрыты во двор. Я поравнялся с воротами и тому немцу, что справа от меня шел, – ка-ак дал! – дак он сразу и пошел кувырком! А я – в ворота. А тут рядом дом. Я – за угол, а по мне – выстрел… Не попали. Я – по задворкам и в улицу. Через забор перескочил – й по улице. А по мне – от тех людей, что стояли согнанные, – через кладбище начали из пулемета бить. Добегал я в самый конец улицы, до Любы, а там, где расстреливали, стоял станковый пулемет. Начал он по мне бить. И еще человек тридцать бьют… Ну, правда, бежал я, падал. Даже не ранили. Я помню: полз, полз, а пули, как только начнешь ползти, – тёх-тёх-тёх!.. Больше всего бил по мне пулемет. Можжевельник рос. Я к тому можжевельнику подполз, и – прыжок. И – в сосняк. Бегом, бегом по этому сосняку. Сосняк кончается. Направо – хутор и поле уже. С левой стороны у меня все время немцы, а справа, где хутор – немцев нема. „Пересеку я, думаю, это поле“. Оглянулся, вижу: стоят три немца! Но я все равно пру на хутор. Как начали они по мне стрелять!.. Добежал до хутора, забежал за хутор – огонь прекратился. На речке кладка лежала, я по этой кладке – как чудом каким-то перебежал. За речкой – метров триста – ольшаник, я туда добежал. А немцы подошли к самой речке, постояли, постояли и вернулись назад.
Из нашей деревни никто больше тогда не уцелел. Только Миколай Стасюкевич пробовал утекать, но отбежал метров двадцать и – на заборе его убили.
Тогда убито было, кажется, двадцать семь человек.
Когда я утек, тогда те немцы, что гнались за мною, вернулись. Старший немец, который там командир, – люди потом рассказывали, – давал, давал, давал тому, что меня гнал.
А потом батьку моего за меня забрали и застрелили. Хотели еще мать забрать, но что-то они меж собой поговорили, поговорили, и так она осталась…»
В свое время Михаил Андреевич, как «западник» [22]22
Житель Западной Белоруссии.
[Закрыть], был солдатом польской армии, в сентябре тридцать девятого года встречался с немцами в бою. После расстрела он, естественно, стал партизаном. Мужчина. А рассказывает и… время от времени плачет, даже не может говорить. Видимо, из-за отца… Или это просто обида, гнев – человеческая обида и справедливый гнев, которые не проходят, не успокаиваются даже местью!..