Текст книги "Я из огненной деревни…"
Автор книги: Алесь Адамович
Соавторы: Владимир Колесник,Янка Брыль
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
2
«Мы обязаны уничтожать население, – говорил Гитлер, – это входит в нашу миссию охраны населения германского… Если у меня спросят, что я подразумеваю, говоря об уничтожении населения, я отвечу, что имею в виду уничтожение целых расовых единиц…» [31]31
Нюрнбергский процесс. Сборник материалов. М., Издательство юридической литературы, т. I, 1955, стр. 518.
[Закрыть]
Выполняя этот «план», фашисты рассчитывали таким образом получить и спокойный тыл. Кого не убьют, не сожгут, тот замрет от ужаса. Провели возле ног каждого черту: пошевелишься – смерть тебе, и близким, и всей деревне, а если это в городе – всей улице.
Однако вскоре после «победных» реляций о том, сколько уничтожено партизан (тех самых збышинских или хвойненских детей, женщин), пошли в ставку фюрера совсем иные.
Фон Клюге: «А здесь в тылу у меня повсюду партизаны, которые все еще не только не разбиты, но все более усиливаются… А 400 этих проклятых диверсий на железной дороге!» [32]32
«Совершенно секретно! Только для командования!» Стратегия фашистской Германии в войне против СССР. Документы и материалы. М. «Наука», 1967, стр. 515.
[Закрыть]
«Тем лучше», – сказал Гитлер в июле 1941 года, впервые услышав про советских партизан; он рассчитывал, что под видом борьбы с партизанами удобно будет выполнять тот самый «Генеральный план „Ост“». В 1942, а тем более в 1943 и 1944 годах, когда фашисты теряли последнюю веру в победный исход войны, а в Белоруссии почти не осталось у них действующих железных дорог, – тут уже Гитлер не считал, что «тем лучше». Заранее запланированное уничтожение народов Советского Союза все более приобретало характер мести – садистской мести женщинам, детям за то, что советские люди не пожелали покориться и в самых трагических условиях продолжали борьбу.
1255 боевых партизанских отрядов – таков был ответ белорусского народа на расчеты «теоретиков» и «практиков» фашизма, ответ на то, что, мол, белорусы «наиболее безобидные» из всех славян и тут можно будет устроиться в полной безопасности – устроить «заповедник» для людей, для целых народов. Был ведь такой замысел – всю Белоруссию превратить во всеевропейский концлагерь, где бы прошли «особую обработку» (в газовых камерах, печах крематориев, у могильных ям) те народы Европы, которые «мешали» фашистской Германии расширяться на север, на запад, на юг, на восток…
Вот как это сформулировал ближайший подручный Гитлера «теоретик» Розенберг за два дня до нападения на Советский Союз:
«Непосредственно к этой границе (перед тем речь шла о будущей судьбе Прибалтики. – Авторы.)примыкает белорусская – как центр сосредоточения всех социально опасных элементов, который будет содержаться подобно заповеднику» [33]33
«Преступные цели – преступные средства». Документы об оккупационной политике фашистской Германии на территории СССР (1941–1944 гг.). М., 1963, стр. 45.
[Закрыть].
Но для начала, как уже говорилось, планировали «выселить» (истребить) 75 процентов белорусов – чтобы спокойнее было работать в том «заповеднике».
И это делалось: рассказы в нашей книге – именно о Деревнях, которые были убиты, о районах, выжженных вместе с людьми.
Но за судьбой этих деревень, этих людей нужно видеть и другое: сотни тысяч детей, женщин, престарелых и немощных жителей наших деревень и городов, людей которых спасала и спасла от истребления всенародная партизанская армия, уводя жителей в леса, за фронт, создавая во вражеском тылу советские районы, защищая и атакуя..
Полумиллионною свору фашистских убийц и грабителей поглотила огненная партизанская земля..
Если фашисты не сумели, не смогли, «обезлюдив» Белоруссию, создать тот громадный «заповедник»-концлагерь для народов Европы, то не потому, что они раздумали или расхотели. Поднявшись на священную борьбу, советский народ, народные мстители – партизаны, Советская Армия сломали и этот гитлеровский план.
ВЕЛИКАЯ ГАРОЖА
За славным житом – спокойная деревня, которая имела, имеет и должна иметь право на мирную, трудовую тишину.
Давновато дождя не было, а позавчера и вчера он расщедрился. Теперь погожее предвечерье. А в лесу, что синеется за житом и за деревней, пошли понемногу первые июньские сыроежки.
Двор, в который мы зашли, аккуратный, ровно поросший чистенькой травой. Много дров, сложенных в стожок. У крыльца бабуля чистит грибы. Сама в резиновых сапожках, еще мокрых: только что из лесу вернулась. Тут оно и пришло, открытие ежегодной радости: после дождя – грибы. И хорошая зацепка для разговора
Марии Змитровне Потапейкесемьдесят второй год, хоть с виду столько бы не дал. Подвижная, приветливо веселая. И возвращать ее в давнее, в страшное – не хочется. Да ей и самой неохота. Вот помрачнела сразу…
«Раненько я печь топлю, блины пеку, ну, а хлопок был у нас, сын, дак он побежал на улицу – уже играться к соседям. Уже бежал он туда, бежал – ой, что-то по улице стреляют, пули свистят!.. Ну, дак мы закричали на него:
– Вот тебе надо бежать, сиди тихонько! Там вдут – може, партизаны, може, немцы, кто ж их знает!..
Ну, идут по селу, идут – немцы, видим, что немцы!.. Тут колодезь был, они поставили пулемет – коров уже с того конца гонят, гонят, гонят.
Мой – на меня:
– Подои.
Надо б идти поциркать, да боюсь. Он:
– А чего бояться! Иди, а то вот заберут корову. Ну, я пошла, циркаю, циркаю…
Вопрос: – Подоить напоследок?
– Ага. Дою. Стреляют. Стреляют по дворам, стреляют. К соседу вот сюда подошли уже, стреляют. Я бросила доить и иду. Только вышла, вот тут встретила – бегут! Во двор бегут, бегут немцы. И спрашивают, есть ли корова, куры есть ли, гуси, кони, овечки – все. Ну, больше ничего у нас не было, только корова еще была, куры еще были… Конь был, дак мы спрятали, спрятан был.
Вопрос: – В лесу?
– Ага, в лесу. Ну, я говорю:
– Корова есть, куры есть, больше ничего. Вернули меня, чтоб я корову выгнала. Я выгнала им корову. Тогда иду, а они бегут за мной, в хату, бегут. Ну, вбежали и нас во двор гонят, ага, к коменданту. Ну, а мы детей уже оставили, говорим:
– Детки, побудьте в хате, а мы, може, одни сходим.
Ну, мы пошли, а немцы побежали и повыгоняли детей из хаты, и они снова к нам пришли. Мы уже идем по улице, и идет немец. Один, да два еще… Идут, халаты в крови – и… Встретили нас, спрашивают:
– Партизаны были? Ну, мы говорим:
– Были. Что ж, были.
– Сколько?
– Четыре было подводы.
– А что брали?
– Все брали, что им надо. И хлеб, и картошку, и мясо.
Тогда комендант отсюда, с этого конца, подошел и на него: „Гер-гер-гер“. И сказал: коров уже гнать, уже коров в Осиповичи гнать.
Пошел мужик мой. И дочка. Но она видит, что я не иду, дак и она вернулась. Говорю:
– Почему ты вернулась, почему не бежала с отцом? Он там где-нибудь спрячется, и ты б спряталась. А пойдем туда, дак там пожгут, поубивают нас.
Они и, вправду, построили девочек особо и нас особо. Девочек – коров гнать. И спрашивают:
– Партизаны были? Первого спросили. Он говорит:
– Не было, не видел.
Раз не видел, дак немец его за шиворот… Он дитятко на руках держал. За шиворот и – под сарай, в снег, в сугроб, и убил.
Вопрос: – И ребенка убил?
– Ну, и ребенок там с ним, и ребенка. Ага. Потом жена уже с ребенком старшим за ручку и: „э-э-э!..“ – заголосила, заголосила. Он и ее туда, и убил. А мальчик около меня стоял – такой вот мальчик…
Вопрос: – Их мальчик?
– Ага. Рванулся бежать к ним. А я за него, говорю:
– Не беги, стой, стой!
Он, правда, стал, стоит. И теперь живет где-то в городе, бог его знает. Потапейка его фамилия. А звать как – забыла…»
Мы беседуем в светлой, чистой кухне. У окна тихо стоят две городские внучки, гости на каникулах, одна – подросток, другая – еще дитя. И дед сидит, Кастусь Карпович, хозяин. Он вернулся из сельмага, еще когда мы были с бабулей во дворе. От калитки приветствовал нас Веселым: «Здорово, хлопцы-протопопцы!..» Теперь вот он слушает, молчит, а потом и сам начинает:
«…Это Новый год был, если по старому стилю, в сорок третьем году.
Раненько приехали какие-то и тянут пулемет, – вот тут колодезь был, – все в белых халатах.
Мы сидим в хате. Печка – железная, жестяночка. Четверо детей у меня, малых: самая большая девочка ходила в шестой класс. А то все малые были. Ага. И слышим: стреляют с того конца. Коровы бегут по улице… Ага, а потом вот здесь, на углу, мой дядька жил родной, батькин брат. И вот этот дядька выгнал корову сюда на улицу. Он – раз, застрелил!..
Вопрос: – А вы это видите?
– Ну, в окно мы видим. Ага. Женка дядькина гвалту наделала. И женку застрелил тут. Потом – двух девок. И девок обеих застрелил. Тут же в воротах. Я и говорю, что это людей бьют. Ага. А потом они в другую хату. Только зашли – в хате стреляют. Ну, а мы сидим так. Потом и в третью зашли – тоже стреляют… Ну, все!
А потом – раз – приехала легковая машина. Вылазит один, уже без халата. Ну, офицер, „комендант“ они называли его. Ну, тут они все прибежали уже, собрались, дак он им скомандовал, чтоб не убивать уже, значит, остальных людей. А согнать в одно место.
Они прибежали ко мне и говорят:
– Идите к коменданту. А я говорю:
– А что – с детьми, брать мне детей?
Дак он махнул рукой: как хочешь, хочешь – бери, хочешь – не. Они знают, что все равно это… Ну, мы собрались с бабой и пошли.
Я говорю:
– Вы, детки, сидите, грейтесь у печки, мы придем, тогда заберем вас…»
Дальше старик, повторяя рассказанное женой, говорит, как тот немецкий комендант допрашивал его, бывают ли тут партизаны, и не застрелил, как застрелил того соседа, который сказал, что партизан не видел.
«…Дак немец мне, – дальше рассказывает дед, – приказал гнать коров в тот конец деревни.
– А там, – говорит немец, – мы еще людей наберем и погоним всех коров в Осиповичи, потому что тут партизанский лагерь, вы тут снабжаете партизан. А деревню мы вашу унистожим.
Так вот сказал. И я погнал этих коров.
А там моя сестра жила. Забежал я в хату к сестре. Забежал: убитые все дотла!.. Свекровь, она, муж и дитенок, человек четыре души.
Они приходят, гады, и командуют: „Ложись тогда вот так – в голову каждому стреляют, вот, поубивают, все…“
А кто, так и остались. Вот и Неверовичева напротив – хлопец был на печи, постилкой накрылся, убили сестру, убили мать и отца, а он остался, и теперь живой. Он в Бобруйске работает. И в том конце так же это было…»
Этой семье и еще некоторым повезло. Сорвав зло, каратели сказали недобитым:
– Можете ехать в Татарку, в Замошье, в Осиповичи… А если тут кого изловим – значит, будем убивать. А деревню сожжем всю.
И сожгли.
Кастусь Потапейка запряг коня, побрал детей и переехал в Замошье.
Мы в другой хате.
Марии Герасимовне Михайликбыло тогда, в январе 1943 года, восемнадцать лет. И ей тоже удалось спастись. Однако же… Но лучше пусть расскажет она сама.
«…Было темно. Они окружили село и давай стрелять. Мама говорит:
– Дочушка, стреляют, вставай! Я говорю:
– А что, партизаны? Она отвечает:
– Партизаны.
Посматриваем мы в окно. Идут в белых халатах. Мать говорит:
– Поотставали, а теперь стреляют. Потому что ночью они ж были у нас, партизаны. Думаем, что ищут они один другого. Мама говорит:
– Сходи воды.
Я иду воды в колодезь, а они – это немцы – вернули назад:
– Ком в хату! Я вернулась.
– Мама, они не пустили воды. Идите вы. Маму тоже вернули.
А начали они бить с естого во конца. Я говорю:
– Мама, да там же что-то горит уже.
– Ну что ж, – говорит она, – горит. Иди корову подои, а то коров забирают, курей бьют.
Ну, я пошла, подоила корову. Тогда мама говорит:
– Курей бьют. Помани в хату курей.
Ну, и сидим в хате. Пришел племянник мой. Спрашивает:
– Были у вас партизаны? Мама говорит:
– Были, дала им повечерять, хлеба, молока дала, и ушли.
Разговариваем. А тогда она говорит:
– Детки мои, глядите, Прохора ж у нас убивают!..
Это по соседству, через окно мама видит. Еще сестра моя с дочечкой была у нас. Мама говорит:
– Глядите!..
А там три выстрела – и девочки на истопку полезли.
Ну, и тут же к нам пришли. Мы стоим все около печки. Вот так рученьки посжимали, а печечка горит. Ну, пришли… Высокий, высокий пришел, в очках. Вот, кажется, я и теперь его вижу, узнала б. Как пришел, так хату и раскрывает. За меня:
– Иди корову выпущай! А брата – на улицу.
Пошла я корову выпускать. А она ж не идет. Тоже боится, корова, аж на стену лезет. Я во двор из хлева вышла, а он меня как швырнет – дак я и полетела. Ручкой автомата ворсанул. Два раза. Первый раз я не полетела, дак он в другой раз.
Мама из хаты выходит. Мама как вышла, маму он и шахнул – всю вот тут шею продырявил, и все вот это отвалилось. И мать моя тут же и легла.
Он и ушел. Еще мне вот так ногой дал, и нас на улицу – корову гнать. Я эту корову на улицу вытурила. А там старик один, – он помер уже, – стоял… Корова стояла, а он так вот корову обнял… А его так били, так били!..
А я своему брату:
– Мой братка, говорю, мой братка, все поскрывались, а мы, говорю, вот и попадомся…
Вопрос: – А старик тот корову обнял, чтоб не вести?
– Не, его сильно били, он на корову обвалился и стоял. А тут коровы идут, кони ржут, – тоскливо, страшно было… Говорю:
– Не спрятались, и все наше и пропало, браточка. Погибнем мы.
Ну, и стоим, куда ж идти, стоим среди улицы. Нема нигде никого – ну, ни души! Всех уже перебили.
Подходим вот сюда, на край, на краю стоим. А тут немцы лежат с этими пулеметами. Нам некуда. И идут они к нам.
– Ну, говорю, братка, погибнем мы. Давай утекать, чтоб утекающих нас, чем так…
Они пришли и говорят:
– Не удирайте, а то поубиваем. Погоните коров и поедете в Германию.
И другой подошел, тоже по-нашему разговаривал!
– Сколько вам лет?
Я говорю, что восемнадцать, а брату – четырнадцать…
А я вышла, правду вам сказать, только галоши на мне были, так вот, на босую ногу, и так вот – голая. Ничего на мне не было. Я говорю:
– Ну, давай убегать, Иван!.. – своему брату.
А в хате, что напротив, у них там деток было никак Семь или восемь. Дак там крику! Так кричат, так кричат – слышно!..
Ну, все – бежим! Ну, и побежали в лес, через чащу по болоту. А снег – вот так, до пояса. В болото влезла уже на ногах у меня ничего нет. Л они по нас – так дают, так дают, вы поверите… Но пуля в нас ни разочку не попала!..
Мы легли в этот снег, полежали, потом встали и сидели в лесу до вечера, пока не смерклось.
Нашли место партизанское: там они, видимо, ночевали – жарок еще был, еще висели веревочки. Он те веревочки взял, что партизаны оставили, а у него лапти были и онучи, дак он и мои обмотал ноги. А за ночь у меня ноги вот такие были, обморозила. Вот поглядите – и сегодня пальцев нема… Мы там побыли, переночевали. Я уже идти не могу… Брат мне две палки выломал…»
За славным житом – спокойная деревня… А в деревне этой убили в тот снежный день 297 человек.
ДИТЯ БЕЖИТ БОРОЗДОЮ
С этой женщиной мы встретились случайно. Бывший партизан, инвалид, и уже бухгалтер тоже бывший, на пенсии, Роман Драгун, посоветоваться с которым подсказали нам в райкоме партии, отнесся к делу серьезно. Бросил руководить семейным рытьем колодца, помылся, переоделся и, тяжело управляясь с протезом и клюкой, подсел в наш «газик». Оттуда, с зеленой и укромной станции Копцевичи, мы направились в его родные места, в западный уголок Петриковщины [34]34
Петриковский район Гомельской области.
[Закрыть]. Управившись там, домой мы возвращались в сумерки. И тогда наш проводник вспомнил еще одного – в деревне Слобода. «Може, и он расскажет».
Его знакомый, Адам Стракач, тоже бывший партизан, сам не видел того, что происходилов его родных Березняках (в Слободу он переехал после войны). Из четырехсот односельчан, убитых карателями в ноябре 1942 года, чудом спаслось несколько человек. И среди них – Адамова сестра Алена. Живет и она в Слободе, через несколько хат…
Алена Ивановна Булаванамного старше своего брата. Уже совсем малоподвижная, немощная старушка, добрых За семьдесят. Это мы сначала только почувствовали по ее усталому голосу, по непритворному кряхтенью. В хате был сумеречный час, хозяйка отдыхала, прилегши на кровати еще не раздевшись. Энергичный Адам Иванович включил свет и сказал ей, что надо, вот, чтоб она рассказала, что было тогда в Березняках, а раз надо, то надо.
Старуха встала и, уразумев, что к чему, исподволь настроилась, начала.
«…У меня и голова все болит, а еще я и сильно недослышу…
Ну, как оно было. Там же наших всех людей побили. Там на другой день людей столько лежало… А волки как попривыкали, так людей ловили потом. Людей попривыкали есть…
Ну, окружили нас кругом, всю деревню. А я в то время в хате была. Вышла из хаты – не видела, что тут немец с кукардой стоит. Он наставил винтовку – вот так вот на меня. А этот мой хлопчик маленький, что на руках у меня был, Сашка, меня за шею да:
– Ой, мамко, убьют нас!.. А я говорю:
– Не, не, сынок, пан не будет бить, не, не!..
Как я так сказала, так он, правда, и винтовку опустил. Да на меня показывает:
– Домой!
Вошла я в хату да своей девке говорю:
– Евочка, нас поубивают.
– А что делать, мамо?
У меня ж еще и тот мальчик был, Колька. Уже был, кажется, в третьем или в четвертом классе. Колька говорит:
– Мамко, я побегу в мох. А я говорю:
– Если можно… А може, не проскочишь, сынок?
А мы не видим, что они там сидят, в касках. Понадевали эти каски, как пни какие-нибудь, и не видно их. Хлопчик мой, еще бы чуть-чуть, так и прорвался бы. Хотел, бедненький, проскочить, а они его – раз! – ив грудь, сюда вот. Только крикнул он: „Мамко!..“
Так где там – материнское сердце! Выскочила я – да к нему. И Евка моя выскочила. А я за это дитя, за Сашку своего, да прижала к себе. Так он меня – раз! – в руку ранил И хотел еще раз, а Евка уцепилась за меня и говорит:
– Мамко, пусть нас вместе убьют. Пускай и меня убьют с вами!..
А я хотела упасть, а потом думаю: „А как же девка моя! И дитя ж на руках…“
Он хотел в Евку попасть, да еще раз – мне в руку. И сюда вот. Так у меня рука опустилась. И дитя я пустила. Побежало малое. А Евка – за мною. Я говорю ей: „Падай со мной!“ И вот меня уже снова ранили, а в девочку не попали. Вот сюда меня ранили, а пуля тут вот выскочила. Уже у меня увяло все, я и сама упала. Упала да говорю девочке: „А тебя ранили?“ Говорит, что не ранили. А из меня кровь – аж тивкает, так льется. Жилу тут мне, видите, перебили. Так я говорю:
– Падай вместе со мною. А будешь лежать – не дергайся. Упади и лежи на месте. А то, може, я и живая не буду, а ты – лежи. И смотри – как-нибудь под берег.
А уже вижу, что хлопчик мой, Колька, лежит неживой..
А этот, что маленький был, побежал бороздкою. Сашка. А пахота была высокая, дак они и не попадали в этого хлопчика. А пули разрывные летят. А хлопчик все равно живой, все равно бежит бороздою.
А там женщина ползла рвом. Да так вот она: „Иди сюда!..“ Она за него да в ту канаву. Остался Сашка с той женщиной…
А я лежу. И Евка за мною лежит. А из меня кровь идет. А они ходят по двору и что-то лопочут. Повыпускали моих коров, две было, овечек повыгоняли на улицу, свиней. А я лежу, да так вот посматриваю. А они подожгли мою хату и пошли к соседу… А сосед тот стал на колени и просится. А они ему в грудь – раз!.. А я лежу да сама себе Думаю: „Ну, все“. Мое дитя побежало, а я не знаю, живое ли оно там или неживое… А потом, когда я уже вижу, что горит, что головешки летят на меня, дак я взялась как-нибудь вставать. Я на одном колене, на одном колене – поползла в ту канаву, где хлопчик мой там с молодицею.
Та молодица испугалась и поползла. Я говорю: „Хоть руку ты мне перевяжи!“ А она – поползла…
Евка моя тоже тогда утекала и где-то голая в стогу ночевала. Выскубла дырку да залезла в середину, в стог, и там спряталась. Потом партизаны пришли и кликали, може, кто живой, чтоб отозвался, а люди боялись откликнуться. На другой уже день моя девочка вылезла из стога и пошла…
Лежу я в той канаве, а тут бегут еще две, это Катеринины девочки.
– Ох, ох, тетенька, уже нашу мамку убили, и братика убили! А мы только вдвоем остались, две девочки!..
А у меня в глазах темно. Говорю я:
– Донька, ползите вот этою вот канавою да в мох. Може, останетесь. Когда я уже не буду говорить, то вы посидите, пока немцы уедут, так, може, кто тогда отзовется, так, може, как куда-нибудь зайдете.
Они побежали в тот мох, тем ровцом. А я – уже с тем малым дитем, с Сашкой моим. На одном колене вскочила – и я в ту канаву. Вскочила – потемнело в глазах, поползла в тот мох. Близенько от хаты мох был. Заползла в тот мох, лежу. И они, те девочки, легли в корчах…
Уже мы там слышим: люди визжат, кричат – уже там людей убивают!.. У нас молодежи много было. И, може, ни одного не осталось. Ни молодежи, ни девочек, всех побили. Боже мой, дети плачут!.. Страшно было, – если бы вы слыхали. Ну, просто страх!.. Некоторых в хаты загоняли, а нас просто так убивали, окружили и так били – на нашей улице. А маленькое дитя… Это Катино, – взяли да убили Катю, а дитятко еще живое. Оно ползало, а они взяли да штыком животик ему распарывают. А оно, бедненькое, ползает по той по матери, еще живое, кишечки повылезли. А оно ползает…
Хлопчика моего, Колька что был, в сенцы втянули, и он там сгорел. Косточки только лежали. Как я пришла из больницы, то уже – никого… И там я его косточки в сенцах нашла. Хороший был малец…
Вопрос: – А это кто были, немцы или полиция?
– Полицейские были и эти, немцы, с этими ихними кукардами. Окружили деревню так, что сидели один около одного, один около одного…
Вопрос: – А вы, может, про то еще, как вы в канаве лежали?
– Лежала, у меня маленький хлопчик, хочет плакать, а я говорю: „Не плачь, а то и тебя убьют“. Не плачет. Лежат они, бедные… Катины девочки и мой. Потом у меня чуть вот так повеселело, уже слышу – утихли те, в селе. Я за детей да это привела их к канаве. Стала в воду и ногою их попереводила на ту сторону, а то вода посередине бежит. Ногою поперетаскивала. Потемнело у меня в глазах…
Дубики пришли, меня забрали. Уже как неживую. Уже тогда я лежала раненная, так меня один человек подобрал и повез в больницу.
Если б не Еремиха, так меня там убили б. На станции еще. И моего хлопчика…
Маленький остался живой, и теперь живет. В Гомеле. Я тогда его на руках держала. Еще, как его батька шел в армию, а я его провожала, так на руках малыша держала. И батька нес его на руках, маленького. Такой пацанок – и остался живой. Били, так по нему били, что, поверьте, пули разрывные горят!.. Я еще чувствовала немного, так посматриваю и думаю: „Ну, все!..“
А оно, бедненькое, катилось по этой борозде. Пахота высокая, а оно маленькое…
Всех нас почти поубивали, это вот только я, раненная, осталась. Да и то не знаю, как я осталась. От меня люди убегали, это в больнице той.
Сдается, лежу, и сдается, хлопчик мой кричит. Слышно – кричит!.. Подхватиться хочу, а не могу – крылья падают. Хочу подхватиться – возьму упаду. Так они, что в больнице лежат, глядят на меня да боятся, убегают от меня. Бабка там одна лежала, так она мало была ранена, так она, когда я с койки упаду, придет да возьмет меня, Да на койку. Она не боялась. Есть тогда нечего было, – тогда ж был немец, – а я лежала так, на соломе. Да платочек только. На мне ж не было ничего – как из хаты выскочила, так и была…
Вопрос: – А как вы попали в ту больницу? И что это за Еремиха?
– Как я попала? Там составы стояли на станции, когда меня тот дядька вез, и без пропуска не пропускали никого. Меня ж везет этот человек, а я раненная лежу И этот хлопчик около меня маленький, Сашка, который остался живой. Так меня хотят в комендатуру. Я думаю: „Ну, все“… Кричат они:
– Подымайся, бабо! А человек тот говорит:
– Она не подымется, она больная.
А там бабушка была старенькая, что из немцев, которые тут давно остались. Она померла уже. И вот та бабушка идет. А она была со мною знакомая, ночевала у меня не раз. Бедная была, ходила, то краску продает, то что-нибудь. Я с нее ничего не брала, а так дам картошки или чего. Жили ж мы тогда хорошо. Так она у меня и ночует. Заглянула она в воз и говорит:
– Кто это тебя, Аленка? Какая ж ты несчастливая?!
Да на меня упала, да стала голосить, обняла меня да стала целовать. Целует и плачет. А он спрашивает у нее, немец, по-немецки:
– Кто это?
А она говорит:
– Это моя родня, моя фамилия [35]35
Die Familie (нем.) – семья.
[Закрыть].
Она сама из немцев, осталась еще в когдатошнюю войну. Он работал на заводе, мужик ее. Работал на заводе каким-то старшим и остался тут жить. А она по-немецки говорила. Так она упала на меня и говорит: „Это моя фамилия!..“ Поговорили они по-немецки, и она говорит:
– Пускай ко мне везут.
Правда, она и повезла меня. Я обомлевшая была. А как немножко что хорошо увижу, так я ей руки целую и говорю:
– Мамко, спасай меня!..
– А что ж мне с вами делать! – говорит она. – Что мне с вами делать?
А мой это хлопчик маленький придет да в руки ее целует:
– Ах, тетенька, спасайте мою мамку!
Маленький был, а – бедненький – целует в руки.
Она побежала и позвала Козловского, перевязать меня. А у меня это кровь кругом, да застыла она, да мне уже так делается, что и не могу я. А Козловский говорит: „Помойте ее“. Она, правда, затопила ночью печку, помыла меня, переодела во все свое и положила.
На другой день рано прибежал тот немец проверять меня, у нее ли я. А она поставила кровать около печки и положила меня около печки. Он пришел, посмотрел, поговорил с нею. Она говорит:
– Она совсем никуда не годна, может, и помрет. Так они взяли меня, и завез меня один человек в больницу, в Петриков. И уже я лежала в том Петрикове. А дети мои остались там, у человека…
Вопрос: – А что было с вами после?
– Что было? Я работала на ферме, когда уже наши пришли, и получала премировку. И сколько ж лет я работала! И в Мозырь меня вызывали. Где я не была! Я и в сельсовете была, – меня ж после войны членом сельсовета выбрали… Приедут, заберут меня легковушкой.
Стали мы там делить добро на сирот. Ну, я и думаю, что как мне плохо, то и другому так же это плохо. Один говорит, что которое дитя от тех, что за немца были, – то оно другое. А это ж все равно наши дети, а то, что мать его и батька невесть где, то что ж оно, дитятко, виновато. Я взяла да вступилась там за одну, потому что они бедные, ничего у них не было, а их, детей, двое. Я и говорю:
– Им надо дать хотя бы что-нибудь, ну, хоть тело прикрыть. Потому что дети – есть дети, детей жалко, они не виноваты. Я заступалась, и за детей я всегда буду заступаться. За что же им страдать? Они наши, государственные дети. Они у нас воспитываются, у нас растут, они нам и будут.
И я благодарю, что лягу и сплю спокойно. Не то что которые: „Дай, дай!..“ А я довольна, что лягу спать да переночую спокойно. И благодарю я нашему государству, нашим бойцам, что нас освободили и что у меня осталось хоть немножко деток. Уже и внучки наши полягут поспят, и сама я лягу, добрые люди, да посплю…
А так же я, хлопчики, не спала в хате. Когда при немцах еще.
Забрали меня, правда, партизаны в лес. Сяду я на кочке да и причитаю: „За что меня так наказало? За что я так страдаю?..“ Позавелись у меня эти на ранах, извиняйте, черви. Возьму я их так пальцами, повыгребаю, да возьму так чем-нибудь перевяжу. Ведь ходуном ходят, так и слыхать, как они ходят по мне, по руке. Что же, знаете, живая кровь. А лес, а мошкара эта! Нападает же, невозможно переночевать. И бинтов же нема. Тряпочкой какой-нибудь завяжешь…
Потом пришла наша армия, да поставили орудия, да будут это по Петрикове бить, немцев из Петрикова выгонять. Приходит ко мне один военный и говорит:
– Что вы так, бабушка, сидите с детками?
– Сижу, говорю, куда деться?
– А чего это у вас… такой курень?
– Потому что некому настоящего сделать. Моего человека нема. Другие люди то с дедами, то с отцами. А у меня был этот больший хлопец, дак и того нема, в партизанах.
– Знаете что, – говорит он, – будет бой, и мы вас отсюда вывезем.
И, правда, приехала подвода, забрали моих детей, да забрали меня, да завезли куда-то туда под Буйновичи. На дворе там какая-то истопочка стояла в лесу, и сидели мы в той истопочке. Ну, что же, есть нечего, дети малые, – что делать? Там военные стояли раньше, и там курени, и в тех куренях мелкие картошки, которыми они коней кормили. Пойдет моя девочка да насобирает тех картошек, да в той землянке мы уже как-нибудь спроворим те картошки. А потом нас еще дальше отбросили, это как бились за Петриков. Куда-то нас аж под Украину туда.
Там мы уже так и пробыли, пока нас совсем не освободили. У людей мы там питались. Люди были в куренях, ни одной хаты не было.
А потом пришло, что те, которые из-под Петрикова, чтоб ехали домой. Пошла я к тому начальству, да говорю, что у меня малые дети, как же я? Да там же две реки, одна и другая, нам надо перебираться, а я не могу. Дети мои попростуживались, да у девочки нога нарвала, и хлопчик маленький этот…
И они сказали:
– Мы завтра, тетенька, за вами подводу пришлем. Прислали они назавтра, а эти петриковцы, – известно, мужчины, – посбегались да понаносили своих клунков на ту подводу и не пускают меня. А он спрашивает фамилию, тот человек, и говорит, что он с места не тронется, пока ему не скажут, где та женщина, за которой он приехал.
– Она была раненная и у нее двое детей, что ж она с ними сделает? Двое деток у нее, одно малое, а другое немного побольше. Ее надо отвезти.
Поснимали они те клунки, да взяли меня, да еще одну там вдову, да это подвезли нас сюда. Который вез, это был не солдат, а просто сельсоветом назначенный. Нас везли так – от сельсовета до сельсовета: в каждом сельсовете назначали подводу. И довезли нас так до речки, а через речку лодкой перевозили – уже военные.
Тоже пришла – ни хаты, и некуда деться, хоть ты иди в свет. Правда, тут еще одной молодицы хата осталась, дак мы пособирались в ту хату.
А потом начали люди хаты строить. А я иду да плачу. А он, какой-то из Петрнкова, спрашивает:
– Чего вы плачете?
Как чего? Кто жив, так тот строится, а я не знаю, куда иду. И детки мои. Нема ни хаты… А он говорит:
– Знаете что, не плачьте. Хату как-нибудь сделаем. Мы дадим вам лесу, в кредит.
Правда, что и говорить, дали мне этого лесу, выписали и выделили подводу. И так это в кредит давали, а потом я оплатила. И вот эту хатинку сделала…
А детки выросли, тот в армию, тот туда – порасходились.
Вот и кончено уже…
А теперь я уже, хлопчики, не иду никуда, я двор не могу перейти. Ноги болят, и недослышу я, уже совсем овеем больная. Уже никуда негодна. Уже я и коровки не держу.
Но я довольна, что, вот, и мои детки ходят, и внучки ходят и учатся, и бесплатно, и куда ты теперь ни повсюду наши, всюду ты вольный и никого не боишься. При своих людях я что хочешь скажу. А немец, если б он побыл тут немного, дак выкатил бы всех, ни одной души не осталось бы. Это только благодаря нашим бойцам да нашим руководителям, что они его отсюда как-то выковыряли. Я уже говорила им, детям, и своим и чужим: „Детки, за эту власть стойте, как за стену, беритесь, смотрите, и слушайте, и делайте, и правильно все делайте, потому что это не жизнь, а цветы“. Правда, правда!
Вопрос: – А вы учились немного, Алена Ивановна?
– Не, я совсем неученая…»
Пока мы беседовали вечером, в хате нам, время от времени, мешала – казалось, что нарочно, – бабулина гостья, внучка, взрослая дочь той самой Евки, что уцелела и замужем далековато. Гостья собиралась куда-то, ходила то из хаты, то в хату, а потом и не пошла никуда и не растолковать было девчине, что ни стука дверьми, ни топота каблучков нам на магнитофонную ленту – сквозь бабушкины слова – не надо.




























