355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алесь Адамович » Я из огненной деревни… » Текст книги (страница 9)
Я из огненной деревни…
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:46

Текст книги "Я из огненной деревни…"


Автор книги: Алесь Адамович


Соавторы: Владимир Колесник,Янка Брыль
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

4

В деревне Усакино Кличевского района Могилевской области.

Богатый домик, зелено-таинственный сад. А хозяин – высокий, дородный мужчина, с виду моложе своих «семидесяти с гаком». На руках – маленькая городская внучка. А дед, хоть он и колючий такой, и гремучий, видать, и добрый, и веселый.

Макар Карпович Заяц.

«…Тут у нас много Зайцев в деревне, но один я – Макар Карпович.

Вопрос: – Так это вы тот самый Заяц, что немца убил?

– Тот, тот! (Смеется.)

Отступали наши. И тут шли наши. Дивизия. А я жил в конце. И ко мне все приходит начальство, покушать чего-нибудь. В лесу мы жили. Я раз дал, другой раз дал, а потом нечего давать. И говорю я:

– Ребяты, я вас не выкормлю, а мои дети останутся так. Вон картошка уже подросла колхозная. Черт с нею, что маленькая, подумаешь – жалеть. Все равно хвашисты заберут.

Ну, а они в окружении были. Они картошки накопали.

– Лошадь есть?

– Есть.

– Завезите нам.

Завезли. Назавтра снова приходят, уже больше. Лейтенант, в гражданскую войну воевал, Иван Минович. Это они у меня про его спрашивали: есть ли еще кто-нибудь из окруженцев. Я повел их и показал, где он прячется. Они его взяли. Мы два воза картошки накопали, завезли им на полигон.

Ахрем Бобовик узнал – пошел в полицию и немцам донес. А уже наши прорвали где-то около Друти. Еще фронт шел. А Ахрем говорит:

– Вот этот возил бандитам есть. Ну, меня ночью забрали.

Вопрос: – У вас семья большая была?

– Четверо детей и жена. И всех нас забрали. Еще из лесу людей забрали: проческа лесу была. Стали расстреливать.

Меня бьют:

– Веди где партизаны! Веди – куда вы бандитам есть возили!..

И Иван Минович тут же, и его забрали. И вот они мне говорят.

– Заведешь – будешь жить, не заведешь – расстреляем!

Вот я их на край поля привел, и нема мне куда крутиться… Я им так и говорю. А он бьет меня. А я все не давался; как он замахнется, немец, дак я все в сторону, в сторону. Все равно как какой-нибудь – которые бьются… боксер. А потом по затылку мне прикладом как ударил – я упал.

Тут же и семья моя вместе. Берут ребенка – расстреливают.

– Вот заведешь – этих не будем стрелять!..

А я знаю, что как заведу – больше чужой крови напьюсь, чем моей разольют. Я не повел.

Вопрос: – И тут застрелили ваше дитя?

– Тут одного ребенка застрелили, другого застрелили, а третьего подводчики спрятали. Четвертого, то есть, самого старшего. Он и сейчас живет в Ленинграде.

Вопрос: – А как они его – в телегу спрятали?

– Не. Дали кнут, и пошел коней отворачивать. В борозде спрятался. Ему так сказали подводчики. Вот он и остался живой, и сегодня живой. А тогда и хозяйку расстреляли. А потом и меня вели стрелять.

Ну, меня ведут расстреливать, а я думаю удрать. Что уж тут сделаешь? Один двоих ведет. Прошел я вперед – немец. Как били нас, то он стоял – по-немецки разговаривал. Потом зашел наперед, идет напротив нас и по-русскому говорит:

– Вы не знаете, может, куда вас ведут? Ведут расстреливать.

Вопрос: – Он так говорит, чтоб не услышали другие немцы?

– Не, немец шел, но он же по-русски не понимает. И этот, одетый в немецкое и наган у него. Тогда по-немецки с немцами говорил, а теперь с нами по-русски. Это не переводчик: переводчик остался, а он как нас тронули, то он наперед зашел, вроде ему присесть надо… И он тогда напротив идет:

– Вас, говорит, ведут расстреливать.

О-о-о! Господи! Семью расстреляли, и меня расстреляют… Давай попробую удрать. Я так на край верну с этой стежки, чтобы в лес. А он мне автоматом р-раз в плечи. А я… Это у меня потом, на фронте, руки побиты, а тогда я ему как двину! – дак он навзничь, и его автомат отлетел. Я верхом, за автомат и – шарах! – его застрелил. Иван этот, Минович, в одну сторону побежал, а я – в другую. Под меня гранату второй подкинул, ну, а граната меня не тронула нисколько…

Вопрос: – Так вы в него еще и из автомата выстрелили?

– А как же! Если б я его не застрелил, дак у него ж наган был. А другой немец, говорите?.. Много, много их, немцев, было. Но в этом шуме… Я три войны провоевал и знаю, что в шуме никто не знает ничего и не ведает. Они пока осмотрелись… Это каких-нибудь я, было, метров десять от немцев отошелся, недалеко, а это ж – шум!..

Ну, вот, это моя вся и история.

Вопрос: – А потом вы куда, в партизаны пошли?

– Не. Мне сделалось плохо. Плохо сделалось. Ну, куда? Я в Закутье, в отряд. Это начальник отряда был знаком, дак я к нему. Иду, и кажется – играют, поют… А никого нигде нема. Это у меня в голове. Расстроился. Да… И он говорит мне:

– Знаешь что, вызову я тебе врача. Врач мне уколы делал и говорит:

– Иди в тихое место.

Побыл я в тихом месте. А потом уже при штабе находился. Я у Лешки доверие имел… Я забываю его фамилию. Лешкой зовут. Я его так и называл. Он в ваших годах был. И я там все время и находился.

Вопрос: – В хозяйственном взводе?

– Не, как дневальный. В общем, я его охранял. Тела его хранителем был. Доверенный.

Вопрос: – Тогда, в сорок втором, Сушу [23]23
  Суша – соседняя деревня. См. главу «Две старости».


[Закрыть]
 3 два раза сжигали?

– Не, первый раз партизаны не дали. Знали, что Сушу будут жечь. Здесь, как виден лес, и на горе там – со станковыми пулеметами партизаны. Они их сильно много перебили, немцев. Заяц, Бобовик по-уличному, который вел немцев, стал звать их: „Сюда!“ – и рукой махает, чтоб бежали вслед за ним. Знает куда. Тут он и родился, только не сдох тут…

Ну, это первый раз как ехали. Другой раз уже большей силой… И никто уже не приступился к ним.

Вопрос: – И что они тут натворили?

– Ну, что, людей перебили. Два поселка целиком выбили. Семь человек осталось, что дома не были. „На собрание! На собрание! На собрание!“ – выгнали. Во так поселок и во так поселок, а посредине на картофлянище и побили…»

5

Ходит по лесу человек. Изо дня в день. Зимою и летом. Лесник – такая служба, такой хлеб. Хватает и забот, если человек заботливый, хватает и одиночества, времени для раздумий, для воспоминаний. Тем более, если есть ему что вспомнить.

Есть что вспомнить, о чем погрустить и чему порадоваться Александру Карловичу Зауэру, бывшему партизану, а теперь леснику в тех самых родных местах…

Александр Карлович – латыш, один из тех латышей, которых на героической и многострадальной Октябрьщине после фашистской лютости в годы оккупации осталось очень немного. В деревнях Перекалье, Булково, Залесье.

«Когда мы, латыши, приехали сюда, – говорит Зауэр, – я не знаю. Надо у стариков спросить. Тут есть один, Франц Винтарс, он до войны был председателем нашего латышского колхоза „Сарканайс араайс“ [24]24
  «Sarkanais arājs» (латышск.)– «Красный пахарь».


[Закрыть]
, а теперь уже на пенсии. Но и он не расскажет, потому что латыши приехали сюда давно, видать, более ста лет тому назад».

В том самом Булкове, где живет Зауэр, мы навестили и названного им Винтарса. Хороший дед, крепкий еще, бывший партизан, теперь совхозный пастух, человек старательный и толковый, о чем можно судить хотя бы по исправному, ухоженному домику его.

Не помнит Винтарс, с какого времени здесь угнездились латыши, беда их пригнала сюда или магнат какой-то перевез. Не помнит, хоть и пожил немало, и от стариков когда-то кое-что слышал. Липы по обе стороны улицы такие же могучие были уже и тогда, когда он был малым, а их же, это он знает хорошо, – садили предки латыши.

Добротный дом и у Александра Зауэра. По-летнему он был пуст, застали мы в нем только хозяйского сына, лейтенанта-отпускника, который готовился в какую-то свою дорогу. Юноша сказал, что отец в лесу, но скоро должен прийти.

Лесник вскоре пришел.

Латышский тип сильного, не очень разговорчивого, будто даже хмурого работяги. Хорошая белорусская речь. И деловая общительность.

Сначала – просто скупой и скромный солдатский рассказ:

«…Мне уже шестьдесят второй год. В войну был в партизанах. Когда жгли наше Булково, дак я как раз был в Октябре, в Смукове, – там мы сидели в засаде. Это – когда немцы наступали на Октябрь. В конце января сорок четвертого года. Мы их тогда отбили, они в тот день не вошли в Октябрь, а дня через два пришли и все-таки заняли.

Наши семьи тут поубивали. Пригнали из лесу, согнали в два гумна, и там их пожгли. Вот тут у нас, в деревне. Там всех моих… У меня было шесть душ семьи: жена, теща, тещина сестра и трое детей. Никого не осталось. Остался только брат – был в партизанах. Сестричку поймали в лесу. Она была в смерть-лагере, под Озаричамн. После ее выручили.

Заняв, тут немцы у нас были месяцев около двух, Людей поубивали, а сами жили в деревне. Тут они были около Залесья, сделали себе… так сказать, убежище, чтоб партизаны не подходили. Но мы подошли. У нас была как раз десантная группа, мы пришли и снова их разогнали. И из Залесья выгнали. Десантная группа и наши партизанские две группы были. Мы обстреляли их, несколько раз прошли по деревне, и им показалось, чю нас тут тысячи. Назавтра они выбрались оттуда в Октябрь. А потом мы их из Октября выгнали, они поехали в Паричи…»

Дальше – о личном. Но таком, что о нем должны знать многие. Александр Карлович и об этом рассказал очень скупо. В ответ на наше любопытство – когда мы начали удивляться, что на стенах большой, светлой хаты так много увеличенных фотопортретов миловидной, веселой молодежи.

«…Я взял жену своего товарища. Мой товарищ был белорус. Одинец Миколай Рыгорович. Его убили. Он отпросился пойти домой, в свои Косаричи. Пришел, а там деревню окружили и повели на расстрел. А с ним был еще Ковзун Петро, также там попался. Дак тот говорит:

– Мы что – скотина? Давайте разбегаться!.. Начали они разбегаться. Одинец перебежал через поте, вскочил в лес, а тут разведка немецкая… Убили его.

А мы с ним договорились раньше: кто останется живой – семье помогать. Не знаю, как он сделал бы, а я сделал по-честному: забрал его троих детей. Меньшему, Миколаю, полтора года было.

Она говорит:

– Разве ж ты меня возьмешь – трое детей?.. А я говорю:

– Я не тебя беру, а только детей – надо.

Но раз уже мы сошлись по характеру, то и живем вместе. Уже двадцать шесть лет. Живем. Детей повыучивали, дети у нас все на работе. (Дальше говорит, переходя от портрета к портрету)Вот это ее средняя дочь. Это вот сын, который в паре свадьба была. А это вот уже наша с нею первая дочка А это сын, который в Ленинграде учился. А это вот старший сын, работает в Риге. Вот какая у меня семья!.. Четыре дочери и два сына. Все работают. Тамара – сантехником, Галя – крановщицей, Ганна – маляром, Лида – телеграфисткой, Микола – каменщиком, а этот вот, Александр, как видите, офицер. И сама еще, моя Любовь Андреевна, от молодых не отстает – и теперь в поле. И я работаю Лесником с сорок восьмого года…»

Ходит по лесу человек. И много думает, многое вспоминается ему в одиночестве, которого так много. Одиночества и тишины.

СВЫШЕ ДЕСЯТИ

1

«…Маленьких хлопчиков, как и баб, они тогда не стреляли, а уже если которому годов десять – таких вместе с мужчинами…»

( Александра Пилиповна Михолап. Деревня Столпище Кировского района Могилевской области.)

«…Женщин отдельно запирали палить, одних, а мужчин – отдельно. Таких хлопцев, которые постарше, дак туда, с мужчинами, а малые – дак с нами были».

( Тэкля Яковлевна Круглова. Городской поселок Октябрьский Гомельской области.)

«…Немцы детей любили… Возьмет на руки, поносит, а потом – в огонь…»

( Виталь Михайлович Шадура. Деревня Зеняки Щучинского района Гродненской области.)

В двух первых случаях – частная прихоть какого-нибудь «сверхчеловека» в полицейской или эсэсовской форме; в третьем случае – еще раз подтверждается то, что истребление детей, от несмышленышей до подростков, было па захваченных землях составной и неотъемлемой частью фашистского плана «переустройства мира».

Разговаривая теперь с мужчинами, которые в годы оккупации переходили из детства в самое первое возмужание, уже стыдились маминых ласк и еще все мужчинами Не были, нельзя не волноваться как-то по-особому…

Деревня Байки в Пружанском районе Брестской области.

Июнь, роскошное лето. После короткого ливня – еще более ласковое солнце, которое уже хорошо склонилось за полдень. Раз за разом горланят по-за плетнями старые петухи. Издалека слыхать трудовой тракторный рокот. Вызванивает свою неутомимую песню жаворонок. Или, может, много их, только над нами – один.

И дети гомонят, кричат и смеются где-то совсем недалеко от скамейки у забора, на которой мы сидим, – мы их не видим, а только слышим.

Видим одну девочку, что между нами и хатой на той стороне улицы играет в «классы». Сама с собой, старательно, сосредоточенно, как говорится, для души. Отца этой попрыгуньи, к которому мы приехали, еще все нету с косьбы. Идем туда, откуда слышится мальчишеский гомон и смех.

Вот они – живописная гурьба босых да чубатеньких «философов и поэтов», искушенных многими тайнами книг, кинокартин, футбольных и хоккейных матчей – «без отрыва» от родной хаты с телеэкраном, от родной деревни с клубом и школой. Отдыхают – кто на жердях ограды, а кто и на столбе, кому где удобнее после доброй половины долгого и содержательного дня. Еще не каникулы. Но этим мужчинам, – по виду четвертый, пятый, шестой класс, – окончание школьного года особенных трудностей не приносит: ни экзаменов тебе, ни забот о каком-то институте. Смех – их воздух. Даже и перед объективом фотоаппарата смех этот трудно сдержать.

Счастливые ровесники тех, кому в черные дни гитлеровской оккупации было столько, как им теперь. Тех, что и тут, в этой деревне, погибали вместе со всеми – и младшими и постарше их…

Поговорив немного с ребятами, возвращаемся к нашей скамейке.

Девочка уже отскакала свое и куда-то побежала. А отца ее и еще все нет.

Он вернется с косьбы, бывший военный подросток, он нам расскажет, как вырвался из огня, из-под пуль. Одно, что мы уже знаем о нем, одна деталь, что загодя оживляет незнакомый образ, – это то, что нам сказала сегодня одна старуха, также бывшая мученица. Он, Миколай Степанович Шабуня, был не сыном, а пасынком, по «дай бог, чтоб каждый родной отец любил своего сына так, как Миколая отчим».

И вот он, Миколай Степанович, наконец пришел. С косой за плечами, со степенным видом привычной усталости. Мужчина – немного за сорок, спокойный и сильный.

Отдыхая на крыльце, он рассказал:

«…Шли мы утром в Ружаны, пилить дрова к бургомистру. Вышли на шоссе, а тут – немцы:

– Хальт! Подходят:

– Цурик нах хауз! Пошли мы домой.

Сказал я родителям, они встревожились. Глядим в окно – едут к старосте на машинах и пешком идут.

– Берите все документы и выходите!.. Туда, где и теперь большая елка стоит.

Вынесли они столы на улицу. У кого деньги, часы, кольцо серебряное или позолоченное – все дочиста забирают и в стол. Коридор из немцев сделали, один немец от другого – на три-четыре метра, и людей гонят одного за другим – в гумно.

Пригнали людей из других деревень, из Новосадов и Колков. Копать могилы…

А мы в гумне сидим. Тот – то, тот – другое. Сегодня, говорят, сито будет густое. Просеют. Одних заберут, поубивают, а других – отпустят. Убьют тех, у кого родня в партизанах или которые сами связь имеют…

Сидели, сидели, ждали, чтоб как-нибудь через то сито пройти, кому это придется, а тут попали – все без разбору.

Выводили из гумна – кто под руку попадал. Мужчины – не больше как по четыре-пять человек. Бывает всякий характер – может сопротивляться. А женщин выводил – сколько вытолкнет…

Это теперь уже, если хозяин с хозяйкой живет, то детей у них двое-трое самое большее, а тогда было по пятеро – семеро.

Уцепятся за юбку и так волокутся…

Очереди были короткие. Только чтоб ранить. А женщин с детьми – процентов на шестьдесят живьем закапывали.

Два человека геройски погибали – Шпак Данила и Сава Семей.

– Бей, – говорит, – сволочь, в лицо, а не в затылок!..

Я сначала продрал стреху и сам глядел. Видел. Стояла охрана около гумна. Когда не вылазишь, то не стреляют. Я помахал рукою, что вылазить не буду. „Гляди себе, выдержишь – гляди…“ И пока сестер и мать не убили, и этих двух – я глядел. А потом… Будто страх… Родных поубивали – страх овладел. А так просто человек столбом стал, без чувствия…

Как теперь говорится, по московскому времени, с восьми часов до шестнадцати была проверка, а потом начали расстреливать. Два часа расстреливали, не больше.

В гумне сидели на сене и курили, никто тогда не остерегался. Слышали, что стреляют.

– Люс! Люс! – кто крайний.

Не хочет – прикладом, голова, не голова…

Форма вся немецкая: и серая, и черная. В черной больше стояли на постах. А немцы – выгоняли, подвозили. Расстреливали те, что пошли… Ну, полиция. Из Ивацевич приехали, из Пружан приехали, из Волковыска приехали, из Слонима приехали, из Баранович приехали. А те, что забирали документы, говорили по-немецки, через переговорщика.

Всех побили, а мы с отцом под сено зарылись. Отец первый, а я его забросал сеном.

Продрался я до стены, а у стены – большая бочка, на замок замкнутая стоит. Немцы пришли, давай смотреть, что в бочке. Прикладами разбили ее. А я как раз до нее докопался. Сена было так на метр тридцать сантиметров, а продергать, чтоб человеку пролезть, то получается прогиб. На мне стоял немец. Разбил бочку, начал вокруг нее колоть штыком, аж до одежи моей докололся.

„Ну, думаю, все равно не останемся, не выйдем живыми“.

Как-то так… То ли человеку жить положено?..

Ушли они.

Потом один с собакой зашел. Собака – заливается, рычит!.. Потом слышу: спички шаркают. Слышу: солома начала гореть…

Вылез я на ток. Вспомнил, что и батька мой тут. Взял вилы, пырнул – шевелится. Вытащил я его. Я обгорел слабо, а у батьки все лицо было с полгода обгоревшее, нельзя было смотреть…

Вышли мы из этого гумна. Гумна одно от другого – метров шесть. Глядим: человек перед нами. Испугались, стоим, как столбы, один на одного посматриваем. А потом узнаем: сосед.

– Это вы, дядька? – спрашивает. – И хлопец с вами?..

Пошли мы втроем к дороге.

А они последний дом, где сидело начальство, поджигают.

Напоролись мы на немца. Нес сноп соломы. Метрах в двух от него я руки раскинул, чтоб тех, что сзади бежали, задержать. В дыму он меня не заметил, а двор узенький. Мы – назад. Я – через забор. У соседа ульи были на зиму составлены, я – между ними, в лужу, – снег от пожара растаял, – лёг и лежу…

Уехали немцы. „Давай, думаю, пойду погляжу на могилу“… Детский ум… Понаходил одежду, материну и сестер. Раздевали всех до белья…

Та могила, где мужчины, подымалась немного, сантиметров на двадцать, а кровь около стенки – фонтаном. А где женщины… клянусь… истинным богом, что на женщинах не меньше как сантиметров на семьдесят земля то подымается, то оседает… Значит, они только немного присыпали, чтоб не видно было. Потом людей пригоняли, на третий день, добавляли земли…»

Пока он рассказывал, за спиной его, на пороге, почти все время стоял мальчуган. Один из тех веселых «философов» с забора. Уже разумно притихший. Когда он отходил или возвращался снова на порог – обязательно осторожно и, босиком, совсем неслышно. Моложе, чем отец в то время, когда его убивали, но уже также – свыше десяти…

Девочке было неинтересно. Только немного послушав, попрыгунья побежала со двора искать новой забавы.

И все над нами и вокруг нас было в покое ясного предвечерья.

2

Великая Воля Дятловского района Гродненской области.

Лесная деревня с вековечными дубами и высокими, стройными соснами – не только вокруг нее, но и на улицах, с кипарисным можжевельником на полянах между редко разбросанными усадьбами, с деревянной церковью на кладбище, красивой в своей поседелой, согбенной старости. Добротные хаты у великовольцев, почти все – послевоенные.

16 декабря 1942 года немцы убили здесь около двухсот человек. Среди очень немногих, кому повезло как-то спастись, было два подростка.

Один из них, колхозный животновод Алексей Викторович Ломака, так рассказывает про тот день.

«…В то время я еще был малец, мне шел одиннадцатый год. Помню я: пришли немцы, стали выгонять нас из хат. Немец отворил двери и сказал: „Выходите!“ Мы жили в хате две семьи, потому что наша хата сгорела, и мы жили у соседей. Вышли мы из хаты и видим, что тут уже вся деревня согнана. Подогнали нас, може, метров на пятьдесят, поставили всех в колонну. Не помню, сколько там человек в колонне было. Скомандовали нам всем стать на колени, и сзади пришла машина. И стали мы промеж собой говорить, что, може, жечь нас будут живых… А они нас стали фотографировать – с каким-то аппаратом стояла машина.

Сфотографировали они нас, подали команду встать, затем брали по двенадцать человек, отсчитывали по двенадцать человек, и на метров сорок или, може, пятьдесят отводят тех двенадцать человек и командуют ложиться в таком вот положении, под гору. (Показывает.)Из пулемета тогда шурует.

Я попал тогда как раз во вторую группу – двадцать четвертый человек. Я только помню, что я до тех пор был в памяти, пока скомандовали ложиться. Упал я – уже выстрелов не слыхал, как по нас лежачих стреляли. Може, и заснул. Что-то получилось.

Уже потом, когда всех порасстреляли, встал старый Василь Ломака и говорит:

– Хлопцы, кто остался живой, вставайте. Немцы уехали.

А батька мой был тяжело раненный в живот и, как услышал этот разговор, спрашивает:

– Алешка, а ты не раненный? Пошевелись…

Ой, я забыл, я это сразу с батькой говорил, как толь они перестреляли, еще не ходили добивать. Батька говорит мне:

– Ты, сынок, жив? _ Жив, – говорю.

– И не раненный?

– Не-е, не чувствую.

– Не печет нигде?

– Не.

Дак он говорит:

– Не шевелись, а то ходят, добивают.

Минут, может, через пять подходит немец к моей голове, подцепил ногой мою голову, а я этак во… (Показывает.) И он пошел дальше.

А потом уже этот Ломака Василь встал и говорит:

– Хлопцы, кто живой остался, вставайте. Немцы уехали!

Встал я, и пошли мы по трупам искать людей, которые живые.

Еще я застал свою сестру, ей было тогда семь лет. У нее была нога перебита ниже колена. Я ее метров, може, сто, може, семьдесят отнес. Ну, тогда ж я был пацан, если б это как теперь был, самостоятельный… Она стала просить, что болит, что положи меня, и я положил, я пошел с теми стариками в лес.

Ну, в лесу мы тоже ходили двое суток. Есть у нас нечего было, мы там обнаружили партизанский лагерь. Пришли мы в тот лагерь, было там немного пшеницы и мяса малость. Взяли мы кастрюлю. Голые ж мы были, никто ж не знал, что придется еще долго жить. А уже зима была. Нашли мы какого-то матерьяла на портянки, оделись малость, взяли эту пшеницу и мясо, наварили там, поели…

А на другую ночь решили: пойдем в свою деревню.

Пришли мы туда, где я положил сестру, – сестры уже не было. Куда она делась: или ее забрали да вместе с людьми засыпали, добили, или она сама кончилась, кто его знает. В лесу она лежала, прямо в лесу, я ее метров сто, може, и меньше отнес за пригорок, она стала просить – и там я ее положил…

Ну, а потом мы взяли в деревне хлеба, у кого где нашли в кладовке, что-нибудь так еще, мясо какое-нибудь…

Подходили мы потом и к могилам, но они были уже все засыпанные. Они пригнали из Малой Воли людей и засыпали.

Взяли мы продуктов из деревни, где у кого что нашли, – голодный уже не глядишь, свое не свое, лишь бы где, – и пошли в лес.

И думаю я: пойду куда к людям, искать людей.

Шел я, а там стоял сеновал, сарай такой на болоте. Которые побогаче люди, то ставили там сараи и клали сено. Захожу я в тот сеновал – лежит Борис раненый. Я говорю ему:

– Борис, что делать, как тебя спасать?

Ему уже годов двадцать было. Он мне говорит:

– Сходи в Крупицы, к моей сестре, скажи им, нехай за мной приедут.

Ну, я и пошел помаленьку, осматриваясь, чтоб где не нарваться, и дошел аж до Крупиц, наказал, и они его забрали.

И я там остался, в Крупицах, у тетки, маминой сестры…»

Другой Ломака, Родион Алексеевич, как раз был тут, в родной Великой Воле, – приехал из Ленинграда в отпуск.

Нашли мы его на берегу Щары, с малой Любушкой, дочкой, что знает и любит папину деревню, очень охотно приезжает с ним сюда, на парное молоко, сон на свежем душистом сене, к быстрой и живописной Щаре. Хоть и поуже Невы, но такая прозрачная, теплая. А лес – земляника, черника, лисички, боровики?..

Работает Родион в Ленинграде «дежурным механиком пищевой промышленности». Подался он туда сразу после войны, там закончил ремесленное училище, а потом – техникум.

В том жутком декабре ему было одиннадцать лет, и он, как сам говорит, «все хорошо помнит».

«…Пришли они, немцы, собрали всех и выгнали на развилку дорог. Всех поставили, прежде мужчин отогнали в одну сторону, а потом женщин и детей – в отдельную сторону. И сделали киносъемку. Тогда я не разбирался, что они делают, что это к чему. Давали команду подымать руки и снимали нас, как им нравилось.

После первую партию мужчин погнали. Женщин одних оставили. Поубивали мужчин – погнали женщин с детьми…

Сколько там крови, сколько стону было!..

Не знаю, как это вышло так удачно, что в меня не попала ни одна пуля, ни одной царапинки не было.

Все лежат убитые, а немец – как сегодня помню – ходит с автоматом и добивает…

А потом я поднялся. И не знал, что ж мне делать. Пошел еще домой сходил. Потом снова пришел на кладбище. А в деревне уже нету никого. Пришел я на кладбище, а там одна женщина еще живая. Взяла она меня за руку и говорит:

– Пойдем в лес!

Пришли в лес. После мы нашли, на другой день, Ломаку Стася и Василя. Уже нас было четверо. Идем дальше. Потом нашли Ломаку Стэфу, с девочкой Маней – двенадцать годов. Когда мы их нашли, так они говорят:

– Там вот лежит Ломака Иван. Он раненный. Это – мой родной брат.

Пошли мы и притащили его к партизанскому лагерю, „под большую ель“, как тогда говорилось. Лагерь тот был пустой. Раненый стонет, перебита нога… Потом ее ему ампутировали.

Пробыли мы там шесть дней, потому что немцы еще кругом курсировали. Потом один говорит:

– И так, и так помирать – давайте добираться до дому.

Брат мне говорит:

– Иди домой. Там в яме водка стоит. Чтоб мне не замерзнуть – натереться надо.

Пришел я домой – ни души. Приполз я, в яму ту спустился, а в хату не заходил. Схватил там пару бутылок той водки – и назад в лес, к нему. Пришел в лес, так он взял там да рану свою обмыл. Переночевали мы еще одну ночь, опять он говорит:

– Иди погляди, принеси что-нибудь. Но остерегайся.

А хаты наши в лесу. Приполз я – вижу: стоит какойто мужчина. Подошел я ближе, давай присматриваться, а это наша родня из Крупиц. Рассказал я ему про все, а он запряг кобылу, и мы поехали в лес. Привезли брата в Крупицы, и там он лежал…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю