444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Вязовский » Режим бога. Возвращение Красной Звезды (СИ) » Текст книги (страница 16)
Режим бога. Возвращение Красной Звезды (СИ)
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 20:34

Текст книги "Режим бога. Возвращение Красной Звезды (СИ)"


Автор книги: Алексей Вязовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Глава 25

Вечером того же дня я опять еду в аэропорт Кеннеди, и теперь уже за окном машины плывёт чёрный, мокрый асфальт. В Нью-Йорк пришел дождь, поднялся ветер… Сергей Сергеевич сидит рядом, молчит, только изредка косится на меня своим тяжёлым, всё понимающим взглядом. Охрана едет на втором автомобиле и я вижу его фары в стекле заднего вида. Половина первого ночи. Рейс из Токио с пересадкой, тот самый, что природа почти двое суток держала в заложниках, наконец заходит на посадку. А значит, пора встречать Мизуки.

По прилету, я надвигаю глубоко бейсболку, цепляю очки-авиаторы. Не узнать.

Все вместе мы идем в терминал. Там я смотрю на табло прилётов, на эту медленно переползающую строчку – Tokyo – и время вдруг растягивается, как всегда бывает, когда чего-то очень ждёшь. И пока оно растягивается, меня уносит назад.

…Киото. Дом «Тихий уголок», бумажные перегородки, в щель между которыми сочится медовый свет фонарей. Я тогда впервые увидел её – не девушку даже, а ожившую гравюру: белёное лицо, алый изгиб губ, тяжёлый узел волос, утыканный шпильками, и эти глаза, которые смотрели на меня поверх веера так, будто знали обо мне что-то, чего я сам ещё не знал. Майкл заплатил за вечер с гейшами целое состояние, и я готов был злиться на эту показную роскошь. А ночью, когда грим был смыт, передо мной оказалась совсем юная женщина с лицом школьницы, и всё это средневековое великолепие вдруг стало неважным. Важной стала она.

Потом был Токио. Отель, куда она приехала “попрощаться”. И не смогла. Один украденный у судьбы день. И её тихое, на грани всхлипа: «кажется, я уже жду от тебя ребёнка». Я тогда сиял, как начищенный самовар, бегал по парку с дурацкой улыбкой и строил наполеоновские планы – покупка дома или квартира, переводы через банк Амброзиано, как мы обманем судьбу, как непременно будем счастливы. Идиот. Счастливый идиот, который верил, что всё решается легко, стоит только захотеть и не пожалеть денег.

– Объявили посадку и выход, – негромко роняет Сергей Сергеевич, и я возвращаюсь в холодный, гулкий ночной терминал.

Пассажиры выходят неровной, измотанной струйкой. Японцы с одинаково усталыми лицами, тележки, чемоданы, чей-то заходящийся в плаче ребёнок на руках. Я ищу её глазами, и сердце уже колотится где-то у горла. Вот она.

И первое, что я чувствую, – не радость. Спотыкаюсь об эту мысль, не успев её додумать.

Мизуки идёт медленно, придерживаясь рукой за ремень сумки, как за поручень. Маленькая, ещё меньше, чем мне помнилось. Лицо без грима я люблю – но не такое. Не это серое, с провалившимися тенями под глазами, с заострившимися скулами лицо. Она не пополнела за эти месяцы – она похудела! Под лёгким плащом, под платьем – никакого животика даже близко не наблюдается! А ведь конец первого триместра, что-то уже должно быть, хоть намёк, хоть тень округлости. Ничего.

Она замечает меня – и сразу оживает. Глаза вспыхивают тем самым светом, что снится мне по ночам, губы дрожат, и она почти бежит последние шаги, бросая сумку прямо на пол.

– Витья…

– Счастье моё.

Я подхватываю её, прижимаю к себе – и она почти невесома в моих руках, гибкое тело стало тонким, хрупким до испуга. Она утыкается лицом мне в грудь, и я чувствую, как она вся вздрагивает – то ли от усталости, то ли сдерживая слёзы. От неё пахнет долгим перелётом, аэропортом, чужими гостиницами – и едва-едва, на самом донышке, тем самым цветочным, родным.

– Я так боялась, что не долечу, – шепчет она. – Тайфун… Рейс всё переносили и переносили. Я думала, боги против нас.

– Тише. Ты здесь. Это главное.

Я отстраняюсь, заглядываю ей в лицо, и улыбка у меня выходит, наверное, кривая. Сергей Сергеевич, подошедший забрать сумку, на секунду застывает рядом, окидывает Мизуки своим цепким взглядом – он у него профессиональный, всё подмечающий – и едва слышно, одними губами, наклонившись ко мне, роняет:

– Витя, мне кажется, ей к врачу надо. Уж очень бледная. Анемия

Я молча киваю. Не нашёл, что ответить. Потому что то же самое колотится у меня внутри с той секунды, как она вышла из гейта.

– Что он говорит? – интересуется Мизуки, поворачиваясь к охране и слегка кланяясь

– Тебе к врачу надо. Ты худая и бледная.

– Нет, нет, я в порядке! Просто тяжелый перелет.

Ну может быть. Устала, долгая дорога.

– Тебе надо поесть. Что-то калорийное. Хочешь в японский ресторан поедем? Какие-то еще, наверное, открыты.

– Нет, давай сначала в отель. Приму душ.

Охрана уже подхватывает её немудрёный багаж. Идём через пустой ночной терминал к выходу, и я веду её под локоть, чувствуя ладонью каждую косточку.

В машине она садится рядом, прижимается к моему плечу. За окном плывут мокрые огни шоссе, отблески ложатся ей на лицо – и в этом неровном свете оно кажется ещё бледнее.

– Как ты? – спрашиваю тихо, чтобы не слышали впереди. – Как… всё проходит? Тебя не тошнит, ничего не болит?

– Всё хорошо, – отвечает быстро. Слишком быстро. – Правда, Витья. Всё чудесно.

– Мизуки!

– Что? – она поднимает на меня глаза, и в них вызов пополам с мольбой не спрашивать. – У меня всё отлично. Немного осунулась – так это от перелёта, я почти не ела в аэропорту, разве там нормально поешь?

Она слабо улыбается, гладит меня по щеке холодными пальцами. – Я знаю тебя. Перестань хмуриться, ты пугаешь свою Мизуки сильнее тайфуна.

Я ловлю её руку, целую тонкое запястье и заставляю себя улыбнуться в ответ. Но внутри ничего не отпускает. Она храбрится. Сидит, выпрямив спину, как учили в окия, держит лицо – это у неё годами отработано, держать лицо при любых обстоятельствах. Только меня этим не обманешь. Слишком хорошо я помню, какой она была в Токио – живой, смеющейся, лукавой, прикрывающей рот ладошкой. А сейчас передо мной её бледная тень, и тень эта улыбается мне через силу.

– Расскажи лучше про тайфун, – прошу я, чтобы не давить. – Сильно натерпелась?

И она рассказывает – про забитый людьми аэропорт, про спящих прямо на полу пассажиров, про то, как трижды объявляли посадку и трижды отменяли, как добрый господин Тагути прислал за ней человека и устроил в гостиницу, и как ей было неловко принимать столько заботы. Потом спрашивает про гастроли, мы обсуждаем концерты, последние новости. Говорит она оживлённо, мне в угоду, а голос всё равно слабый, и к концу пути совсем сходит на шёпот, и она замолкает, опустив голову мне на плечо. Задремала.

Отель. Ночной портье, пустой холл, лифт. Мизуки идёт сама, отказываясь от помощи, только в номере, едва переступив порог, выдыхает, будто скинула с плеч тяжесть.

– Какой красивый номер… – произносит она и проводит ладонью по спинке кресла. – Президентский? Я приму душ, ладно? Я вся… с дороги.

– Конечно. Полотенца на полке, халат там же. Не торопись.

Она благодарно кивает, берёт свою сумочку и скрывается в ванной. Шумит вода.

А я не могу усидеть в этих стенах. Выхожу в коридор – тихий, застеленный толстым ковром, поглощающим звуки. У окна в дальнем конце маячат две фигуры: Сергей Сергеевич и один из моих охранников – Андреем. Курят прямо в коридоре, в приоткрытую форточку, переговариваются вполголоса. При моём появлении охранник коротко кивает и тактично отходит к лифтам, оставляя нас вдвоём.

Сергей Сергеевич не спешит. Глядит в чёрное окно, на россыпь огней внизу, потом всё же поворачивается.

– Виктор. – Когда он называет меня по полному имени и без своих обычных подначек, это всегда к серьёзному разговору. – Ты ведь понимаешь, что я докладываю о тебе каждый день? Шифровками. Так положено, и я не вправе ничего пропускать.

– Понимаю. – Я тяжело вздыхаю, прислоняюсь плечом к стене. – Докладывай всё как есть. У меня контракт с SONY, у нас открытие их флагманского магазина в Нью-Йорке, я обязан там быть. Это работа. Мизуки тоже вовлечена, скажем так, в процесс.

– Шито белыми нитками

– Пусть так. Приличия соблюдены.

– Стоит “протечь” где-нибудь у портье… Дальше газеты, папарацци.

– Мы для Мизуки сняли отдельный номер.

– Обслуживающий персонал все видит! Консьержки, горничные… Да тот же Жан-Клод. Ты в нем уверен на 100%?

– Что мне делать? Я сейчас не могу оставить ее одну!

Сергей Сергеевич тяжело вздыхает.

– Иди уже к ней. Намаялась твоя японочка, сразу видно. И ты иди, не маячь в коридоре. Утро вечера мудренее.

Я благодарно хлопаю его по плечу и возвращаюсь к себе.

Вода в ванной давно не шумит. В номере приглушённый свет – горит только ночник у кровати. А на кровати, поверх покрывала, свернувшись калачиком в гостиничном халате, не дождавшись меня, спит Мизуки. Влажные тёмные волосы рассыпались по подушке. Она так и не легла под одеяло – видно, опустилась на минутку и провалилась в сон, едва коснувшись головой подушки.

Я подхожу тихо, опускаюсь на корточки рядом. И смотрю.

В Токио я любовался ею спящей – думал, на это можно глядеть часами, что юных японок учили спать красиво. Сейчас я гляжу – и сердце сжимает чем-то тяжёлым, тёмным. Лицо у неё во сне совсем детское и совсем измученное. Скулы заострились так, что кожа кажется натянутой. Тени под глазами в полумраке отливают синевой. Запахнувшийся халат обрисовывает фигуру – и фигура эта тоньше, суше, чем была летом. Там, где должна была наметиться новая, бережно растущая округлость, под мягкой тканью – почти ничего.

Я осторожно беру с кресла плед и укрываю её, стараясь не разбудить. Она вздыхает во сне, что-то тихо бормочет по-японски и подтягивает колени ещё ближе к груди.

«Витя, мы, наверное, угодили чем-то богам», – говорила она тогда, в Токио, засыпая у меня на плече. «Иначе зачем они дали нам столько счастья?»

Я сижу на полу рядом с её кроватью, в чужом ночном отеле, за океаном от дома, и смотрю на спящую женщину, которая прилетела ко мне черезвсе тайфуы, просто повидаться – и которой, кажется, очень плохо.

И впервые за долгое время я не знаю, что делать.

***

Я не знаю, сколько просидел так, на полу, привалившись затылком к краю кровати. Должно быть, задремал прямо там, потому что очнулся от того, что Мизуки застонала.

Тихо, сквозь сон – а потом резко, коротко, на вдохе, будто её ударили под рёбра. Я вскинулся. В номере серый предрассветный сумрак, горит ночник. Мизуки лежит, подтянув колени к животу, и лицо у неё стало белым, как наволочка, – белее, чем вчера, белее, чем вообще бывает у живых.

– Витья… – шепчет она и пытается улыбнуться, и от этой её попытки улыбнуться мне становится по-настоящему страшно. – Кажется… что-то не так.

Я откидываю плед – и вижу. На светлом гостиничном халате, на простыне под ней расплывается тёмное пятно. Кровь.

Дальше я действовал, кажется, не думая совсем – будто кто-то другой во мне взял управление. Рванул дверь, крикнул в коридор. Андрей подскочил от лифтов в одну секунду. Я только и смог выдавить: «Скорую. Немедленно. Кровотечение». Андрей не раздумывая вошел в номер, посмотрел на Мизуки. Поднял трубку телефона, переговорил коротко с консьержем.

– Сейчас вызовут.

Я вернулся к японке. Опустился на колени у кровати, взял её холодную влажную руку в свои.

– Мизуки, я здесь. Слышишь? Я рядом. Сейчас приедут врачи, всё будет хорошо.

– Мне страшно, – выдохнула она. – Витья, ребёнок…

– Тихо. Не думай об этом сейчас. Думай обо мне. Смотри на меня. – Я держал её лицо в ладонях, гладил большими пальцами скулы, лоб, как будто этим можно было удержать в ней жизнь. – Я тебя никуда не отпущу, слышишь? Никуда.

Она кивала, не сводя с меня глаз, и в этих глазах было столько доверия, что у меня горло перехватывало. Скорая приехала мгновенно – госпиталь Lenox Hill был в нескольких кварталах. Парамедики в синем, носилки, капельница, команды, незнакомые слова. Её переложили, накрыли, что-то затараторили – про давление, про объём кровопотери, я разбирал одно слово из трёх.Разбуженный Андреем Сергей Сергеевич попытался было встать у меня на пути – «Виктор, нельзя, протокол, ты на виду», – но я так на него посмотрел, что он молча отступил. Только бросил охране пару слов и сам полез в машину следом.

В фургоне скорой было тесно, всё трясёт, мигает красным. Я сидел, зажатый у стенки, и держал Мизуки за руку – единственное, что мне позволили. Медик колдовал над капельницей, мерил давление, говорил с ней громко и спокойно, а она искала глазами меня.

– Я тут, родная. Я тут. – Я наклонился к самому её уху. – Помнишь, ты говорила – мы чем-то угодили богам? Вот пускай они теперь отдают долги. Слышишь? Держись. Ради меня держись.

Она слабо сжала мои пальцы. Всю дорогу я не отпускал её руки.

В приёмном покое всё закрутилось еще более оперативно. Прямо как в сериале “Скорая помощь”. Каталку выхватили санитары, повезли по коридору под лампами дневного света, и в какой-то момент створки дверей просто сомкнулись у меня перед лицом, отрезав её от меня. Медсестра твёрдой рукой направила меня в зал ожидания, сунула в руки какие-то анкеты для заполнения, которые я не мог читать. Сергей Сергеевич взял их у меня, вписал в соответствующие разделы что мог, договорился с регистратурой – он в этих делах оказался куда дельнее меня. Я сел. Встал. Опять сел. Налил кофе в автомате. Он оказался ужасным, пришлось выливать в туалете. Этот госпиталь, эти чужие пластиковые кресла, запах хлорки и спирта, ночь за стеклом, которая всё никак не хотела сменяться утром.

Не знаю, сколько прошло. Час, два. Наконец из тех самых дверей вышел врач – молодой, рыжеволосый, в зеленой хирургической форме и с маской, спущенной на шею. Усталый, но собранный. Он шёл ко мне, на ходу стягивая перчатки, и я поднялся ему навстречу, чувствуя, как всё внутри колотится.

Он посмотрел на меня – и вдруг чуть сбился с шага. В глазах мелькнуло узнавание.

– Простите… вы ведь Виктор? Из Red Stars? – он смущённо качнул головой, будто извиняясь, что вообще об этом сейчас думает. – Моя младшая сестра скупила все ваши пластинки и магнитоальбомы. Доктор Розенблат, Дэвид Розенблат. – Он коротко пожал мне руку. – Так. Давайте пройдем ко мне и я вам всё объясню.

Мы прошли в кабинет доктора и по картинкам на стенах, изображающие женский малый таз, я понял, что имею дело с гинекологом или акушером.

Дэвид усадил меня в кресло, сел рядом, развернувшись вполоборота, и заговорил – негромко, по делу, изредка подбирая слова попроще, видя, что мой медицинский английский даёт сбои.

Кровотечение они остановили. Она стабильна. И – главное, с этого он начал, видно, понял, что меня сейчас убивает именно неизвестность, – ребёнок жив. Они сделали ультразвук, прямо там, на месте; в Lenox Hill аппарат был, и специалист нашёлся даже ночью. Розенблат показал мне картинку узи. Вот плодное яйцо, вот крошечная точка – это сердце плода. Частота пульса в норме, размеры плода соответствуют сроку – конец третьего месяца, всё, как и должно быть.

А вот эта тень рядом, между стенкой матки и оболочкой – скопление крови. Гематома, которая частично отслоила оболочку от стенки и дала кровотечение.

– Какова причина гематомы? – выдавил я. – Что мы сделали не так? Что она сделала не так?

Розенблат развёл руками:.

– Медицина этого не знает. Чаще всего – ни от чего конкретного. Так бывает на раннем сроке само по себе, организм иногда даёт сбой в том месте, где крепится плацента, и точную причину назвать нельзя почти никогда. – Он чуть подался ко мне. – Но я скажу вам прямо. Я пораспросил Мизуки… Всё, что было с ней последние двое суток, – долгий перелёт, сутки в кресле в аэропорту, что она почти не ела и не пила, истощение, нервы, – этого более чем достаточно, чтобы спровоцировать или усилить такое кровотечение. Она прилетела на грани.

Я понимал. Я всё понимал. Это я её не отговорил! Хотя мог…

– Что теперь делать? – спросил я глухо.

– Лежать. – Он сказал это просто, и в этой простоте была вся безнадёжность момента. – На сохранении. Полный постельный режим, и не на день и не на два. При такой картине – недели, а вероятнее, что и до конца срока. Никаких нагрузок, никаких волнений, и – это важно – никаких перелётов. Категорически. Ещё один такой перелёт может стоить ей ребёнка, а то и большего.

Он стал перечислять, что будут делать. Покой и наблюдение – основа всего; других чудес у медицины пока нет, честно признал он. Капельницы, чтобы восполнить потерю жидкости и поддержать её истощённый организм. Кровоостанавливающие препараты, чтобы остановившееся не возобновилось. Спазмолитики, снимающие тонус и боль, – чтобы матка не «выталкивала» то, что должна беречь. Усиленное питание, витамины, железо – она слишком худа, слишком измотана, и это само по себе угроза. Постоянный контроль, регулярные осмотры, повторные ультразвуки, чтобы следить, как гематома будет рассасываться. Если повезёт – а в таких случаях чаще везёт, чем нет, подчеркнул он, – кровь со временем рассосется, оболочка прирастёт обратно, и беременность спокойно доносится до срока.

– Я могу её увидеть?

– Она спит. После обеда можно коротко с ней повидаться.

Розенблат поднялся, ещё раз пожал мне руку – крепко, по-человечески, – пообещал, что будет вести её лично, мы попрощались.

Я вернулся в общий зал, подошел к стойке регистратуры. Попросил позвонить. Молодая медсестра, тоже узнав меня, тот же выставила на столешницу телефон. И я набрал Майклу. Нет, а кому еще?

Долгие гудки, потом сонный голос продюсера.

– Гор. Слушаю

– Майкл, это Селезнев

– Да, Виктор. Что-то случилось?

– Извини, что разбудил…

Я объяснил ему всё. Что ночью у Мизуки открылось кровотечение, что мы в Lenox Hill, что ребёнок, слава богу, жив, но дело серьёзное – угроза прерывания, гематома, что ей предписан строгий постельный режим на много недель, может, на полгода, до конца беременности. И что лететь ей теперь обратно домой в Японию нельзя ни в коем случае. Что она остаётся здесь, в Нью-Йорке, надолго. И что мне нужна – я так и сказал – самая лучшая палата в этом госпитале. Отдельная, тихая, со всем уходом, какой только есть. На полгода вперёд. Сколько бы это ни стоило. Я выпишу чек в банке Амброзиано на любую сумму.

Майкл проснулся окончательно где-то к середине моего монолога. И, надо отдать ему должное, не задал ни одного лишнего вопроса – ни про газеты, ни про репутацию, ни про то, как это всё будет выглядеть. Сказал только, что всё устроит сам, мне светиться рядом пока не надо. Что у него в этом городе нужные связи, что к утру у Мизуки будет лучшая палата, лучшие врачи, отдельная сиделка. Чтобы я о деньгах даже не думал, разберёмся потом. И чтобы я, главное, перестал так себя накручивать. «Витя, послушай меня. Ничего критического не случилось. Ребёнок жив, она жива, всё остальное решаемо. Как говорят евреи, “спасибо Господи, что взял деньгами”. Я всё решу. Ты только не волнуйся так, слышишь?»

Я повесил трубку и постоял, привалившись лбом к холодному металлу автомата.

Ничего критического не случилось. Может, и так, Майкл. Может, и так.

Глава 26

Всю следующую неделю я метался по Нью-Йорку, как борзая на гону. Подписал рекламные контракты с модными домами Армани и Кельвина Кляйна, дал полдюжины интервью в СМИ – журналисты раскопали историю с автобусом, поднялась волна. Потом перерезал ленточку в фирменном магазине SONY – вспышки так били в глаза, долго не мог промограться. Город сжимал меня в кулаке и тряс, как погремушку, а я только успевал перебирать ногами, чтобы не упасть.

Финальной точкой стала встреча съёмочной группы «Крепкого орешка». Там я наконец увидел вживую Дольфа Лундгрена – здоровенный, под метр девяносто три, белобрысый швед с лицом, будто высеченным из льдины, и неожиданно мягкими, интеллигентными манерами – всё-таки химик-инженер, не только кулаки. Мы ещё раз прошлись по сценарию, проговорили амплуа: Дольф – злодей, Жан-Клод – я, Годунова я всё-таки решил пристроить к этой компании террористом. Один раз получилось, получится и второй. Лукас был доволен, Гор потирал руки, считая будущую кассу. Дело двигалось.

Не забывал я и про тренировки с Пончо. Крайняя состоялась 10 октября. Переодевшись и размявшись, я поинтересовался у тренера, чем мы будем заниматься.

– Твоя сила, как боксера – это скорость и взрывной, нокаутирующий удар.

В одной руке Пончо держал длинный гибкий прут, в другой – позвякивал чем-то мелким. Разжал кулак: на широкой ладони лежал четвертак.

– Держи руку, – велел он и положил монету мне на тыльную сторону кулака, у самых костяшек. – Бьёшь джеб, и той же рукой ловишь её в воздухе, пока падает. Не поймал – должен мне доллар. Поймал – я тебе цент. Невыгодная для тебя математика, Виктор, так что старайся.

Я фыркнул – детская забава. И тут же промахнулся четыре раза подряд, шаря пальцами по пустому воздуху, пока монетка весело звякала об пол. Панчо ухмылялся и подбирал её, не говоря ни слова. На пятый раз я понял фокус: дело не в том, чтобы ударить сильно, а в том, чтобы рука стартовала и возвращалась как хлыст – раньше, чем монета успеет упасть. Кулак выбросило, втянуло обратно, и четвертак влип мне в ладонь, тёплый и гладкий. «Ха!» – вырвалось у меня. Панчо только кивнул: «Вот теперь это удар, а не привет тётушке».

А когда монетка стала послушной, в дело пошёл прут. Панчо принялся расхаживать вокруг меня и хлестать – не сильно, но обидно, по плечам, по бёдрам, целя в корпус. От замахов надо было уходить нырком или уклоном, а в короткие паузы – успевать всадить прямой в подставленную им лапу. Прозевал движение – и тонкая лоза с противным свистом жалила по лопатке, оставляя горящую полосу. Я зашипел, отскочил, поймал ритм его руки – и наконец нырнул под свист вовремя, выскочил с другой стороны и впечатал кулак в лапу так, что Панчо крякнул.

К концу тренировки Панчо гонял меня прутом уже без всякой жалости, в полную скорость, а я вдруг поймал тот самый поток, о котором он талдычил, – когда не думаешь, а просто чувствуешь. Поднырнул под свист, ушёл с линии, и пока лоза резала пустоту там, где только что была моя голова, выбросил не джем, а сразу двойку в лапу. Панчо замер. Опустил прут. Долго смотрел на меня, потом медленно, уважительно покачал головой:

– Ну, Виктор, кажется, я тебя больше ничему не научу.

Мы помылись, переоделись, и пошли к выходу. Я первым, нашаривая в кармане связку ключей. У самых дверей, там, где на солнце поблёскивала новенькая чёрная «бэха» M1, я как бы невзначай разжал пальцы – ключи звякнули об асфальт. Панчо шёл следом.

– Ой, – я наклонился у самого бампера машины. – Панчо, у тебя тут что-то упало.

– Не моё, – буркнул он. – У меня в карманах сквозняк гуляет.

– Да твоё, твоё! – Я подобрал связку с увесистым брелком, повертел её. – Смотри-ка. По-моему, как раз подходят.

И, прежде чем он успел что-то сказать, ткнул ключом в дверь чёрной красавицы. Замок мягко щёлкнул, фары мигнули, дверца послушно открылась. Я обернулся к Панчо и протянул ему ключи на раскрытой ладони – как тот самый четвертак.

Панчо стоял как громом поражённый. Перевёл взгляд с машины на меня, потом снова на машину, и его обветренное, видавшее все ринги мира лицо вдруг сделалось беспомощным, мальчишеским.

– Это… она моя?! – выдавил он. – Но это целое состояние!

– Помощник моего продюсера оформил всё ещё вчера, бумаги в бардачке, – улыбнулся я. – Это мой подарок тебе, Панчо. За куриные яйца под пятками, за этот твой чёртов прут, за всё, что ты в меня вколотил. Я ведь без тебя и половины не смог бы. Бери, не спорь, и не вздумай отказываться – я обижусь. Самая последняя модель, М1, 6-цилиндров, 3,5 литра. Кожаные салон, разгоняется до 100 за Всего 5,6 секунды. А знаешь, как она ревет на скорости? Если снимешь глушитель, все дружки обделаются!

Пончо шагнул и сгрёб меня в охапку так, что у меня хрустнули рёбра, – а я-то думал, что после спарринга меня уже ничем не удивишь. Тискал, хлопал по спине своей пудовой ладонью, бормотал что-то невнятное, и в уголках его глаз подозрительно заблестело, хотя он ни за что бы в этом не признался.

– Ах ты ж… – он отстранился, держа меня за плечи, и встряхнул. – Слушай меня, Витя. Ты привезёшь мне с Олимпиады золото. Слышишь? Золото, не меньше! Порхай как пчела, жаль как пчела, и положи их всех – за себя, за меня и за эту красавицу. Договорились?

– Договорились, тренер, – засмеялся я. – Золото так золото.

Но всё это – контракты, обложки, бэхи, ленточки – было лишь оболочкой моих дней. Сердцевиной стали другие часы. Каждый день, выкроив окно между делами, иногда поздним вечером, иногда на рассвете, я ехал в Lenox Hill. К ней.

Палату Майкл устроил по высшему разряду – отдельная, угловая, с большими окнами на тихий зелёный сквер, с мягким светом, с креслом для посетителя, в котором я просиживал, бывало, до глубокой ночи. Конфиденциальность полная: для персонала Мизуки проходила под чужим именем, ни одна газета так ничего и не пронюхала. Доктор Розенблат вёл её сам, как и обещал. Кровотечение давно остановилось, она окрепла, порозовела, набрала немного веса – её наконец-то начали нормально кормить, ставили капельницы, железо, витамины. Внешне всё шло на поправку.

Только анализы не радовали. Розенблат , человек прямой, не темнил. С каждым новым ультразвуком, с каждой неделей становилось всё яснее: гематома рассасывается медленно, куда медленнее, чем хотелось бы, и риск возобновления кровотечения остаётся высоким. А значит – лежать. Не неделю, не месяц. Лежать на сохранении до самых родов, то есть полгода. Полгода в четырёх стенах, на спине, почти без движения, в чужой стране, за океаном от дома, от Киото, от всего, что ей знакомо. Когда Розенблат произнёс это вслух – мягко, но без обиняков, – я видел, как у неё дрогнуло лицо. Она кивнула, поблагодарила врача, как учили, держа спину, держа лицо. А когда он вышел, отвернулась к окну и долго молчала. В глазах у нее стояли слезы. Но не капали! Железный характер…

И Мизуки захандрила. Не сразу – первые дни ещё бодрилась, радовалась, что ребёнок жив, что всё обошлось. Но недели тянулись, потолок не менялся, окно показывало один и тот же сквер, и я видел, как из неё уходит свет. Та живая, лукавая, смешливая Мизуки, что встречала меня в Токио, таяла на глазах, оставляя вместо себя тихую, бледную женщину, которая всё чаще лежала, отвернувшись к стене, и всё реже улыбалась. Она тосковала по дому. По своему чайному домику, по цветам, по запаху и звукам Киото. По свободе ходить, где вздумается. Сказать ей было нечего – я не мог обещать ни дома, ни Киото, ни даже того, что буду рядом: через несколько дней мне самому лететь в Москву.

И я стал её развлекать. Как умел, чем мог.

Я приносил ей всё, что находил в этом огромном городе. Свежие журналы и французские романы, которые она любила. В палате всегда были новые букеты цветов, я даже нашел магазин, где делали икебаны. Я таскал ей еду из лучших ресторанов города в обход больничной кухни – однажды договорился с поваром из японского ресторана на Манхэттене, и Мизуки, развернув коробочки с настоящим тэмпурой и мисо, вдруг заплакала – не от горя, а от того, что это был вкус дома. Я нашёл, где в Нью-Йорке достать бонсай, и купил ей самую дорогую карликовую сосну. Искривленную так, что прямо диву даешься.

Я рассказывал ей всё. Про контракты, про Лукаса, про этого забавного бельгийца Жан-Клода, который будет играть меня в кино, – изображал его в лицах, его акцент, как он перепугался, когда одна из фанаток обнажила грудь. Аж 5-го размера! И Мизуки смеялась, прикрывая рот ладошкой, как раньше. Я приносил ей газеты с собственными интервью и переводил вслух самые нелепые вопросы американских журналистов, и мы вместе хохотали над тем, что они там навыдумывали. Бреда и правда было много. Я учил её русским словам, она меня – японским, и мы спорили, у кого выходит смешнее. Я пел ей вполголоса – связки после концертов были ни к чёрту, но она слушала, прикрыв глаза, и говорила, что это лучше любой пластинки.

А ещё я просто сидел рядом. Держал её руку – теперь уже не такую холодную, не такую истончённую, – и мы молчали. Иногда молчать вдвоём важнее, чем говорить. Я смотрел на неё и думал о том, что там, под её ладонью, под тонким больничным одеялом, бьётся ещё одно сердце. Маленькое, упрямое, моё. И что ради этого упрямого сердечка она готова пролежать полгода неподвижно в чужом городе, не жалуясь, держа лицо.

– Не грусти, – говорил я ей. – Полгода пролетят. А там – наш малыш. Подумай, какой он будет. Насчет имени тоже поразмысли. Но мне ничего не говори, плохая примета.

– Я думаю, – отвечала она тихо, глядя в потолок. – Целыми днями только об этом и думаю, Витья. Больше мне тут думать всё равно не о чем.

И от этих её слов у меня внутри всё переворачивалось. Потому что через несколько дней я улетал. А она оставалась. Здесь. Одна. На полгода.

***

Офис Майкла занимал верхние этажи небоскрёба из стекла и стали в самом сердце Манхэттена. Я бывал у него на студии, в ресторанах, в его особняке – но в рабочем логове Гора оказался впервые. И, надо сказать, было на что посмотреть.

Лифт вознёс меня так высоко, что заложило уши, а когда раздвинулись зеркальные двери, я едва не присвистнул. Весь этаж был его. Стеклянные стены от пола до потолка, и за ними – Нью-Йорк как на ладони: серебристые башни, тонущие в дымке, ниточки авеню, по которым ползли крошечные жёлтые точки такси, и где-то вдалеке, в осенней голубоватой мгле, поблёскивала вода Гудзона. Я подошёл к окну и засмотрелся. Город лежал внизу, огромный, шумный, безжалостный – а отсюда, с этой высоты, тихий и игрушечный.

– Нравится? – Майкл вышел из-за стола, довольный, как кот. – Лучший вид в этом квартале. Я за него переплатил втрое, но оно того стоит. Сюда инвесторов привозить – половина дела сделана ещё до того, как откроешь рот.

А ещё стены. Я обернулся – и обомлел. Весь офис был увешан гигантскими, в человеческий рост, фотографиями. Мы. «Красные звёзды». Вот мы на сцене Shea Stadium в свете прожекторов, вот студийный кадр, вот я с гитарой, вот девчонки в полный рост – стильные, дерзкие, как с обложки. Целая галерея, целый иконостас из нас, и подсвечен он был так, что входящий невольно понимал, кто тут главный актив. И сколько бабла принес американским капиталистам…

И сотрудники. Боже, эти его сотрудники. Стоило мне пройти по коридору, как они принялись выныривать из кабинетов – улыбающиеся, предупредительные, кто с чашкой кофе для меня, кто просто поздороваться и пожать руку. А когда прошёл слух, что я здесь, у дверей кабинета Майкла образовалась самая настоящая очередь – молоденькие секретарши, клерки, какие-то менеджеры протягивали мне пластинки «Red Stars», конверты, фотографии, краснея и бормоча, что это для дочки, для сестры, для них самих. Я подписывал, улыбался, благодарил. Майкл наблюдал за этим цирком с нескрываемым удовольствием – каждый росчерк моего пера был для него лишним долларом будущей прибыли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю