Текст книги "Елена Образцова: Голос и судьба"
Автор книги: Алексей Парин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Вещунья побеждает страдалицу
Запись спектакля в театре «Колон» (редакция Римского-Корсакова) неровная: в первых четырех актах Образцова чувствует себя не самым лучшим образом (по приезде в Буэнос-Айрес у нее появилась гематома на одной из связок, и перед каждым спектаклем ей делали гормональный укол), звуки извлекаются словно через силу, и только в сцене «В скиту» Марфа разворачивает всю свою мощь. Поэтому остановлюсь в этом своем разборе только на последнем действии.
В роли Досифея – Евгений Нестеренко. В нем нет метафизического измерения, он предстает скорее умным политическим деятелем, достаточно прямолинейным и не слишком глубоким. Наиболее резко это проявляется как раз в последнем акте: все чисто религиозные призывы звучат в исполнении Нестеренко почти фальшиво. Мы как будто становимся свидетелями профсоюзного собрания, а не соборного стояния единоверцев. Впрочем, положение спасает хор театра «Колон» – в его возгласах слышится подлинная истовость, глубинная, неподдельная вера, надсадная одержимость.
Вот выходит Марфа. Мрачные, «черные» аккорды предваряют ее первую фразу. Тихим голосом скорбной, самоуничижающей, идущей на смерть монахини произносит Образцова свое «Подвиглись». Три этих звука обладают такой мощной образной силой, что мы мгновенно входим всей душой в атмосферу тихого самопожертвования. Мы сразу понимаем: только в самом себе можно найти источник света в тот миг истории, когда Антихрист пришел в мир и вывернул всё наизнанку. Не осталось правды во внешнем мире, истина сокрыта в тайнах мира внутреннего. Образцова знает: в этот момент каждый звук, каждое слово на устах у Марфы на вес золота, и она наполняет отдельные ноты удивительной внутренней значимостью, сверхвесомостью. Тяжело, как капли мёда или густой вязкой смолы, падают нам в слух слова Марфы о ее муках по поводу измены князя Андрея. Она как будто бы не хочет отпускать от себя эти мысли, словно заглядывая себе в самую глубь и не решаясь облечь недовыстраданное в связное высказывание. И вдруг срывается почти на крик, не может сдержать муку несбыточной надежды: «Праведный Боже, силой Твоею верни мне его!» И снова в низком поклоне молит Господа о прощении, и слова «силою Твоей любви» наполняет благодатным, лучезарным светом. Она открыта для духовного подвига самопожертвования, и только этот гнёт неразделенной любви, непроясненных отношений с любимым – преграда на пути к окончательному очищению.
К Марфе, ища успокоения, как к целительнице души, приходит князь Андрей (Борис Щербаков). Плаксиво, безвольно, заискивающе звучат его причитания. Словно припадая к ногам бывшей возлюбленной, просит он о спасении: «Марфа!» Музыка затихает, будто все вокруг – и сама природа – ждут, чем же ответит ему Марфа. И из тишины возникает нежное, проникновенное: «Милый мой!» Лаской, целящим прикосновением, целующим шепотом хочет вернуть Марфа Андрея в былую гармонию. «Вспомни, помяни тихий миг любви», – нет, не о плотском наслаждении, не о забвении в разгар страсти поет Марфа, она ведет свой голос прямо вверх, к небу, она напоминает о райском блаженстве, которое ей всегда прозревалось в телесных радостях. Но она ничего не забыла, и голос, спускаясь вниз, к темным чувствам, поет: «Снилась мне будто измена любви твоей». Андрей не хочет тяжких воспоминаний, обрывает ее с надеждой на прощение. И она идет ему навстречу, темным, замогильным голосом увещевая: «Спокойся, княже!» И добавляет сразу же в светлых красках: «Я не оставлю тебя!» И, как что-то само собой разумеющееся, добавляет пророческим, вещим голосом: «Вместе с тобою сгорю, любя!» И снова пассаж о жарких клятвах, о словах признаний, потому что не отпускает ее это бремя, и голос проваливается в низы, в вязкую топь страдания. Но пророчица превозмогает страждущую, Марфа как будто сама себя обрывает в своих горестных причитаниях. После паузы она объявляет ему: «Смертный час твой пришел, милый мой». Мелодия – навязчивая, кликушеская мелодия Мусоргского – тянет, несет, волочет ее силком дальше, и она тем же трансовым, как будто от нее оторвавшимся голосом глаголет: «Обойму тебя в остатний раз!» Марфа как бы чертит над Андреем священные знаки, и ее Аллилуйя звучит как снятие проклятия, как приобщение тайнам, как первый этап окончательного очищения огнем. Голос Образцовой отрешается от прямых эмоций, в нем сияет холодный горний свет.
Досифей возглашает: «Труба предвечного!» и дает сигнал начинать акт самосожжения. Андрей, который никак не может взять в толк, что происходит, молит Марфу: «Спаси меня!» Мрачным, или, точнее, уходящим за грань бытия, голосом Марфа вопрошает: «Тебя спасти?» Словно она говорит ему: «Ты до сих пор не понял, что здесь иные ставки, и не о твоей личной судьбе речь идет, но обо всем человечестве в целом?»
Гремят барабаны, и начинается «отходная». Любая исполнительница Марфы знает, что здесь она не должна сплоховать, здесь звездный момент меццо-сопрано, главная великая музыка всей русской оперы. Это как «Starke Scheite» – финальный монолог Брунгильды из «Гибели богов» или «Mild und leise» – смерть Изольды (Liebestod) – из «Тристана и Изольды» Вагнера. Героиня отвергает мир, прощается с миром, взрывает мир своей смертью. Марфа начинает с того, что воспринимается органами чувств в данный момент: «Слышал ли ты, вдали за этим бором трубы вещали близость войск петровских?» На словах «трубы вещали» энергетику зашкаливает, голос раздирает звенящая истерика бесстрашия. Мелодия движется вперед, как девятый вал, накрывая с головой, потому что все логики отменены – кроме логики отказа от мира, ухода из жизни, приобщения конечной тайне мироздания. Весь Апокалипсис вмещается в эту музыку, и Образцова выдерживает этот огромный вес. Ее голос одновременно утверждает истину – и рыдает о невозможности постичь эту истину, несется в экстазе на свободу – и голосит о том, что в этой катастрофе нет возможности обрести истинную свободу. Феноменальная сила воздействия, кажется, способна не только Андрея увлечь в огонь, но и всех нас. Этой впавшей в транс вещунье нельзя не поверить. Если ей не верить, тогда кому же? «Судьба так велела», – словно криком кричит она, разрывая нам нутро.
Андрей снова припадает к ней со своими малодушными мольбами. Но Марфа уже перешла в другое измерение. Отрешенный и очищенный от страстей голос ведет заблудшего, как факел, в иной мир: «Идем же, княже, братья уж собралась, и огонь священный жертвы ждет своей». И тот же очищенный голос поет про любовь, но про любовь райскую, небесную, светлую, и всё в этих звуках напоено внутренним светом. «В огне и пламени закалится та клятва твоя» – как колокольный звон, мощно раздаются в преддверии зарева огненосные слова Марфы. Она пророчит великую гармонию по ту сторону жизни. И уже в пламени повторяет свое страдальческое «вспомни, помяни» как наказ возлюбленному-спутнику, ведомому ею в мир чистой любви.
Очистительный огонь как образ владеет Марфой с самого начала действия в «Хованщине», он горит внутри нее на протяжении всей оперы – и сжигает всех не приемлющих зло в финале великой мистерии Мусоргского.
Реквием Верди в МиланеЧерез тернии к звездам
Реквием Верди впервые был исполнен в Милане, в церкви Сан Марко, в 1874 году; он посвящен памяти Алессандро Мандзони, которого Верди чтил не только за гражданские добродетели, но и за его бескомпромиссный поиск «трудной правды жизни».
Клаудио Аббадо пригласил для исполнения в миланском Соборе в юбилейный сезон театра «Ла Скала» четырех выдающихся певцов, которые пели ведущие оперные партии в главных спектаклях: Миреллу Френи, Елену Образцову, Лучано Паваротти и Николая Гяурова. Основу «музыкального приношения» обеспечили хор и оркестр «Ла Скала». Это событие воспринималось всеми как историческое, особенное, выдающееся; дополнительную «сакральность» ему придал тот факт, что Собор набился битком и перед началом один из зрителей внезапно умер. Музыка долго не начиналась, потому что публика впала в шок, нужно было вынести умершего и прийти в себя.
В интроите, в самом начале Requiem aeternam, хор вступает как будто пугливо, озираясь по сторонам, и пропевает все слова открывающего раздела подчеркнуто горестно, словно адресуя музыку конкретному человеку, печалясь об определенной человеческой судьбе[17]17
В записи Реквиема Верди, осуществленной в Берлинской Филармонии в январе 2001 года с оркестром Берлинской филармонии, хором Шведского радио, камерного хора Эрика Эриксона и хором «Донастиарра» под управлением Клаудио Аббадо, на протяжении всего произведения нас тоже не покидает ощущение, что Реквием поется на смерть определенного человека: Аббадо недавно узнал о том, что болен неизлечимой болезнью. Все присутствующие в зале чувствовали, как он прощается с жизнью. К счастью, медицина спасла великого дирижера, и он здравствует до сих пор.
[Закрыть]. Это тихая, непубличная молитва, все поющие устремлены «глазами в душу». И только Te decet hymnus, который басы начинают громким призывом, напоминает о «соборности». А потом тихие волны Requiem снова заливают всё пространство сияющим светом.
Квартет солистов вступает в части Kyrie. Первым несет вверх свою молитву голос Паваротти – страстно, с неимоверным душевным жаром переводит он стрелку часов из вечности на «здесь и сейчас»: это «Господи помилуй» вырвалось из сердца страждущего грешника, который без Божьего милосердия не выживет. Меццо-сопрано вступает самой последней, и ее итожащее Kyrie eleison (Христе помилуй) словно встает с колен низкими нотами de profundis[18]18
Из глубины (лат.); я имею в виду сакральный смысл этого выражения, которым открывается латинский перевод псалма 129 – «Из глубины взываю к тебе, Господи».
[Закрыть], тянется вверх и доходит до кульминационной верхней ноты.
Первые ноты звучат вязко, смолисто-тягуче, клокочут, как варево раздирающих страстей. К голосу Образцовой присоединяются остальные трое солистов, и взрывные возгласы четырех протагонистов накладываются на рокотание хора. А после первой генеральной паузы, словно на общем выдохе, музыкальный поток волнами-вздохами возносит всю голосовую массу к подножию престола Господня.
Начало секвенции Dies irae низвергается на нас горным обвалом во Вселенной, который сметает всё на своем пути. Аббадо доводит здесь мощный театральный жест Верди до устрашающей пластической завершенности. Звучат «трубные гласы» (часть Tuba mirum), «созывая всех перед престолом» – и мы вспоминаем фигуры трубящих ангелов на фресках о Страшном Суде. Бас поет трехстишие о том, как «смерть и рождение оцепенеет»[19]19
См. разные переводы секвенции Dies irae в книге: С. Лебедев, Р. Поспелова. Musica Latina. СПб, 2000, с. 156–162.
[Закрыть]. Верди не может спокойно пройти здесь мимо слова mors – смерть.
Сначала, после мрачных настораживающих аккордов, пропеваются все слова трехстишия, а потом короткое, страшное своей краткостью слово mors дается в ритуальном трехкратном повторении, как часть заклятия, как то, что самим произнесением, «называнием» лишается силы.
И тут наступает «момент истины» для меццо-сопрано. Ему отдает Верди два трехстишия о «записанной книге» и о том, как на Страшном Суде «все тайное станет явным»[20]20
Перевод Михаила Гаспарова: «Разовьется длинный свиток, / В коем тяжкий преизбыток / Всей тщеты земных попыток. / Пред Судьёю вседержавным / Всё, что тайно, станет явным, / Злу возмездье станет равным». – Указ. соч., с. 161.
[Закрыть]. Почему этот текст Фомы Челанского поет низкий женский голос? Не идет ли здесь речь о ясновидении, о даре пророчества? Не надо ли вспомнить третью строку секвенции Dies irae – Teste David cum Sibylla (по свидетельству Давида и Сивиллы)? Может быть, видение Суда встает в уме пророчицы, одной из сивилл, – и Верди видит перед собой ясновидящую Ульрику из «Бала-маскарада» и умело громоздящую цепь событий на пути к возмездию Азучену из «Трубадура»? Тогда голос Образцовой тут как нельзя более к месту, эти два персонажа всегда поражали в ее интерпретации вселенской масштабностью.
Словно всматриваясь в свое нутро, начинает образцовская Сивилла свою речь: «Написанную книгу принесут», и последнее слово будто рассеивается дымом, истаивает в глубине ее сознания. Так же звучит и второй стих «в которой всё заключено», так же стихает в конце фразы голос, как будто пророчица суеверно хоронит свои видения от чужого глаза. Но третий стих «на основании чего мир будет судим» не может быть скрыт ни от кого, здесь угроза и предостережение нам всем, и это надо обрушить на нас мощно и прямо. Голос Образцовой гудит и стучит в наши сердца, в нем есть такая внутренняя мощь и такая уверенность в правоте, что не поверить ей невозможно. Да, мы пойдем за ней, она укажет нам трудный путь к спасению. Снова звучат трубы Страшного Суда, и в гудении хора раздается голос нашей вещуньи, и она уже видит перед собой правого судию, и грозным голосом оповещает о его появлении. И вдруг милосердие к роду человеческому внезапно просыпается в ней, и она тихо и нежно поет: «ничто не останется без возмездия». Голос уходит в светлый верхний регистр, перед нами, кажется, явился всепрощающий лик Богородицы, и она заново поет стихи о суде и возмездии, наполняя их надеждой на спасение. И невозмутимой внутренней правоте приходит на смену открытая эмоция, переживание, сострадание к нам, грешным, и голос Образцовой наполняется глубинным рыданием. И раздается ее крик, плач по несчастным. И утешение, ласка нежной женской души. А потом, в конце, возврат к первому стиху про «длинный свиток» – книгу, в которой список всех наших грехов, и снова поется он вещим, страшным голосом знающей всю правду Сивиллы. Недаром возвращается к нам смерч всесокрушающего Дня гнева (Dies irae), который низвергает на нас хор.
Следующую часть секвенции Quid sum miser tunc dicturus? (Что я, жалкий, скажу тогда?) поют сопрано, меццо-сопрано и тенор, словно моля о прощении пред Господним престолом. Образцова начинает предстоятельскую молитву заступничества, и ее голос полон благоговения, умиления, осиян глубинным, неподдельным состраданием. В третьем стихе Cum vix justus sit securus (Когда и праведный едва ли будет защищен) музыка течет плавно, и голос взмывает вверх на слове justus (праведный), и с любовью обпевает его, и плавно доводит фразу до конца. Словно заступница говорит: будь моя воля, я бы всех раскаявшихся пощадила, всех бы помиловала. В сплетении голосов мы всегда ощущаем роскошную ткань образцовского голоса, которому необычайно идет разворачиваться во всей своей царственной мощи рядом со светоносным голосом Лучано Паваротти. Когда в конце этой части каждый голос по очереди поет по одному стиху из трехстишия, перекличка тенора и меццо-сопрано особенно впечатляет: стремление к свету и проникновение в глубинные тайны бытия органично накладываются друг на друга, как слои человеческого сознания.
В части Rex tremendae majestatis (Царь грозного величия) возгласы хора и квартета солистов то чередуются, то звучат вместе, а мольба о спасении (Salva me – Спаси меня) акцентируется Верди особо. Она то звучит настойчиво, грозно, призывно, то стихает, превращаясь в нижайшую просьбу. И всякий раз голос Образцовой придает общему звучанию какую-то особую взволнованность.
В части Recordare, Jesu pie (Помни, милостивый Иисусе) Образцова снова берет на себя роль проводника по трудному пути восхождения к высотам Божьего престола, и покладистый голос Миреллы Френи покорно идет за своей решительной сестрой. Взявшись за руки, взбираются они по горным дорогам и с полной самоотдачей поют гимн покаяния, и два голоса сливаются в благочестивом восторге. Но вот взгляды их расходятся – и голоса разобщаются, и светлое сопрано устремляется к гребням гор, а вязкий голос меццо-сопрано никак не может расстаться с земной юдолью, и опускается туда, где остались горести. Вспоминается стихотворение А. К. Толстого «Горними тихо летела душа небесами», точнее, его финал, когда душа просит: «О, отпусти меня снова, Создатель, на землю, / Было б о ком пожалеть и утешить кого бы». Кажется, это типично русское душевное устремление, недаром это стихотворение было положено на музыку четырьмя русскими композиторами, включая П. И. Чайковского.
Часть Ingemisco (Я стенаю) – заповедный край, в котором царит Паваротти: он молится со всей своей итальянской истовостью. Когда молящийся простерт ниц и голос его доходит почти до шепота, мы застываем в состоянии высшего восторга. А когда он просит Господа «отделить его от козлищ, поставив одесную» со всей своей песнопевческой пронзительностью, которая способна пробить самые черные тучи, нам кажется, что надежда на спасение еще не потеряна. В части Confutatis maledictis (Сокрушив отверженных) солирует бас: Гяуров поет ровно и спокойно, словно священник успокаивает свою паству перед трудным испытанием. Тем ужаснее после этого звучит возвращение вселенского урагана Dies irae, мы переживаем шок, как будто на наших глазах торнадо стирает с лица земли целый народ.
И эту трагедию надо оплакать. А где найти плакальщицу лучше, чем пропитанная состраданием вещунья Образцова, знающая наперед все беды? Ее голосу доверено положить первые камни в храм поминовения, и она выходит на залитую солнечным светом площадь с пылающим факелом в руке, и в голосе ее звучит поистине мировая скорбь. Lacrymosa dies ilia (В слезный день) – какую надо на себя взваливать душевную ношу, чтобы спеть эти великие слова во всеуслышанье, чтобы пронять всех. Верди сочинил здесь мелодию редкостной пронзительности, и ее надо вынести в мир каждой частичкой голоса, каждой частичкой души. И Образцовой это снова удается. А уж остальные приникают к ней, как дети, и безоговорочно следуют за ней в печальном шествии, и над всеми реют по воздуху хоругви всепрощения. И когда в конце квартет солистов самозабвенно поет a capella, а потом хор тихонько пристраивается рядом, мы ощущаем, как в мольбе о мире для усопших звучит и надежда о мире для живых. И финальные звуки, проваливаясь в глухую старину, в суровое средневековье, разворачивают это наше ощущение по горизонтали глубинной памяти человечества.
В Offertorio голос меццо-сопрано смиренно вплетается в общий рисунок «музыкального приношения». Неизменно возникая внутри сгустка голосов, молитва Образцовой чутко соотносится с общим ходом религиозной мысли, которую Аббадо облекает в достаточно строгие, но всегда жарко окрашенные эмоциональные тона. Соло Паваротти в начале Hostias – фраза Hostias et preces tibi, Domine, laudis offerimus (Жертвы и моленья Тебе, Господи, во хвалах приносим) – нечто абсолютно совершенное. Это место многими чертами напоминает «Аиду»; великий тенор с таким бескомпромиссным самопогружением, такой отрешенностью от земного поет эти тихие ноты, что мы обливаемся слезами над этим грандиозным вымыслом.
В Agnus Dei тенор и меццо-сопрано вдвоем начинают молитву Христу, Паваротти и Образцова бережно несут свои голоса к алтарю сквозь толпу слушающих, а хор в печальной сосредоточенности завороженно повторяет найденную формулу. Голос Образцовой полностью очищен от земного, «низового» элемента, в нем остается только все самое чистое, самое возвышенное. Последние слова requiem sempiternam (покой вечный) теплятся тонким пламенем медленно горящей свечи.
Коммунио Lux aeterna (Свет вечный) начинает голос Образцовой, и она, кажется, еще более истово стремится вытравить из своего голоса связь с сиюминутным, суетным. Певица словно физически впускает в свой голос тот самый вечный свет, о котором поет. И в лирических прозрениях терцета (здесь поют также тенор и бас) она отрешается от внешнего, эффектного, «красивого» в поисках духовной значимости. Все сосредоточено на поиске адеквата для подлинного религиозного чувства. Прием mezzavoce становится сосудом для отрешенной молитвы.
Реквием Верди заканчивается респонсорием Libera me (Освободи меня), в котором участвуют сопрано и хор. Эта часть когда-то была написана Верди для «сборной» Messa per Rossini (который написали несколько композиторов) – Реквиема памяти Джоаккино Россини и потом лишь частично переделана для мандзониевской Поминальной мессы. Именно поэтому, как бы вне логики основного текста Реквиема, здесь солирует одна сопрано (ее партию на премьере исполняла Тереза Штольц, которая впоследствии стала спутницей жизни Верди). Эта часть – одно из сильнейших мест Реквиема, насыщенная страстью и полная молитвенного пафоса. Тем не менее, если считать солистов, в этом исполнении первое место уверенно забирают себе Лучано Паваротти и Елена Образцова. Оба они приходят к музыке Верди со всей несравненной красотой своих голосов, безупречным мастерством и глубокой, истовой верой. Их исполнение дает мощную поддержку прозрениям Клаудио Аббадо. Миланский Реквием в сезон юбилея театра «Ла Скала» сумел стать историческим событием, каким его считали заранее.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Михайловский театр, Санкт-Петербург, Большой театр, Москва, сентябрь 2007
ПРОСЛУШИВАНИЕ
Еще в предыдущий приезд в Петербург, на Конкурс Образцовой (см. первую часть этой книги), я дал волю своему любопытству и отправился на разведку через Площадь Искусств, благо от Большого зала филармонии надо было только наискосок пересечь скверик у памятника Пушкину. Театр, который в поздние советские времена именовался Малым театром оперы и балета, а потом приобрел в титуле звучное имя Мусоргского, теперь вернул себе дореволюционное название и снова именуется Михайловским театром. Успешный предприниматель Владимир Кехман стал генеральным директором театра и решил вернуть сцене былую славу. Он вложил неимоверные деньги в срочный ремонт театра, и работы в конце августа шли полным ходом, наверное, даже днем и ночью. На посты художественных руководителей творческих коллективов Кехман позвал двух выдающихся артистов – Образцову в оперу и Фаруха Рузиматова в балет. Читатель догадался, что именно этот факт и привел мое любопытство в театр в самом конце августа, когда Образцова, уже три месяца при исполнении своих директорских обязанностей, проводила очередное прослушивание певцов театра – на сей раз «второго эшелона». Вместе с ней на прослушивании присутствовали заведующая оперной труппой певица Нина Ивановна Романова и главный дирижер театра Андрей Анатольевич Аниханов. Образцова уже сидела в кресле мрачная, горестная, явно волновалась, когда я пришел в класс для прослушивания. «Давайте подходить как можно более объективно! Я не хочу, чтобы сказали: Образцова пришла – и всех разогнала! Будем осмотрительнее!»
Романова подготовила на каждого певца «матрикул» – возраст, спетые роли, стаж работы в театре. Внизу каждой странички оставалось место для заметок Образцовой, и после очередного кандидата все присутствующие, включая автора этих строк, могли с пометками ознакомиться.
Запланированных оказалось в тот день пятнадцать творческих единиц, здесь были все голоса – от сопрано до басов, многие возрасты – от 29 до 60 лет. Картина достаточно пестрая, хотя у всех мужчин, кажется, наблюдался один и тот же недостаток – они пели слишком громко, проталкивали звук силовым криком, и от этого зачастую темнело в глазах. Большинство, не имея голосов итальянского типа, брались за вердиевские арии – и от этого сильно проигрывали. Впрочем, одна солидная солистка шикарно выбрала в качестве демонстрационного материала сцену Шарлотты (стараясь подыграть Образцовой?) и не догадалась сделать ничего лучше, как «вывалить» большинство нот в грудь. Получился еще один пример безвкусицы, пусть и не на итальянском материале. Перечислять и критиковать певцов Михайловского театра (прежних и нынешних) на страницах этой книги все же неуместно, нас ведь в данном контексте интересуют прежде всего реакции Образцовой.
Самых явных «неудачников», которые грешили против музыки, против вкуса, против интонации, Образцова своими устными замечаниями не трогала, они уходили после многозначительного «Спасибо!», и в руки нам попадали безжалостные комментарии. Про одного орущего баса в расцвете певческих лет написала: «Он просто гений, если с таким криком дожил как певец до 45 лет! На главные роли не годится! И вообще он не бас, а баритон, и то плохой!» Одного певца, которого Образцова советовала оставить в театре, она прямо спросила после прослушивания (он пел арию Кончака): «Зачем ты взял эту арию, если у тебя нет низов?» А он смущенно ответил: «Да они то есть, то нет!» Одну меццо-сопрано, которая пела арию Розины из «Севильского цирюльника», Образцова остановила во время пения и попросила сфокусировать голос. Тенора солидных лет, который вместо оперной арии спел романс Свиридова, в котором содержался намек на его возраст и «былые заслуги», новая директриса оперы спросила: «Почему же не оперная ария?» Но его судьба была решена, конечно, не тем, что он пел, а тем, как он пел: зычно и нетонко. У певицы, взявшейся за сцену Виолетты из первого акта «Травиаты», Образцова отметила «свисток» вместо верхних нот. У баса, спевшего арию Гремина, отметила природное благородство и порекомендовала оставить в театре. А у баритона, грешившего громким звуком в россиниевской арии Фигаро, все же нашла, извиняясь, настоящий голос и тоже одобрила его деятельность на сцене.
Завершали картину незапланированные кандидаты. И тут не обошлось без курьезов. Один баритон, которого уже «отбраковали» из артистов хора, вошел в кабинет и на вопрос, зачем он хочет прослушаться, после запинки ответил: «Может быть, меня возьмут в солисты». Нина Ивановна и Александр Анатольевич переглянулись, а немолодой конкурсант с бабочкой и в черной паре кокетливо спросил: «Вы не возражаете, если я поиграю?» Тут все присутствующие еще раз переглянулись, и начался спектакль. Горе-певец выбрал в качестве демо-материала не больше не меньше арию Фигаро из первого действия моцартовской «Свадьбы Фигаро», конечно, на русском языке: «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный». И пошел напевать рыхлым, непоставленным голосом, причем не всегда попадая в нужные ноты, и метаться по комнате, изображая «сантименты» грубым языком тела – как это делают в каскадных ролях в оперетке. Все смотрящие на это безобразие давились от смеха и отпустили каскадника с миром. Образцова в спину ему, когда он уже вышел, сказала: «Плохо, когда человек дожил до солидных лет и ума не набрался! Его просто жалко!»
Девушка из хора, которую на предыдущем прослушивании Образцова выделила и которую она попросила выучить арию Ярославны, эту самую арию и представила высокой комиссии. На верхних нотах голос звучал красиво, но в среднем регистре быстро терял краски, и вообще техника пения у кандидатки в солистки сильно страдала. После ее ухода Образцова подняла руки вверх и сказала: «Нет! Я ошиблась! Прошу прощения!»
Меццо-сопрано, которая раньше пела в театре, но после ухода за два года сбросила двадцать килограммов и потому не была узнана коллегами, предъявила арию Далилы (на достаточно скверном французском). Образцова спокойно объяснила ей, что звук у нее сидит в горле и не идет в зал и что нельзя петь эту вещь, не обладая краской piano. Пронадеявшаяся ушла ни с чем.
Как и следующая дама, предложившая Vissi d’arte из «Тоски». С ней Образцова тоже говорила по-деловому, без какой бы то ни было резкости, указывая ей на серьезные технологические огрехи.
Последним показал свои таланты тенор, спевший арию Германа из «Пиковой дамы». Тут никто никому ничего объяснять не стал: как только раздались первые исковерканные неумением и дурным вкусом ноты, все присутствующие закатили глаза и с такой миной и просидели до последнего звука этого кошачьего воя. О чем было говорить?
Потом настало время просто поговорить. И Образцова показала ясно, чем она обеспокоена. Она не очень четко представляет себе свою функцию в театре. Она придумывает проекты, не спит ночей, созванивается по телефону со своими нынешними и прежними коллегами в Европе, плачет от волнения и нетерпения, а потом все ее планы зависают в воздухе – или превращаются в ничто?
Аниханов успокаивает ее: мол, в театре всегда так, из многих наработок остается только что-то самое важное, не надо волноваться, все образуется, мы ведь на первой стадии взаимной обкатки. А Образцова гнет свое: «Вот, захотели мы к февралю поставить „Сельскую честь“. Сначала я обратилась к Дзеффирелли, думала, что он даст нам свой спектакль, а он запросил полтора миллиона. Пришлось, конечно, отказаться! Тогда я метнулась к режиссеру Джанкарло дель Монако, сыну великого певца. Боялась, что он меня и слушать не станет, потому что у него дурной характер, это известно всем, он и сам не скрывает. Я как-то отказалась участвовать в его спектакле в Термах Каракаллы в Риме. Приехала на репетиции, мне стали рассказывать, что Кармен – проститутка, Хозе – полицейский, а Эскамильо – боксер в красных трусах. Я послушала, послушала и сказала: „Нет, в этом деле я участвовать не буду“, собрала чемоданы и отчалила. А деньги Платили немалые! Но дель Монако ничего этого вспоминать не стал и согласился возобновить в Петербурге свой мадридский спектакль, даже предложил уговорить певцов, в нем участвовавших, спеть в северной русской столице. И цену за свою работу сбавил, она теперь вполне сносная. Но я не знаю, нужно всё это кому-нибудь или нет?»
И снова Романова и Аниханов уговаривают, просят: «Давайте обсудим напрямую с Кехманом, и тогда всё будет ясно». Образцова просит соединить ее с директором и начинает разговор прямо: «Я боюсь за свое доброе имя в мире! Я договорилась с дель Монако, а ты вдруг скажешь: мне не надо?» А потом смягчается, слышит ободряющие интонации, меняет тон: «Ну, хорошо, завтра встречаемся в 11! Я вам всем доложу, что я сделала!» И кладет трубку.
Видно, что Образцова успокоилась. И все же продолжает обсуждать с Романовой и Анихановым насущные проблемы. «Меня интересует моя репутация. Денег у меня нет, у меня есть имя. Меня за имя взяли в театр. А потом спросят: „Что сделала Образцова?“ И ответят: „Да ничего!“» И снова: «Я не понимаю, что мне делать в театре, в чем мои функции!» Аниханов ей возражает: «Елена Васильевна, в театре есть всевозможные службы, вы будете разрабатывать разные проекты, а доводить их до дела будут они! Не беспокойтесь!»
Градус разговора постепенно спадает. Образцова начинает обсуждать свои выступления в Михайловском театре – в гала-концерте в конце сентября она споет последнюю сцену из «Кармен», а на торжественном открытии 7 октября – Графиню в старой постановке «Пиковой дамы». Обсуждаются даты спевок, сроки выхода на сцену и прочие детали.
А после этого Аниханов ведет нас в зрительный зал. Сказать, что там полным ходом идут работы, значит не сказать ничего. И все равно нельзя поверить, что здесь меньше чем через месяц будут идти спектакли и сидеть зрители. Всё пока что совсем вчерне – и на сцене груды мусора, и оркестровая яма не обрела еще пола, и «белое золото» еще только наносится на кремово-молочные бортики лож, и – и – и… Видно, что работа кипит, и это никакое не театральное преувеличение. Поверить в скорую готовность нельзя – и одновременно можно: мы знаем, что в России аврал и работа на износ способны сделать чудеса. Осталось подождать до 6 октября, когда театр должен открыть двери первым зрителям. Усталая Образцова, которая только сегодня утром приехала из Москвы (а до этого прилетела из Салехарда!), с удовлетворением садится в машину и уезжает домой отдохнуть до завтра и приготовиться к разговору с директором.
МАСТЕР-КЛАСС
На следующий день в том же кабинете Аниханова в Михайловском театре проходят мастер-классы Образцовой с певицами, исполняющими роль Кармен в спектакле, который театр везет в ноябре 2007 года в Японию. Впервые опера будет исполняться в театре на французском языке, и молодые певицы еще только «впевают» заново выученный текст.