355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Щавелев » Славянские легенды о первых князьях. Сравнительно-историческое исследование моделей власти у славян » Текст книги (страница 5)
Славянские легенды о первых князьях. Сравнительно-историческое исследование моделей власти у славян
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:02

Текст книги "Славянские легенды о первых князьях. Сравнительно-историческое исследование моделей власти у славян"


Автор книги: Алексей Щавелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

Примечания:

176. Нидерле, 2000; Шафарик, 1837-1848.

177. Нидерле, 2000. С. 159, 248, 257.

178. Соловьёв, 2000. С. 25-36.

179. Dobrovský, 1803-1819. Подробно об истории изучения и изданий Хроники Козьмы Пражского см.: Санчук, 1962. С. 5-24.

180. Регель, 1890. Ч. I. С. 240-246; Ч. II. С. 108-111. Ср. современные работы о письменных источниках текста Козьмы: Třeštík, 1960. S. 567-785; Королюк, 1960. С. 3-23.

181. Koláŕ, 1925. S. 2-74.

182. Dümmler, 1854; Loserth, 1880. S. 3-32; Brückner, 1904. S. 660-826.

183. Novotný, 1912-1913.

184. Nejedlý, 1953. S. 7-9, 11-12, 16-18, 23, 25, 30-31, 33, 42-44.

185. О рукописях, истории издания, а также этапах изучения Хроники Галла см.: Maleczinski, 1952. S. I-CXIV; Попова, 1960. С. 61-68; Plezia, 1982. S. I-LV; Назаренко, 2004. C. 16-19.

186. Польская историография подробно рассмотрена в монографиях Я. Банашкевича (Banaszkiewicz, 1986. S. 5-18; Banaszkiewicz, 1998. S. 5-12). См. также: Piast, 1970. S. 70-71; Piast, 1980. S. 815-817.

187. Brückner, 1980. S. 289; Brückner, 1937. S. 597; Brückner, 1898. S. 307-352; Gajsler, 1908. S. 143-154. Зависимость легенды о получении власти Пястом от христианских легенд о св. Германе доказывал также Е. Богуславский {Bogusławski, 1910. S. 25-43).

188. Карлина, 1996. С. 11-13.

189. Woiciechowski, 1895. S. 171-221.

190. Balzer, 1895. S. VIII-IX, 17, 327.

191. Schneider, 1907. S. 591-603.

192. Kawczyński, 1895. S. 171-221; Łepkowski, 1911. Эти наблюдения были развиты и дополнены в работе Я. Довиата (Dowiat, 1968. S. 83-88).

193. Была предложена и более адекватная этимология от «коса», «клок волос», «оселец» (Kucharski, 1927. S. 170).

194. Siemovit, 1970. S. 169. О структуре семейных и родственных отношений у славян см.: Гимбутас, 2003/1. С. 163-171.

195. Łowmiański, 1973. S. 262. Ср.: Ловмяньский, 1972. С. 4-16.

196. Флоря, 2002. С. 206-207.

197. Łowmiański, 1973. S. 462, Łowmiański, 1962. S. 111-116. Отмечу, что в современной историографии сравнение имен восточнославянских и западнославянских богов позволяет сделать вывод о том, что восточные славяне сохранили древний общеславянский пантеон, а у западных славян его место заняли «обожествленные герои и правители». «Имена западнославянских богов: Святовит, Яровит, Руевит, Поревит, Витолюб, Радегаст и т.п. – по структуре типичные личные имена князей, ср. обычные княжеские имена Вигомир, Ви-тослав, Витомысл, Добровит, Людевит, Доброгаст» {Клейн, 2004. С. 247).

198. Ślaski, 1968. S. 14-37, 69-84.

199. Hertel, 1980. S. 18-47.

200. Potkański, 1965. S. 414-438.

201. Hensel, 1953. S. 71-72.

202. Piast, 1970. S. 70-71; Popieł, 1970. S. 228-229. В отечественной историографии процесс становления польского государства был реконструирован В.Д. Королюком (Королюк, 1957). Работа Королюка тем не менее во многом устарела, особенно в отношении догадок о военных подвигах первых представителей династии Пястов (Там же. С. 122).

203. Łowmiański, 1972. S. 405-444. См. также: Флоря, 1981. С. 96-129.

204. Граус, 1959. С. 138-155.

205. Там же. С. 153.

206. Graus, 1969. S. 817-844.

207. Třeštík, 1978. S. 9-10.

208. Třeštík, 1968. S. 166-183; Тржештик, 1991/2. С. 38-43.

209. Мыльников, 1977.

210. Систематический и подробный обзор славянского язычества принадлежит X. Ловмяньскому (Ловмяньский, 2003).

211. Łowmiański, 1973. S. 320; См. также: Klucas, 1970. S. 426-431. Возможны два варианта: звукоподражательный от «крак» – «ворон» или от слова «клюка», «палка», «посох». Второй вариант семантически сближает имена Крака и Кия, обозначающие «посох». Легенда о польском Краке, скорее всего, восходит к племенной традиции висленских славян (Bardach, 1955. S. 16).

212. Svoboda, 1964. S. 77-80, 194. Ср.: Banaszkiewicz, 1998. S. 122.

213. Jacobson, 1971. P. 609; Милов, Рогов, 1988. С. 105.

214. Щавелёва, 1987. С. 23-27; Щавелёва, 1976. С. 54-57; Мыльников, 1996. С. 141-203.

215. Существует и достаточно древнее историческое упоминание княжеского имени Лех: славянского князя с этим именем убили в ходе завоевательных походов Карла Великого (Ронин, 1982. С. 97-107).

216. На примере легенд о Пясте (Deptula, 1973. S. 1365-1403), Пржемысле (Urbanek, 1915-1916. № 23. S. 51-77; № 24. S. 57-67; Krappe, 1923. S. 86-89) и в сравнении с другими мифопоэтическими традициями (Krappe, 1919. Р. 516-546; Krappe, 1930. Р. 114). Вопрос о мифологеме «низкого» происхождения государя подробно рассмотрел А.П. Толочко (Толочко, 1994. С. 210-215).

217. Петрухин, 2000. С. 50-57. О лингвистическом аспекте проблемы см.: Куркина, 1998. С. 381-397.

218. Рогов, Флоря, 1991. С. 208-210.

219. Флори, 1999.

220. Лаптева, 1993. С. 48-50.

221. Щавелёва, 1978. С. 154-165. Ср.: Попова, 1960. С. 62-66.

222. Ruszard, 1955. S. 149-170.

223. Щавелёва, 1995. С. 84-85; Франчук, 1988. С. 147-154.

224. Развитие этнического самосознания, 1982; Королюк, 1985/1. С. 204-220; Толстой, 2000. С. 413-440; Живов, 1998. С. 321-337.

225. Флоря, 1991. С. 43-53; Рогов, Флоря, 1991. С. 207-217.

226. Флоря, 1996. С. 260-272; Мочалова, 1996. С. 350, 356-359.

227. Banaszkiewicz, 1993. S. 29-58.

228. Banaszkiewicz, 1986.

229. Ibid. S. 5-24.

230. Ibid. S. 24-31. Самая яркая аналогия – легенда о пастухе Пердикке, ставшем полководцем Александра Великого (Herod. VIII).

231. Banaszkiewicz, 1986. S. 40-58, 71-75, 81-82.

232. Ibid. S. 82-83.

233. Ibid. S. 95-96, 98-99, 101.

234. Ibid. S. 126-160,166-193.

235. Banaszkiewicz, 1998.

236. Ibid. S. 9-11.

237. Ibid. S. 9-34, 52-56, 62-65, 122-130, 152-153, 303.

3. История изучения фольклорных сюжетов в южнославянской исторической традиции

В южнославянских сочинениях мифоэпическая традиция выражена гораздо слабее и фрагментарнее, чем в западно– и восточнославянских раннеисторических текстах. Славянский «фольклорный пласт» исторической памяти был практически стерт уже на этапе становления историографии и позже заменен книжным «псевдофольклором». Кроме того, самостоятельные национальные «школы» историописания в этих странах не получили своего развития в позднем Средневековье. Это было обусловлено значительным влиянием «высокой» культуры Византийской империи, спецификой политических процессов на Балканах, а затем потерей южными славянами своей независимости[238]. В силу «бедности» материала собственно устным источникам южнославянских летописей и хроник посвящено незначительное число работ. При этом многие ученые занимают крайние позиции: одни гиперкритически оценивают ранние известия как литературные конструкты, другие же, наоборот, относят практически все сообщения такого типа к оригинальной фольклорной традиции славян и тюрков.

По общему мнению исследователей, в Первом Болгарском царстве доминировала тюркская политическая и, соответственно, эпико-идеологическая традиция[239]. Соотношение и синтез тюркских, славянских и византийских элементов в политическом строе и идеологии Болгарских царств подробно рассматривалось Г.Г. Литавриным, С.А. Ивановым, С. Димитровым[240].

Древнейший памятник болгарской историографии – «Именник болгарских ханов» – большинство исследователей датирует IX-X вв. Он представляет собой перечень болгарских ханов с мифических времен до второй половины VIII в. Несмотря на то, что этот текст сохранился в древнерусских списках[241], а его оригинал был написан либо на греческом, либо на старославянском языке, по общему мнению исследователей, «Именник» полностью принадлежит тюркской генеалогической, историко-календарной и политической традиции[242]; славянские элементы в нем отсутствуют. Позднейшая же «официальная историография» Болгарии XIV в. ориентировалась в основном на византийские образцы[243]. Следы участия славян в формировании болгарского государства отразились, наряду с тюркскими и византийскими элементами, только в ранней эпиграфике[244].

Летописная традиция болгар IX-XI вв. изучалась в целой серии специальных работ[245]. В резульате этих исследований выяснилось, что славянские предания сохранились исключительно в неофициальном историческом памятнике: во второй, «исторической» части «Болгарской апокрифической летописи» XI в.[246] Это произведение было создано и бытовало в среде богомилов, оппозиционных официальной церкви и власти[247]. Богомилы же в своих литературных сочинениях (как церковно-учительного, так и исторического характера) ориентировалась как раз на славянские фольклорные источники и легенды[248].

Описание начала болгарской истории в этом памятнике представляет собой контаминацию двух легенд – болгарской и славянской. Болгарская является одним из вариантов общетюркского сюжета о происхождении первоправителя от быка (коровы) или оленя (оленихи)[249]. Сохранение этого языческого мотива стало возможным, поскольку в среде богомилов брак считался грехом. Характерно, что в летописи первоправителям приписывалось «чудесное рождение» без участия женщин, а сообщения об их матерях и женах отсутствуют. Славянская легенда повествует о первоправителе с эпонимическим именем Слав. В ней отразились древние эпические мотивы расселения славян по Дунаю, возведения «царем Славом» «ста могил», изобилия урожаев при его правлении, его смерти в возрасте 119 лет.

Чрезвычайно показательно, что в одной из последних монографий, посвященных политической мысли и идеологии власти древней Болгарии древнейший период исследуется очень бегло, обзорно, а легенде о царе Славе, как и всей «Апокрифической летописи», уделено мало внимания[250].

Текстология хорватской «Летописи попа Дуклянина» подробно исследована в монографиях Ф. Шишича и Д. Мандрича[251]. Этнонимы, содержащиеся в этом памятнике, проанализированы Е.П. Наумовым[252], социальная терминология – К.В. Хвостовой[253].

В специальной монографии Н. Банашевич изучил устные источники летописи и формы их трансформации под влиянием литературных стереотипов и идеологических установок автора[254]. Банашевич пришел к вполне обоснованному выводу о преимущественно книжном характере известий Летописи и об искусственности всего перечня правителей, построенного по принципу смены «злых» и «добрых» князей[255]. Литературная основа и литературно-историграфические «штампы», характерные для латинских хроник и христианской литературы, выявляются и в развернутых сообщениях: о Саборе на Дуванском поле, о князе Чаславе, князе Владимире и его жене Косаре. Вместе с тем некоторые мотивы восходят скорее к устной эпической традиции: это отдельные черты образа «Светопелека-Будимира», убийство на охоте князя Радомира, спасение от ядовитых змей князя Владимира и его «роман» с красавицей Косарой[256], схватка отца и сына Доброслава и Гоислава и поединок князей Людовита и Гоислава[257].

Лингвист Л. Гауптман сделал важный для нашей темы вывод о принадлежности княжеских имен от Свевлада до Свевлада II в Летописи исключительно готской (древнегерманской) традиции, что означает книжное происхождение этого отрывка. Имена князей начиная с Селимира, напротив, славянские, что позволяет искать фольклорные истоки соответствующей части текста[258].

В специальной работе Г. Острогорского рассмотрены источники информации о балканских славянах в трактате Константина Багрянородного X в.[259] Исследователь убедительно обосновал гипотезу о наличии письменных (условно «хроника сербских князей») и устных (предания о князьях-первопоселенцах) источников глав этого сочинения, посвященных появлению сербов и хорватов на Балканах. Вопросы политической организации и этнического самосознания балканских славян этого периода подробно исследовались в работах Ю.В. Бромлея, Е.П. Наумова, О.А. Акимовой[260]. Этнонимимия и проблемы происхождения сербов и хорватов изучались О.Н. Трубачёвым[261]. Этнополитическая история хорватов детально изложена в монографии А.В. Майорова[262]. Отдельно изучался более поздний обряд интронизации немецких герцогов Каринтии, где сохранились архаические черты – прежде всего, облачение нового правителя в крестьянскую одежду, посажение на кобылу и затем на каменный престол (две последние детали могут восходить еще к кельтским обычаям)[263].

Южнославянская раннеисторическая традиция специально рассматривалась в работах С.В. Алексеева[264]. Он уделяет основное внимание литературной форме известий о первых князьях и приемам, использованным летописцами и хронистами при описании языческого прошлого. В основу исследований Алексеева положено сравнение южнославянских и древнерусских памятников, повествующих о «дописьменной эпохе» славянской истории. В качестве основного критерия этого сравнения взят язык исторического сочинения, в связи с чем древнейшие западнославянские хроники, написанные на латыни, остались на периферии его исследования. Алексеев сосредотачивается на анализе картины языческого прошлого ранней славянской историографии и в меньшей степени уделяет внимание проблематике устной традиции, специфике её реконструкции. В результате в его работах в основном представлена реконструкция «историософии» первых книжников, а не «генетики» рассматриваемых текстов.

Несмотря на оригинальную постановку проблемы, следует отметить ряд существенных методологических недостатков концепции С.В. Алексеева. Во-первых, бросается в глаза отсутствие не только исчерпывающей, но и просто полной историографии, во-вторых, не ясны причины отказа автора от рассмотрения исторических обстоятельств формирования преданий и легенд и реконструкции их возможных протоформ. Вызывает сомнение и сравнение разновременных историографических памятников, созданных в промежутке от IX до XV в., при периодическом привлечении текстов XVI-XVII вв. Необоснованным представляется также вывод о жанровой нерасчлененности преданий древнейшего «племенного» периода. Сомнительно повторение устаревшего вывода о прямом перерастании племенного предания в династические сказания князей и дружинной аристократии. Хотя эти два направления устной традиции и были зафиксированы в одних и тех же исторических памятниках (например, ПВЛ), они, скорее, развивались параллельно. Наконец, нельзя принять прямолинейный вывод о заимствовании жанровой структуры славянской историографии из Византии[265].

Можно полностью согласиться только с выводом Алексеева о том, что магистральным направлением исторической интерпретации преданий при их письменной фиксации была демифологизация и рационализация сюжетов и мотивов, а также согласование информации легенд с «внешними» историческими данными. Однако приведенный исследователем перечень возможных искажений преданий в христианской историографии является далеко не полным и требует расширения и детализации.

В итоге можно констатировать, что в большинстве работ, посвященных устным источникам ранней южнославянской историографии, повторяется набор самых общих, стандартных «проверенных» выводов, а сама проблематика легенд о языческой истории болгар, сербов и хорватов остается на периферии внимания исследователей.


Примечания:

238. Оболенский, 1998. С. 11-396.

239. Полный обзор раннего периода болгарской истории см.: Златарски, 1918; Златарски, 1927.

240. Иванов С.А., 1991. С. 131-136; Иванов СЛ., 1989; Dimitrov, 1993. Р. 97-119; Литаврин, 1985. С. 132-189; Литаврин, 1999/1. С. 192-348. В этих работах приведена исчерпывающая библиография проблемы.

241. Попов, 1866. С. 25-27; Тихомиров, 1946. С. 81-90; Каймакамова, 1990. С. 59-66, 151-153.

242. Билярски, 1999. С. 19-27; Дуйчев, 1973. С. 5-11; Pritsak, 1955; Карасик, 1950. С. 114.

243. Дуйчев, 1988. Не дошедшее до нас болгарское историческое сочинение отразилось в ПВЛ, однако в известиях, восходящих к болгарскому источнику, «фольклорные» сюжеты не прослеживаются (Зыков, 1969. С. 48-53).

244. Бешевлиев, 1979.

245. Ангелов, 1983-1984. 13. С. 42-83; 14. С. 65-85; 15. С. 60-73; Каймакамова, 1990; ; Тодоров, 1967. С. 82-97.

246. Иванов Й., 1970. С. 273-287, 398-399; Бешевлиев, 1982. С. 39-45.

247. Ангелов, Примов, Батпаклиев, 1967.

248. Петканова, 1987; Беновска-Събкова, 1996. С. 80-89. Полную историографию вопроса см.: Старобългарска литература, 2003. С. 45-48.

249. Абрамзон, 1977; Боргояков, 1976.

250. Николов, 2006. С. 29-37.

251. Шишиħ, 1928; Mandič, 1963. См. также: Havlic, 1976. Общий обзор сербохорватского летописания см.: Стояновиħ, 1927.

252. Наумов, 1985/2. С. 25-35.

253. Хвостова, 1959. С. 36-37.

254. Банашевиħ., 1971.

255. Там же. С. 13-92.

256. Там же. С. 133-224. Как и князь Радомир, на «ловах» согласно ПВЛ был убит Лют Свенельдич (о мифоэпическом происхождении известий о Люте см.: Шахматов, 1908/1; Щавелёв, 2000/1. С. 5-9).

257. Банашевиħ, 1971. С. 239-249. Аналогичный случай неузнавания своего князя в сумятице боя зафиксирован в летописных рассказах о подвигах Александра Поповича (Лихачёв, 1986/1. С. 344-345). Мотив поединка отца и сына – один из эпических топосов; в частности, известна былина про бой Ильи Муромца и его сына Соколика.

258. Его работа, опубликованная в 1933 г. в № 41 журнала «Nastavni vjesnik», осталась мне недоступной. Краткое изложение его выводов помещено на сайте vostlit.ru в предисловии к интернет-публикации перевода Летописи.

259. Острогорски, 1970. С. 79-86.

260. Бромлей, 1964; Грачёв, 1972; Наумов, 1982/1. С. 195-212; Наумов, 1982/2. С. 167-181; Наумов, 1985/1. С. 189-218; Акимова, 1985. С. 219-249.

261. Трубачёв, 1974. С. 48-67.

262. Майоров, 2006.

263. Тржештик, 1991/1. С. 72-73. Подробный разбор этого обряда см.: Grafenauer, 1952. S. 78-82.

264. Алексеев, 2005; Алексеев, 2006/1. С. 97-105; Алексеев, 2006/2.

265. См. одну из последних работ на эту тему: Гимон, Гиппиус, 2005. С. 174-200.

Глава II.
Сюжетно-мотивный анализ раннеисторических описаний

Пусть не ждут, стало быть, от нас исчерпывающей

истории и теории игры в бисер... В сущности, только

от усмотрения историка зависит то, к сколь далёкому

прошлому отнесёт он начало и предысторию игры

в бисер. Ведь, как у всякой идеи, у неё, собственно, нет

начала, именно как идея Игра существовала всегда...

Герман Гессе

1. Морфологический («мотивный») анализ фольклорной и раннеисторической традиций

Изучение ранних этапов летописания и хронистики восточных и западных славян по преимуществу производилось методами сравнительно-исторической текстологии, с помощью которых реконструировались начальные стадии историописания средневековых славянских государств и выяснялся круг источников первых летописей и хроник[1]. Между тем эта методика не всегда позволяла выявлять известия, восходящие к устным источникам, и исследовать механизмы перехода от мифопоэтической традиции к раннеисторической[2]. Определение известий, основанных на устной традиции, в большей степени строилось на собственной логике исследователей, чем на текстологических принципах. Ярким примером этому может служить попытка А. А. Шахматова реконструировать предание о Мстиславе Лютом, отразившееся в различных летописных традициях[3]. Современные исследователи считают ее одним из наиболее спорных звеньев шахматовской схемы раннего летописания[4].

Аналогичным образом несмотря на всесторонний текстологический анализ западнославянских хроник остается предметом дискуссии вопрос о книжном или устном происхождении их источников[5].

В качестве методов, дополняющих сравнительную текстологию, некоторые исследователи применяли типологизацию летописных известий[6]. С помощью классификации их типов были найдены некоторые закономерности соотношения формы (структуры) известия и его содержания. Этот подход позволил определить ряд известий летописи, с большей степенью вероятности восходящих к устным источникам[7].

В качестве косвенного признака происхождения известия часто использовался способ его датировки[8]. Кроме того, для «внешней критики» летописных текстов привлекались исторические[9], этнографические[10] и археологические[11] данные.

Значительный прогресс в развитии филологической и исторической интерпретации летописных и хроникальных текстов был достигнут благодаря использованию лингвистического анализа, который позволил верифицировать сравнительно-текстологические выводы, а часть из них подвергнуть коррекции и уточнению[12].

Таким образом, сравнительная текстология дала возможность воссоздать общую схему (стемму) истории текстов летописей и хроник, типологический метод – определить закономерности корреляции содержания известия и его внешних признаков, а лингвистический подход помог выявить объективные языковые «сигналы» изменений внутри текста летописи.

Отметим также, что при использовании сравнительно-текстологического и типологического подходов единицей анализа чаще всего является «летописное известие», а лингвистические методики «работали» на уровне лексики, грамматических и синтаксических единиц. Именно отход от «известия»[13] как ключевой единицы и переход к независимым от самого текста структурным единицам (лексемам, грамматическим формам, синтаксическим конструкциям) был одним из преимуществ лингвистического анализа летописного текста.

Однако сравнительно-текстологический и лингвистический методы в основном были ориентированы на восстановление истории письменного текста и применялись для выявления использованных летописцем письменных источников, тогда как типология известий и изучение особенностей датировок, скорее, служили вспомогательными (верификационными) приемами. Устные источники раннеисторических описаний чаще всего оставались на периферии исследовательского внимания.

Поэтому приходится констатировать, что для анализа текста «среднего уровня» необходимо расширение набора исследовательских инструментов, позволяющих соединить общую историю летописи или хроники с реконструкцией ее источников, в особенности устных[14].

Одним из наиболее перспективных направлений исследования ранне-исторических описаний и их фольклорных источников становится структурно-морфологический подход к «археологии» текстов[15].

В рамках методологии структурализма[16] наиболее адекватным инструментом исследования процессов перехода от устной мифопоэтической традиции к раннеисторическому письменному тексту становится так называемый «мотивный анализ»[17], обычно применяющийся для изучения «живого» фольклора различных народов и некоторых литературных произведений[18].

Положения, позже ставшие основой «мотивного метода», формулировались еще в XIX в. в русле «сравнительной мифологии» и, шире, сравнительной фольклористики. Основателями этого направления считаются немецкие лингвисты и собиратели фольклора братья Вильгельм и Якоб Гриммы[19]. Я. Гримм одним из первых успешно перенес методологию сравнительного языкознания[20] на изучение фольклора, заложив, таким образом, основы сравнительной истории мифологии[21]. Во второй половине XIX в. компаративистские труды стали ведущим направлением в изучении большинства фольклорных жанров, особенно мифов и сказок. Своеобразной кульминацией сравнительно-мифологических исследований стала знаменитая «Золотая ветвь» Дж.Дж. Фрэзера[22].

Накопление фольклорного материала и необходимость оперировать при компаративных исследованиях значительными объемами разнохарактерных текстов потребовали выработки новых приемов каталогизации фольклорных произведений, типологизации текстов для ориентации в повествовательных традициях разных народов[23]. Использование сравнительного подхода также постепенно приводило к выявлению совпадений сюжетов, их отдельных элементов и деталей, сходства персонажей. В результате формировалось представление об универсальном фонде, ограниченном наборе оригинальных сюжетов фольклора. В этих условиях перед исследователями, естественно, встала задача формализации эмпирических наблюдений. Жанром, на котором отрабатывались приемы морфологического анализа фольклорного сюжета, была волшебная сказка[24], поскольку этот жанр распространен практически у всех народов мира и отличается единством фабульной композиции.

Именно с каталогизацией сказок связан наиболее удачный ранний опыт систематизации фольклорного материала. «Индекс» сказочных сюжетов, созданный финским исследователем Антти Аарне, послужил образцом для большинства аналогичных указателей. В основу системы Аарне положена классификация целостных сюжетов и их вариантов[25]. Принципы этого указателя были усовершенствованы Стивом Томпсоном[26], который пошел по пути разложения сложных сюжетов на иерархизированные компоненты: элементы, составляющие структуру сюжета, и варианты их реализации. Подход Томпсона – Аарне оказался наиболее удобным для типологизации сказочных сюжетов различных этнических традиций и классификации мотивов других жанров[27].

Именно необходимость классификации элементов сюжета привела к первичной разработке категории мотива[28]. С. Томпсон представляет мотив как «определенную единицу» («certain item»), обычно используемую сказителями, «материал, из которого делается сказка». Форма мотива, по Томпсону, не принципиальна, важна его функция. Любой элемент является мотивом, «если он необходим для целостности конструкции сюжета сказки»[29].

Традиция создания словарей сюжетов и их элементов стала ведущим направлением работы фольклористов, связанным с мотивным анализом сюжетов и фабул. Вместе с тем, если практическое применение метода продолжало развиваться, то теоретическое значение мотивного анализа явно недооценивалось. Хотя термин «мотив» прочно вошел в исследовательский лексикон, сама категория мотива оставалась неразработанной и со значительной долей условности применялась к самым разным элементам текста.

В общем виде категория мотива широко употреблялась и в российских филологических и исторических исследованиях XIX в.[30] Особенно часто она использовалась в рамках сравнительной филологии. Ее равным образом применяли две основные школы изучения славянского фольклора – историческая[31] и мифологическая[32]. Отдельно следует отметить специфический подход А.А. Потебни, который попытался сочетать сравнительно-лингвистические и сравнительно-мифологические методы[33]. Согласно его концепции, последовательность мотивов составляет внутреннюю форму организации повествования, определяющую логику развития текста[34].

Видный филолог А.Н. Веселовский не только практически впервые использовал методику разложения сюжета на мотивы для сравнительного анализа мифов, эпических произведений и сказок, но и применил мотивный анализ к раннелитературной и раннеисторической традиции[35]. Ключевой задачей этого метода, согласно его определению, является изучение «роли и границы предания (курсив мой. – А.Щ.) в процессе личного творчества»[36]. Этот метод специально адаптировался Веселовским для исследования ранних этапов становления литературы, моментов перехода от устной традиции к письменной, определенной фазы эволюции авторства (от коллективного к анонимному и затем личному). В итоге мотивно-сюжетный метод оказался вполне применим для изучения практически всех форм словесного творчества, вне зависимости от жанра[37]. Судя по всему, А.Н. Веселовский рассматривал этот метод в качестве инструмента анализа стыков и переломных моментов в развитии словесного творчества (перехода от «мифа к литературе», от устной традиции к письменной»).

Здесь уже указывалось, что мотивный анализ изначально разрабатывался как сравнительно-историческая методика, направленная на выявление типологических аналогий и генетических связей текстов. Согласно А.Н. Веселовскому, это «метод исторический ... метод вовсе не новый, не предполагающий какого-либо особого принципа исследования: он есть только развитие метода исторического, тот же исторический метод, только учащенный, повторенный в параллельных рядах... Изучая ряды фактов исторических, мы замечаем их последовательность, отношения между ними, если это отношение повторяется, мы начинаем подозревать в нем известную законность ... Известно, какой поворот в изучении и в ценности добываемых результатов произвело в области лингвистики приложение сравнительного метода...»[38].

Теорию формализации изучения мотива и сюжета разрабатывал Б.И. Ярхо[39]. Он очень точно определил мотив как «образ в действии» (по аналогии с грамматическим сочетанием «подлежащее + сказуемое») и первым поставил вопрос о специальном изучении топики разных жанров, т.е. классификации типичного для того или иного вида текстов набора мотивов. Ярхо отметил исключительную сложность определения границ и «объема» мотива. Им была предложена схема иерархии элементов мотива – от ключевого (например, «сватовство героя») к второстепенным адвербиалам («сватовство героя для сеньора»), а от них – к ещё более вторичным и факультативным. Количество второстепенных элементов предполагалось произвольно бесконечным. Принимая данное Б.И. Ярхо определение мотива, необходимо отметить, что оно не совсем полно, поскольку «образ» персонажа (героя) сам по себе может быть мотивом[40]; кроме того, предложенная исследователем схема иерархизации элементов скорее применима для анализа сюжетов, а количество уровней детализации может быть сокращено в целях большей функциональности анализа.

Современный исследователь мифологии американских индейцев и их палеоазиатских предков Ю.Е. Берёзкин определяет мотив как «любой эпизод или образ или комбинация эпизодов и образов, которые обнаруживаются в разных текстах»[41], подчеркивая их главный признак – способность к «репликации» (повторению). Поскольку его монография посвящена исследованию ареально-географического распространения мотивов и строится на количественных методах, Берёзкин различает только «элементарные» и «сюжетообразующие мотивы»[42]. Сразу же отмечу, что для квантитативного анализа такая минимальная теоретическая «подкладка» вполне достаточна, однако вычленение отдельных архаичных мотивов (часто уникальных для той или иной традиции) из раннеисторических текстов и «книжного эпоса» нуждается в «качественных» методиках, строящихся на более детальном определении и подробной классификации. Между тем монография Ю.Е. Берёзкина является примером успешного возвращения в исследовательскую практику «неоисторичного» подхода, требующего от ученого не только всестороннего анализа текстов, но и реконструкции отраженной в них реальности прошлого.

В качестве исторического метода мотивный анализ фактически использовался В.О. Ключевским при анализе житий святых. Историк сосредоточился на поиске в агиографии «ходячих черт общего типа,... под влиянием которых обрабатывались исторические факты»[43]. Согласно его выводам, на северо-востоке Руси в XIV-XVI вв. жития создавались как синтез местных устных преданий и церковных литературных образцов[44].

Очевидно, что мотивный анализ позволяет исследовать раннелитературные (и раннеисторические) повествования как связанную систему элементов, или систему повторяющихся единиц разных уровней (мотивов)[45]. Поскольку мотив может быть подвергнут анализу только в контексте определенного повествовательного ряда (нарратива), применительно к ранней славянской историографии в качестве такого контекста выступает летопись или хроника, история которой реконструируется традиционными методами. Таким образом, мотивный анализ, с одной стороны, обладает «самостоятельностью», а с другой – преемственностью по отношению к текстологическим методикам[46]. Выработка дополнительных методов изучения «текстологии традиционных культур» всё чаще требуется при обращении к самым разным мифо-историческим традициям – древнеиндийской, кельтской[47], греческой[48].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю