Текст книги "Я ухожу. Прощай навеки. Твоя душа (СИ)"
Автор книги: Алексей Притуляк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
У церкви тоже все места давно поделены. Там Архидьякон (кличка такая) давно свои порядки установил. Сезонный билет даже осенью полторы тысячи стоит плюс сто рубликов ежедневно, независимо от выручки. И никаких тебе долгов: не рентабелен – пошел долой с паперти!
Вокзал… Там Коля Хромой. А Коля Хромой – это вам не Архидьякон. Он билетиков не продает и бесед душеспасительных не ведет. Чуть что не так – можно ведь и под электричку попасть.
Вот и остаются тебе прочие общественные места вроде цирка, универмага да разных других забегаловок. Там смотрящий в крайнем случае по морде треснет разок, если процента не наберешь. Однако, в тех местах и наработать что–нибудь трудно, ох трудно.
Аккордеон тянет плечо…
Аккордеон – это иваново все. Это единственное, что позволяет ему выжить. Спасибо, земной поклон матери, которая когда–то отдала его в музыкальную школу, заставила его там учиться, долбила его нещадно и не пускала на улицу, заставляя целыми днями и вечерами гонять гаммы, ругалась из–за этого с соседями, плакала перед учителями, вымаливая прощения для своего разгильдяя… Спасибо! Пришло время, и Иван понял, что такое музыка. Инструмент понял. Себя понял. И заиграл. Да как заиграл!..
Когда те, на рынке, прижали его за гаражами и один из них достал нож, Иван испугался. Но испугался он не за себя – он инстинктивно потащил аккордеон дальше за спину. А те Ивана–то резать и не собирались для первого раза. Они хотели инструмент покалечить.
– Давай сюда свою шарманку! – приказал тот, с ножом.
– Это зачем же? – насупился Иван.
– Слышь, чудовище, ты борзой, что ли? – оскалился второй, тот, что был с арматурой. – Нам ведь и кишки твои на перо намотать – тоже не вопрос. Давай лучше музыку. Мы гармошку твою покалечим, для порядку, и разойдемся на первый раз.
– Не дам, – ответил Иван холодея.
– Может кончим его? – предложил первый.
– Утихни, Бес, – огрызнулся второй. И ласково обратился к Ивану:
– Слышь ты, чучело, ты не догоняешь, что по нитке сейчас ходишь? Ты, кнопкодав, на чужую территорию залез со своей гармошкой, а значит – должен быть наказан. Мы не шибко злые, ты на Беса не гляди, лютовать с первого раза в правилах не держим. Мы тебя накажем чуток, морально, и – ходи дальше, куда шел.
– Инструмент не дам! – отрезал Иван, ища глазами в куче мусора, чем бы можно было отмахнуться.
– Значит, хочешь лично ответить? – прищурился Бес.
– Лады, – подытожил второй. – Твое слово.
Драка была не долгой. Вернее, ее и вовсе не было. Иван один раз только оттолкнуть Беса успел и – все: ему аккордеон беречь надо было. Они хлестким ударом по лицу свалили его, и Бес быстро оказался у Ивана на спине, крепко прижал его к щебенке.
– Руки ему держи! – скомандовал второй.
И пока Бес держал ивановы руки, прижимал их к земле, второй беззлобно, деловито и размеренно молотил своей арматурой Ивану по пальцам, по кистям, по запястьям – куда попадал.
В довершение они по паре раз пнули его, бросили ему на спину арматуру, сплюнули и ушли.
С тех пор Иван рынок далеко обходил. И только по крайности, когда уж совсем было туго, появлялся там. Сначала он долго ходил вокруг да около, выглядывая «пастухов». Потом подходил к какому–нибудь охраннику, помоложе и не шибко злому на вид, и пробовал договориться. Иногда удавалось выпросить себе полчаса–час относительного спокойствия, но чаще пацаны требовали хорошую предоплату. Оно и понятно: им тоже никакого резона нет подставляться и со своими ссориться…
Дождь моросил и моросил. Похоже, он зарядил на весь день. Хорошо, что куртка – с капюшоном. Улицы конечно же были пусты. Надежды на хоть какой–нибудь заработок сегодня – каплями стекали по старенькой болонье и падали под ноги. А есть хотелось – ужас как. Еще больше хотелось выпить. Вчера Ивану только и удалось что наиграть себе на омерзительный беляш да стакан отвратного кофе в привокзальной закусочной. Потом, в распивочной, какой–то выпивоха угостил его полустаканом водки да блюдцем салата, за «Степь да степь кругом…».
Иван хорошо пел. Он был не только мастером, виртуозом даже, по части аккордеона, но и голосом обладал сочным и трогательным. Его любили слушать. Платить не очень любили…
Дойдя до трамвайного кольца, Иван свернул налево и, перейдя дорогу, ступил на тихую аллею, которая вела к церкви. В его намерения не входило идти именно к паперти. Видимо, Господь Бог повел его туда…
Любят люди списывать на Божье Провидение свои побуждения и поступки, которых объяснить не в силах…
В такую погоду и в такую рань можно было не опасаться встретить у церкви смотрящих Архидьякона. Часа на два спокойной работы можно было рассчитывать смело. Другое дело, что и на заработок надежды были более чем призрачны.
Не доходя полсотни метров до церковной ограды, Иван увидел два силуэта, которые в эту рань уже дежурили в аллее. Какой–то дедок на костылях начал истово креститься, едва завидел Ивана. Дед был Ивану не знаком и тоже не знал музыканта и надеялся, наверное, что подадут. Напротив него, на расстеленной по мокрому газону клеенке сидела девочка. Девочку эту Иван знал немного. Впервые он увидел ее здесь же, у церкви, месяца три назад. Было ей лет тринадцать, не больше. Была она не по–детски тиха, задумчива, даже серьезна, неразговорчива и пуглива. Одной руки у нее не было – вместо руки была культя до локтя. Вторая рука – видно искалечена, потому что управлялась с ней девочка не очень хорошо. Ее тонкое, будто прозрачное от какого–то внутреннего света, очень миловидное, такое детское и в то же время такое серьезное личико и ее тягостное положение редко оставляли прохожих равнодушными – ей всегда хорошо подавали.
Когда Иван впервые увидел ее, когда немного узнал о ней, его сердце словно прокололи вдруг тонкой горячей иглой – такая жалость, злость на треклятую жизнь, нежность к ребенку и безнадюга им овладели. Иван говорил с Соней все время, пока стоял у церкви, а вечером, – пьяный, злой и беспомощный – валялся на кровати в своей провонявшей вечным перегаром от водки и табака комнаты и плакал навзрыд, бил в бессильной ярости кулаками в стену, матерился и богохульствовал…
Отец ушел, когда Сонечке пошел второй год. Мать, работавшая учительницей в сельской школе и любившая непутевого сониного отца больше себя самой, продержалась недолго. Жизнь пошла наперекосяк. Она начала пить и спилась очень быстро – как сгорела. Вот был человек и – нет его. Года через три она стала жить с каким–то зеком. Жили (вернее – пили) на то, что удавалось ему своровать и перепродать, на то, что удавалось ей выпросить. Отчим очень скоро отказался кормить Соню, сказав, что этой «хлебалке» пора бы уже и самой зарабатывать. Соню стали возить в город – просить. Получалось хорошо – ведь жалостливых людей много. Но отчим, пересчитав заработанные матерью и Соней гроши, только матерился и все чаще повторял, что лучше бы девочке родиться уродом или калекой. Мать поддакивала, спьяну била девочку и лезла к отчиму целоваться, что всегда заканчивалось дракой.
Наконец однажды, отчим предложил матери как–нибудь покалечить девочку, так, чтобы выглядела она пожалостливее. «Да ты ***улся! – закричала мать. – Убью за мою доченьку!».
Однако потом, после литра самогона, купленного у бабки Скорчихи, она согласилась с доводами своего сожителя, согласилась, что живется им нелегко, а могло бы житься лучше. Вдвоем они сгребли спящую Соню с развалюхи–кровати и вынесли во двор. Ничего не понимавшая девочка заплакала – ей хотелось спать. Мать, когда пьяна, была скорой на расправу – она хлестала девочку по щекам и орала «Убью, гадина! Заткнись, сука! Всю жизнь ты мне испоганила!». Она так ярилась, что даже отчим, который ходил в сарай за топором, шикнул на нее и отвесил затрещину. Потом он велел ей положить сонину ручку на чурбак, валявшийся тут же, а лицо ей накрыть подолом, чтобы не видела.
Хоть и был он пьян, но ему хватило одного удара. Соня даже и крикнуть от боли как следует не успела – потеряла сознание.
Когда рука девочки вдруг оказалась где–то в стороне от тела, на земле, мать протрезвела. Она, выпучив глаза, широко открыв рот, повалилась на колени и взвыла.
«Заткнись, курва! – прикрикнул на нее отчим. – Люди сбегутся, огребемся тогда по полной»…
Да нет, никто бы, наверное, не сбежался. Соседи давно привычны были к воплям и пьяным дракам, которыми заканчивался каждый день на этом дворе…
Он, разойдясь, примерился уже рубануть и по второй руке (хотя сначала решено было отрубить одну), но мать, увидев новый взмах топора, кинулась на него, вцепилась зубами ему в ляжку, схватилась судорожно за непотребное место. Рука его одернулась, и удар пришелся совсем слабо; да и неудобно ему было рубить – ручка–то сонина близко к голове лежала, боялся он зарубить ее нечаянно насмерть. В общем, удар вышел слабый и неточный. Топор только рубанул слегка, наискось, поперек запястья. Ошалевший от боли и злости зек махнул топором уже на визжавшую сожительницу. Удар пришелся чуть ниже поясницы, но она, кажется, даже не заметила его. Она изо всех сил вцепилась ногтями в его пьяную оскаленную рожу, кусала и била его почем зря. Потом метнулась к лежавшей без сознания, истекавшей кровью девочке, подхватила ее на руки и с воплями «Убиилиии!» понеслась по улице. Отчим с искромсанным лицом, с повисшей полуоторванной губой, с красным от крови топором в руках бросился за ней…
Соня выжила. Успели врачи ее спасти. И ручку вторую спасли, хотя и осталась ручка покалеченной – только два пальца на ней нормально действовали, а остальные чуть что отказывались работать и лишь дрожали слабой мелкой дрожью.
Отчима посадили. В дом сначала зачастила комиссия – хотели мать лишить родительских прав, а Соню забрать в детский дом, да только что–то у них не заладилось, и служебного рвения им ненадолго хватило. Далеко было им ездить из города в Коротаевку, несподручно. А мать, приходя к Соне в больницу, все время плакала, просила прощения, божилась, что пить больше не будет, что вот–вот устроится на работу. И действительно, она не пила еще целый месяц или полтора после того как Соню выписали из больницы, подрабатывала в школе уборщицей. А потом…
Семь лет прошло с тех пор. Все эти семь лет Соня ездила в город – просить. Сначала мать тоже ездила с ней, но потом совсем запила. Да и толку от нее в деле не было никакого. А Соня каждый день привозила ей деньги; ни одного дня не было, чтобы девочка осталась без заработка. Пастухи Архидьякона смотрели на нее сквозь пальцы, не трогали, не цеплялись. Даже у этих выродков находилось что–то в их ущербных душах для тихой Сони. Говорили, что один из этой своры как–то по пьяному делу пытался нехорошее с девочкой сделать, так его на другой день нашли в отвале за железной дорогой, со вспоротым животом. Думали на Архидьякона. А милиция ничего не нашла… Да и нужно оно было милиции очень…
Год назад мать сонина пропала. Бог весть, что с нею стало. Когда Соня вернулась однажды из города, матери дома не оказалось. И все. С того дня никто ее и не видел…
– Здравствуй, Сонюшка, детка, – поздоровался Иван, приблизившись к девочке.
– Здравствуйте, Иван Алексеевич, – ответила она, улыбнувшись ему одними глазами из под капюшона огромного недетского дождевика.
– Не подают что–то нонеча совсем, – прокряхтел дед с другой стороны аллеи. – Нет никого, чтоб те пусто было.
Иван только небрежно кивнул в его сторону.
– Как дела твои, Сонюшка? – Иван присел рядом с ней, заглядывая под капюшон, ласково прикасаясь к ее плечу.
– Да слава Богу все, – ответила она. – Только дедушка правду говорит – совсем худо сегодня. Нет людей совсем. Хоть и рано еще, а все равно не то, что обычно.
– Осень, детка, – поморщился Иван. – Осень проклятая наступила.
– Нет, осень не проклятая, – покачала она головой. – Осень – добрая. Я люблю осень.
– Значит, к тебе она добрая, – согласился Иван. – Это хорошо.
– А к вам? – спросила она.
– Ко мне… У нас с ней взаимная нелюбовь, – улыбнулся он.
– А разве бывает взаимная нелюбовь? – удивилась она. – Я думала, только любовь бывает взаимная.
– А нелюбовь тогда какая? – снова улыбнулся он.
– Ну–у… не знаю, – она пожала плечами. – Обоюдная, наверное. Но взаимной она быть не может. Взаимно ведь – это когда два человека друг другу что–то хорошее делают; ну как бы взаймы дают и отдачи не требуют.
– Философ ты маленький, – он погладил ее по щеке, едва касаясь, любуясь ее задумчивым взглядом, чувствуя как в сердце подергивается, трепещет и бьется неведомое ему отцовское чувство.
– А лето ты любишь? – спросил он.
– Конечно! – встрепенулась она. – Кто же не любит лето! Летом людей много всегда на улице бывает, подают хорошо.
Боже, Боже! Как несправедлив ты бываешь, как жесток!..
– Ну а что ты еще любишь? – спросил он, отворачиваясь, чтобы она не видела его взгляда. – Ну больше всего?
– Больше всего? – повторила она. – Больше–больше?..
– Ну да, вот больше–больше–больше всего.
Она задумалась, почесала себе искривленным нездоровым мизинцем кончик носа.
– Не знаю… – ответила медленно. – Ну наверное, конфеты шоколадные… и… и цветы.
– Цветы…
– Да, вот эти, такие большие, белые, с пышными головками такими, и лепестков – много–много… Не знаю, как называются… А еще бывают белые с желтым, и белые с розовым…
– Хризантемы? – подсказал он.
– Хризантемы… – повторила она, словно прислушиваясь к названию, пробуя его на слух, любуясь. – Да, наверное хризантемы… Такие красивые цветы обязательно должны так красиво называться.
– А хочешь, я спою тебе? – предложил он. – «Что такое осень»… Или… Или… «Танец маленьких утят»?
Она оживилась, улыбнулась даже.
– А вы мне лучше стихи какие–нибудь расскажите, – попросила. – Я люблю стихи слушать. Я иногда сижу, сижу здесь, мечтаю о чем–нибудь… И у меня стихи иногда в голове получаются…
– А о чем стихи, Сонюшка? – спросил он осторожно.
Она смутилась, опустила голову.
– Не хочу говорить, вы смеяться будете.
– Ну что ты, детка! – с жаром возразил он. – Никогда не засмеюсь над тобой, моя хорошая, обещаю!
– Ну–у… разные стихи получаются, – произнесла она тихонько. – Иногда смешные, иногда грустные очень, так, что самой плакать захочется…
– Да–да, – покачал он головой. – Так бывает…
– Расскажите мне стих какой–нибудь, – снова попросила она.
– Стих… – задумался он. – Стих… Прости, солнышко, я ведь детских–то стихов и не знаю совсем… Пару песен знаю, а вот стихов… У меня ведь детей–то никогда не было…
– Что ж вы так… – произнесла она. – Взрослый уже совсем, а детей нет.
– Вот как–то так – смутился он и виновато улыбнулся. – А ты знаешь… Ты знаешь, я всегда дочку хотел…
– Жениться надо было, – сказала она наставительно. – Была бы вам дочка.
– Да, – кивнул он. – Только вот как–то…
– Ну ничего, – добавила она, успокаивая. – Вы ж еще молодой совсем, какие ваши годы. Женитесь, заведете себе детей – дочку и сына. Будете жить–поживать да добра наживать…
– Спасибо, милая, – поблагодарил он. – Только ты знаешь, я никогда это выражение не любил: «завести детей»… Звучит как–то… Заводят собачек, кошечек, рыбок аквариумных…
– Ну ладно, – согласилась она. – Родите себе детей и будете жить–поживать… Только вы их не бейте никогда. Даже если они что–то ну очень плохое сделают, вы их все равно не бейте, ладно? Обещаете?
– Обещаю, – еле выдавил он, проглатывая комок, невесть откуда взявшийся в горле.
– Да, только вам нужно за ум взяться сначала, – продолжала она.
– Это как же, маленькая? – удивился он.
– Я вас много раз пьяным видела, – пояснила она.
– А… – растерялся он. – Ты об этом… Ну это, видишь ли… Я возьмусь за ум, конечно…
Дедок напротив, который от нечего делать давно уже прислушивался к их разговору, хрипло закашлял, закхекал и захрюкал.
– Смышленая девчонка, – похвалил он.
– Соня… Сонечка… – Иван не знал, как ему начать.
– Ну? – отозвалась она.
– Ты вот что… Ты ведь одна живешь, я слышал…
– Одна, – кивнула девочка.
– Трудно тебе…
Она пожала плечами.
– Вы стихи обещали рассказать…
– Да–да, спохватился он. – Конечно… Не знаю, что бы тебе прочитать… Ну… Ну разве что вот это, как раз к случаю… Называется «Дождик»…
– Дождик, – повторила она.
Он помолчал с минуту, вспоминая давно заброшенные, почти уже забытые рифмы. Потом прочитал:
Дождь над городом пролился,
Дождь по крышам пробежал,
В переулке порезвился,
Мне в окошко постучал.
Посмеялся над прохожим,
Под крыльцо загнал кота.
Стал на сорванца похожим,
Напевая «тра–та–та».
А потом, насупив брови,
Отчего–то загрустил
И всплакнул на полуслове – Как малыш – смешон и мил.
Солнце, выглянув из тучки,
Стало дождик утешать;
Тихо взяв его на ручки,
Стало слезки вытирать.
Вот вздохнув, смешно надувшись,
Дождь похныкал… Перестал…
И, по–детски улыбнувшись,
Вдаль по лужам убежал…
– Вот, – закончил он.
Соня задумчиво улыбалась.
– Хороший дождик, – произнесла она. – Веселый. И добрый. Не то что наш, – кивнула она на небо. – А кто эти стихи придумал?
– Их я сочинил, Сонюшка. Давно.
– Правда?! – восхитилась она. – Здорово! Хорошие стихи у вас получаются!
– Ну не то чтобы… – почему–то смутился он.
Дед между тем раскурил вонючую сигарету, закашлялся глубоко, сипло, с бульканием и присвистом.
– Бросать тебе надо, дед, это дело, – сказал ему Иван.
– Это какое, милок? – не понял тот.
– Курить тебе надо бросать – помрешь ведь.
– Помру, – кивнул старик. – А что ж…
– Сонечка, а… а ты хотела бы в городе жить? – спросил Иван осторожно.
– Нет, – ответила она почти не задумываясь.
– Почему?
– Не знаю, – пожала она плечами. – Я в деревне привыкла.
– Да конечно! – вставил дед. – Знамо дело, кто ж свой дом на город променяет. Тяжко в городе – дышать нечем. Люди как чужие все али обиженные друг на друга ходят. СлОва никому не скажи – облают.
– Так ведь трудно одной, – настаивал Иван.
– А я не одна, – ответила девочка просто. – Баба Аня мне помогает.
– Кто это – баба Аня?
– Соседка. Постирать или печь истопить она всегда поможет.
– Ну соседка – это… Это же посторонний человек… Печь истопить… В городе вот ее и топить не надо… А хочешь, мы… с тобой…
– Ну что, граждане попрошайки, – произнес чей–то голос за его спиной, – как успехи?
Менты…
И как же они их проворонили. Ведь как из–под земли выросли прям. Участковый, местный видать, и с ним два шкета совсем в затасканной форме не поразмеру. Солдатики, наверное, из милицейского батальона, с Прохоровской. Ну ладно, они с Соней заболтались, но дед–то куда смотрел!.. Эх, хрыч старый, слепой, наверное, совсем. Ну теперь жди беды… Если бы местные менты или один участковый, так они бы возиться не стали. А эти, солдатики, они молодые да злые, им план сделать надо, чтоб вечером в казарме не ответить перед стариками–то. Пиши пропало…
– Соня, – повернулся капитан к девочке. – Ты бы шла отсюда, а.
– Не лезь к девочке, кэп, – набычился Иван. – Она–то тебе что?
Удар справа, со стороны одного из щеглов, неожиданным был, только поэтому Иван и сложился пополам, теряя дыхание. А так слабенький был ударчик. Что этот задохлик восемнадцатилетний, метр с кепкой, сделать мог. У него и кулачонко–то с воробья размером. Неожиданностью взял.
– Ну ты это, как тебя, – захрипел на солдатика участковый.
– Сержант Сенцов, – пробубнил солдафон.
– Ты это, сержант Сенцов, – наставительно выговорил капитан, откашлявшись, – ты давай–ка, чтоб никаких телодвижений без команды. Всосал?
– Так точно, – нахохлился шкет.
– Лады. Этого и старика берите, ведите в опорник, – распорядился участковый. – Только без эксцессов.
– Может не надо, капитан? – отдышавшись уже, взмолился Иван. – Прошу тебя, как человека, не надо. Мы уйдем, сгинем, а?
Рядом пыхтел и кашлял старик, дышал хрипло, астматично.
Заморыш потащил Ивана за рукав. Иван прям всем затылком, кожей и волосами ощущал, какая злость исходит от этого гаденыша. Если бы не участковый, утащили бы и запинали.
Участковый Ивану ничего не ответил. Обернулся только, посмотрел секунд несколько, словно задумавшись, потом махнул рукой, буркнул «Ведите» и отошел к Соне.
Вот плохо было то, что Иван не на своей территории. Участкового этого, капитана, он видел пару раз, но знакОм с ним не был, ни разу не сталкивался. Плохо было то, что менты патрульные тоже не местные, не городские. С теми–то можно договориться – побалагуришь, анекдот похабный стравишь, сыграешь им «Мурку» или «Владимирский централ» по дороге – они и отмякнут. Не злобливые они и за бомжами–попрашайками не гоняются, если только уж совсем не припрет их план. А эти воины – они вцепляются как бультерьер в добычу, без разбора, и уже не отпускают. Ни анекдоты не помогут, ни «У солдата выходной», ни балагурство. Глаза у них стеклянные, бездушные и бездумные – то ли после дозы, то ли от недоедания и недосыпания. Псы, одно слово. Единственная была надежда – на то, что участковый сейчас порешает с Сонечкой и догонит, не оставит щеглов одних на маршруте…
Но этого не случилось. Участковый не догнал. А два эти выродка, запершись в опорном пункте, глумились над Иваном и стариком долго, холодно и бесчувственно, без азарта. А когда мент без азарта бьет, он же не пар спускает. Так бы спустил пар и – все, отошел, остыл. А тут получается, что просто глумится ментеныш, изощряется – от скуки ли, от забитости своей, от ненависти ли ко всем вокруг за то, что ему службу тащить приходится, а не девок щупать по общагам, напившись и обкурившись допреж.
А Иван, пока лежал на полу, пристегнутый к трубе, корчась и охая под пинками кирзовых берцов, все думал о Соне. И потом, пока ментеныши курили, стряхивая не него пепел, он думал о девочке и о цветах, которые должен ей купить.
А потом один из шпанцов взялся за его аккордеон. Иван дернулся, но наручники не позволили ему даже встать дальше, чем на колени. Так он и стоял, замерев, не дыша, глядя как ментеныш тычет по кнопкам и клавишам, раздвигая меха, заставляя инструмент издавать никчемный набор звуков. Второй комментировал матерно упражнения первого и хихикал мерзопакостно. Старик, вместе с которым Ивана забрали, тоже был бит, хотя и менее жестоко. Теперь он лежал в углу как куча ветоши и постанывал тихо и редко.
Потом два эти шибздика принялись обсуждать, сколько может стоить аккордеон, если толкнуть его на барахолке. Иван холодел и подрагивал при одной мысли о том, что менты действительно могут оставить его без инструмента.
Наконец, договорившись о чем–то, они отстегнули его от трубы и велели:
– Вали отсюда, чмо.
– Аккордеон, – промычал Иван разбитыми губами.
– Чё? – сплюнул первый шибздик, который был злее, который первым ударил Ивана еще при участковом. – Ты чё, чмырь, о***вший, совсем нюх потерял, что ли?
– Инструмент отдайте, – набычился Иван. – И старика отпустите, на кой он вам.
Он поймал летящий к его лицу кулачок легко и непринужденно, успев мысленно похвалить себя за сохранившиеся навыки. Остановив ментовскую ручонку блоком левой, правой Иван несильно, но быстро и резко врубился в эту злобную перекошенную мордашку, в эти вытянутые трубочкой губы, в эти суженные мерзкие скользко–серые глазенки, в этот пупырышек–нос. Голова мента дернулась и полетела к стене, увлекая за собой враз утратившее координацию движений тело. Второй, кажется и сообразить ничего не успел, так неожиданна, невозможна и непредсказуема для этих уродцев была иванова выходка. А когда сообразил, потащил из колечка на поясе резиновую палку.
Вот же дурень–то! Сразу видно, что щегол неопытный, неученый – просто мясо для настоящего ухаря. Для того только и нужны такие, чтобы забулдыг по лавкам собирать да бомжей гонять, а на что серьезное эта шпана совершенно не годится, поскольку любой, самый задохлый, того же Архидьякона, ухарь уроет обоих этих пацанов в секунду.
Ментеныш свою палку и до середины дотащить не успел – Иван основанием ладони неторопясь, хорошо прицелясь, ладно засадил ему по скуле. Щегол брыкнулся на пол и затих рядом со стариком, который безучастно глядел на все происходящее. «Помрет старик скоро…» – успел подумать Иван, прежде чем всадить ногой по морде поднимающемуся с пола первому. Тот захрюкал, захрипел, повалился и, скуля от боли, стал уползать под стол, собираясь, наверное, отлежаться там от иванова гнева. Но Ивана еще не отпустило. Он шагнул к ментенышу и несколько раз отдуши пнул его, особо не разбирая куда. Потом быстро нацепил на себя аккордеон, поднял старика в охапку и вывалился с ним из опорника.
Он оставил деда в одном из дальних тихих дворов на Транспортной. Он бы утащил его обратно до церкви, но несподручно было – старик совсем ослабел, обмяк и почти не передвигал ног. Оставил его Иван на скамейке в твердой уверенности, что больше никогда живым его не увидит.
Очень беспокойно было Ивану, пока он окольными дворами, через Бекетовскую и Кирова, пробирался к трамвайному кольцу. Беспокойно от того, что вступил он в конфликт с властью в лице двух этих п****нышей, что преступил он некую грань, за которой кончается его более или менее спокойная жизнь и начинается новая – неизведанная, неспокойная, нервная и, наверное, короткая, которая теперь и гроша ломаного не стоит. Не забудут два эти выродка Ивана никогда, а участковый при желании всегда сможет его найти в этом городе. А значит, одна теперь дорога у Ивана – прочь из этого города, в поля, «в деревню, в глушь, в Саратов»…
Но не мог же он, в самом деле, уйти и оставить им инструмент. Кто он, что он без своего аккордеона? Да ничто – тьфу…
На углу Комсомольской он кое–как умылся в луже почище, доковылял до цветочного ларька и долго стоял, безнадежно вглядываясь в ценник возле пышных белых цветов. По шестьдесят рублей штучка стоили хризантемы. Сто восемдесят рублей – это ж целое состояние, это только весной–летом можно наиграть столько часа за три–четыре, да и то если погода хорошая, да и то если повезет очень, да и то возле рынка или на привокзальной площади. А сейчас где их взять? Все, что было с утра у Ивана – это два потрепанных червонца в брючном кармане, да и те остались в опорнике, у ментов.
Несколько минут Иван рассматривал еще и киоскершу – бледную худую барышню, – пытаясь по лицу угадать, можно ли у нее выпросить хоть один цветочек в долг. Но нет, судя по всему, дамочка была не склонна к благотворительности, не смотря на всю свою хрупкость и томную бледность.
В тоске он дошел до Космонавтов и там завернул в пивнушку. Он и сам для себя не мог бы объяснить, зачем он зашел в это совершенно чуждое безденежному человеку место. Может быть, он просто замерз и подсознание заставило его найти теплое место. А может быть, сам Господь Бог снизошел с небес, чтобы принять посильное участие в ивановой судьбе.
Пивнушка, не смотря на послеобеденное время, была совершенно пуста. Только за одним столиком, у самой стойки, у окна, одиноко стоял какой–то мужик перед двумя кружками, одна из которых была уже пуста, а вторая – едва почата. Когда Иван вошел в провонявшую кислятиной забегаловку, мужик сразу махнул ему рукой с зажатой меж пальцев сигаретой – так махнул, словно его только и ждал, словно они заранее условились о встрече в этом злачном месте.
Иван недоуменно пожал плечами, собираясь присесть на низкий подоконник, отдохнуть да погреться, но мужик не унимался. Он снова призывно махнул рукой и позвал:
– Эй, земеля, давай сюда.
– Да я так, – смущенно отозвался Иван, едва справляясь с распухшими губами и прикрывая ладонью явно раздувшуюся щеку.
– Давай, давай, – настаивал незнакомец. – Ходи на моя сторона.
Иван нехотя поднялся и приблизился к мужику. Тот, вглядываясь в иваново лицо, присвистнул и покачал головой.
– На шпану нарвался, что ли? – спросил он.
Иван только кивнул неопределенно. Ну не рассказывать же первому встречному, что он уложил в опорнике двух ментов.
– Да, братан, нынешняя шпана – это ого–го… Зверьки. – Посочувствовал мужик.
Он помаячил рукой в сторону стойки и минут через пять, пока Иван курил предложенную им сигарету, матерая буфетчица принесла и поставила на стол две кружки пенного напитка.
– Угощайся, старик, – кивнул мужик на кружки. – И рассказывай.
– Что рассказывать? – вопросил Иван.
– Ну вообще, – пожал тот плечами. – Как до жизни такой докатился.
– До какой «такой»? – насупился Иван. – Нормальная у меня жизнь.
– Да я ж не говорю, что она у тебя ненормальная, – примиряюще улыбнулся иванов угощатель.
Был он уже в возрасте, за сорок ему точно было. Нетороплив и, кажется, обстоятелен. Не алкаш на вид, не бомжеват нисколько, одет не с иголочки, конечно, но вполне себе прилично – в солидном черном плаще с белым кашне. И курил не какую–нибудь там «Приму», а – нормальную «Яву». И смотрел на Ивана без излишнего любопытства, без настороженности и без особой приязни, которая, в силу своей необъяснимости, выглядела бы подозрительно.
– Нормально докатился, – ответил Иван, отхлебывая пива. – Медленно, но верно.
– Угу, – кивнул собеседник. – Это понятно, что медленно. Иначе бы вид другой был.
– Какой? – поинтересовался Иван.
– Затравленный, – пояснил мужик. – А ты в себе уверен. Значит, пообвык уже, пообтерся; значит, без неожиданностей все случилось… Меня Николаем зовут.
Иван назвался. Не хотелось, но вежливость обязывала. Не врать же и не отмалчиваться перед человеком, чье пиво ты сейчас пьешь.
– Играешь? – спросил мужик, кивая на аккордеон у Ивана за спиной.
– Нет, просто так, поносить взял, – ответил Иван нарочито грубовато, как разговаривал всегда, когда предчувствовал дилетантские рассуждения о музыке или просьбы «сбацать что–нибудь».
– А Брукнера можешь? – спросил собеседник, не обращая внимания на иванову грубость.
Иван дернулся недоуменно, посмотрел удивленно мужику в глаза, покачал головой.
– Я заплачУ, – спохватился тот.
– Да не, – помотал головой Иван. – Не в этом дело. Не умею я Брукнера.
– Жаль, – задумался тот, прихлебывая пиво.
– Люблю Брукнера, – добавил он через несколько минут молчаливого пития, сопровождаемого лишь ивановым сопением из покореженного и забитого спекшейся кровью носа. – Жена у меня очень его любила и меня приучила… Может и не саму музыку его люблю, а… Память о НЕЙ люблю, может…
– Ушла? – вежливо полюбопытствовал Иван, чтобы поддержать беседу.
– Ушла, – кивнул собеседник. – В мир иной и, как говорят, лучший, чем этот… Как думаешь, не врут?
– А хрен его знает, – пожал плечами Иван. – Везде хорошо, где нас нет… А как там на самом деле, кто его знает… Давно ушла?
– Ну да, – согласился Николай. – Не знает никто, кроме хозяина… Да уж год как. Вот в этот день и ушла. Так что ты, считай, на поминки попал.